Не то чтобы Флетчер воображал отца всякий раз, когда думал об Адольфе Сарре, он ведь видел фотографии молодого Сарра; однако годы спустя Флетчер думал об отце всякий раз, как представлял себе Сарра. Перед глазами у него стоял Адольф Сарр, пишущий все эти ужасные картины в кабинете; вот только, когда Сарр заканчивал их, они становились чудесными картинами. «Зал Конвента в разгул террора» выглядел так же, как и в фильме, и был реальней и живее, чем все когда-либо написанное Грэмом. Это потому, что Сарр был не просто искусным копировальщиком – он был гением, выдающимся талантом; он был тем, на что Грэм-старший претендовал, и чем, как продолжала доказывать мать Флетчера, он являлся.
   Порой Флетчер видел даже, как Адольф Сарр стреляет из кремневого ружья у него за спиной; порой именно лицо Сарра казалось ему таким страдальческим и полным раскаяния.
   К тому времени, как он закончил университет, он успел собрать более половины фильма. Примерно тогда же Флетчер начал пытаться отыскать Сарра в Лос-Анджелесе. Отрывок за отрывком он скопил все важнейшие материалы из фильма, дело оставалось лишь за монтажом. Он не нашел пока сцены с кремневым ружьем. В последующие годы он странствовал по всему свету в поисках концовки фильма, пользуясь финансовой поддержкой архива, который, хотя Агги уже не было в живых, упорно придерживался обязательства, данного старым директором: помочь Флетчеру восстановить утерянный шедевр.
   Когда его попытки выследить Сарра провалились, когда он не сумел даже удостовериться, что Сарр все еще жив, Флетчер решил попробовать выйти на сына Сарра, Жака, который продюсировал кино в Лос-Анджелесе под именем Джека Сарасана. Конфликт между Сарасаном и его отцом к тому времени уже вошел в анналы; но Флетчер рассудил, что, если кто-то еще хочет сберечь «La Mort de Marat», у Сарасана уже не может быть причин возражать. К тому же Сарасан по крайней мере сможет сказать Флетчеру, где находится Адольф Сарр, жив режиссер или мертв. Но никто не ответил Флетчеру из Лос-Анджелеса – на телефонные звонки не отзывались, а полет на побережье не увенчался даже поверхностным разговором. Сотрудники студии уже прекрасно знали, кто такой Флетчер, чем он занимается и каким занудой сделался за этим занятием.
   Он наконец нашел Джека Сарасана к югу от Монреаля, в Манхэттене. Сарасан сидел с какой-то юной старлеткой во французском ресторане на Восточной Пятьдесят седьмой стрит, когда у их стола появился Флетчер. Сперва Сарасан заявил, что не знает ни Флетчера, ни о чем тот говорит, и метрдотель приготовился выпроводить незваного гостя. Флетчер сказал Сарасану, что подумывает о том, чтобы в конце концов написать книгу о своих усилиях воссоздать картину, и что он уверен – Сарасан будет заинтересован в том, чтобы разъяснить всю историю. «Мне абсолютно все равно», – ответил ему Сарасан, поднимая глаза и вытирая усы салфеткой. И все же, когда рука метрдотеля уже сжала локоть Флетчера, Сарасан жестом приказал оставить его.
   – Ладно, я знаю, кто ты такой, Грэм. – Он взглянул на сиденье напротив. – Садись. Послушай, – продолжал он, – вы с моим племянничком вместе ввязались в это дело?
   Флетчер тупо уставился на Сарасана. Сарасан отпил вина. Он не предложил Флетчеру бокал.
   – Можно подумать, старик ему приходится отцом. Он и знать не знал, что Адольф вообще есть на свете, пока кто-то не рассказал ему, что он живет в Голливуде.
   Старлетка уставилась промеж мужчин на кусок бархата на противоположной стене.
   – Он еще жив?
   Сарасан ни разу не взглянул на Флетчера, сосредоточив внимание на еде.
   – Ты мне расскажи про моего племянничка, а я тебе расскажу об отце.
   – Он все еще в Голливуде?
   – Адольф? В Париже.
   – Я слышал…
   – Он в Париже, Грэм. – Теперь Сарасан смотрел прямо на него. – Я отправил его обратно в Париж много лет назад. Чего тебя так пробило на этот фильм? Во имя искусства?
   – Да, – сказал Флетчер, – из-за искусства.
   – Ну и почему ты решил толковать об этом со мной? Я искусством не занимаюсь.
   Флетчер поджал губы.
   – Я понимаю, что в свое время в сфере кино могли испугаться этой картины…
   – Испугаться! – сказал Сарасан. – О чем ты?
   – Она настолько опережала время. Но кинематограф ушел вперед, вряд ли фильм все еще может кому-то угрожать.
   – Я не знаю, о чем ты.
   Старлетка принялась еще пристальней сверлить глазами кусок стены.
   – Знаешь, ты и впрямь говоришь, как мой племянник. Только у тебя не уходит весь день на одно слово. У меня же в зале заседаний, перед моими директорами он стоял и вопил на меня, узнав, что я отослал моего отца обратно в Париж, ты об этом знаешь? Мне кажется, вы оба помешались на этом фильме.
   – Я собирался было сказать то же самое о вас, – сказал Флетчер.
   Сарасан подозвал метрдотеля.
   – Печатай свою гребаную книжку, – огрызнулся он. Метрдотель подошел, и Флетчера вывели.
 
   Флетчер Грэм прибыл в Париж осенью, в середине дня, на Северный вокзал (следуя через Дюнкерк, Дувр, Лондон, Шеннон, Монреаль), и привез с собой огромный сундук. В отеле он договорился с консьержем, позволившим ему держать сундук в подвале; он приплачивал консьержу по пятнадцать франков в день лишь за то, чтобы иметь ключ к подвалу и возможность взглянуть на сундук, когда ему заблагорассудится. Консьержу было ясно, что с сундуком было связано дело крайней важности, потому что благорассудилось Флетчеру часто.
   Флетчер вел переговоры. К этому времени он уже был мужчиной лет тридцати – высоким, худощавым, неразговорчивым, в очках в проволочной оправе, с редеющей шевелюрой умеренной длины, всегда одетым по-деловому – в костюме, в галстуке, с дипломатом. Он много времени проводил в походах по газетным редакциям, киноакадемиям и библиотекам. На четвертый день своего пребывания в отеле он сказал консьержу, что, кажется, скоро уедет и тогда консьерж снова станет хозяином подвала. Он сказал это, слегка улыбнувшись, – пошутил.
   В тот день на Флетчере был другой костюм, почищенный и отглаженный, темно-серый; он разговаривал с консьержем, направляясь на выход. В это утро он немного нервничал. Через сорок минут он стоял перед другим отелем, на другом конце города, недалеко от Монпарнаса. Флетчер взглянул на кнопки у входной двери и, не находя имени, которое искал, вызвал консьержку. Через секунду отозвалась женщина. Как большинство парижских консьержек, она посмотрела на него с подозрением.
   Флетчер спросил ее, говорит ли она по-английски. Ну конечно нет, ответила она. Он кивнул и спросил на неестественно литературном французском, не живет ли в отеле пожилой джентльмен. «Ему, должно быть, около восьмидесяти, – сказал Флетчер. – Его зовут Адольф Сарр».
   Нет, ответила она. В ее отеле нет человека с таким именем.
   Он сказал, что ему дали понять, что человек с таким именем живет именно в этом отеле. Он отошел обратно на тротуар, чтобы свериться с номером дома. Семнадцать, рю де Сакрифис.
   С таким именем – никого, сказала она. И закрыла дверь.
   Он отправился обратно в отель и сказал консьержу, что пока тот не может хозяйничать в подвале.
   Прошло несколько недель. Флетчер повторно отследил каждую нить. Он не мог продолжать платить консьержу по пятнадцать франков в день за хранение сундука, который надеялся доставить в течение первой недели. Консьерж спросил Флетчера, для чего же он все-таки приехал в Париж. Флетчер взглянул на консьержа – мужчину лет пятидесяти – и спросил его, знакомо ли ему имя Адольфа Сарра. Флетчер спросил, ходит ли консьерж в кино. Не часто, ответил консьерж; в последнее время ему мало что нравилось из фильмов. Адольф Сарр, сказал Флетчер Грэм, снял величайший фильм за всю историю кинематографа. Он так и не был закончен, так и не был показан. Флетчер сказал консьержу, что приехал в Париж, дабы закончить фильм Адольфа Сарра.
   Расследовав еще несколько зацепок и еще несколько раз оказавшись в тупике, Флетчер вернулся к дому семнадцать по рю де Сакрифис. Он дал консьержке свою визитку и сказал, что верит ей, раз она говорит, что у нее в отеле нет никакого Адольфа Сарра, но если вдруг она все-таки ошиблась, то пусть передаст мсье Сарру визитку, на обратной стороне которой Флетчер написал: «Марат». Флетчер вернулся к себе в отель и, не включая в номере света, уселся на постель в своем темно-сером костюме. Прошло несколько часов, а он так и сидел, и в пятом часу услыхал, как в фойе звонит телефон. Он продолжал звенеть, и спустя четыре или пять звонков в мозгу Флетчера прогремел звук выстрела, пронзительно нараставший. Как обычно, он зажал уши руками, тщетно пытаясь заглушить его; а так как порой выстрел перебивал все другие звуки и на какое-то время оставлял его полуглухим, он не слышал ни голоса консьержа, ответившего на звонок, ни его шагов вверх по лестнице – хотя почувствовал череду тихих вибрирующих ударов. Таким образом, он не услышал, но почувствовал консьержа по ту сторону двери и предположил, что тот постучал. И все же Флетчер не шелохнулся, а продолжал сидеть на постели в своем темно-сером костюме, теперь уже измятом, плотно прижав руки к ушам.
   – Oui? [22]произнес он и едва различил ответ консьержа:
   – Мсье, вам звонят. – И, после паузы: – Вы отдыхаете?
   – Я возьму трубку, – сказал Флетчер, спуская ноги с кровати.
   Консьерж, казалось, подпрыгнул от удивления, когда открылась дверь. Он секунду таращился на Флетчера, затем повернулся и провел его вниз по лестнице, к телефону. Когда Флетчер взял трубку, гул у него в голове продолжал приливать и отливать.
   – Алло.
   На том конце была тишина; Флетчер знал, что звонивший там и, возможно, сию секунду говорил с ним, а Флетчер не слышал его из-за шума в ушах. Гул, казалось, утих, но Флетчера ошпарила паника, и он не мог решить, не будет ли самонадеянным заговорить первым.
   – Мсье Грэм?
   – Да, – ответил он с облегчением.
   – Вы говорите по-французски?
   – Не очень хорошо. Может быть, если бы вы говорили помедленней…
   – Так и сделаем. Боюсь, я дурно говорю по-английски. – Флетчеру показалось, что он слышит, как собеседник засмеялся. – Почти сорок лет провел в Штатах, а так и не усвоил языка.
   – Ну что ж, – ответил Флетчер, – я вырос в Монреале. У меня была возможность выучить французский, но мой отец был категорически против. Учитывая, что он француз, это было весьма нелогично с его стороны.
   – Весьма.
   – В юности он нарисовал панно к вашему фильму.
   – Правда? Да, кажется, припоминаю… кажется. Прошло уже, э-э-э, много…
   – Мы – люди, говорящие на своем собственном языке, мсье, – выпалил Флетчер.
   Тут же ему показалось, что это прозвучало глупо. Он снова услышал, как его собеседник рассмеялся.
   – Это нас красит или вредит нам?
   Снова пауза.
   – Так что же, мсье Грэм?
   – Фильм…
   – Всем безразлично, мсье Грэм. Это всем безразлично. Я его так и не закончил. Я вообще-то даже не знаю, где его большая часть. Мой сын вполне мог его уничтожить.
   – Часть его, – медленно проговорил Флетчер, затаив дыхание, – часть его была в Лос-Анджелесе. Часть в Нью-Йорке. Кусок в Лондоне. А началось все с того, что я наткнулся на одну из катушек в Монреале.
   – Но на то, чтобы все это собрать в одном месте, потребуется потратить годы, мне кажется.
   – Я потратил эти годы, мсье Сарр. Я проехал всю Северную Америку, и я провел семь месяцев в Лондоне, прежде чем приехать сюда несколько недель назад. Я провел четыре месяца в Ирландии, прежде чем уехать оттуда с пустыми руками.
   Помолчав, старик спросил:
   – И где же фильм сейчас?
   – В подвале моего отеля.
   Он подождал, пока тот что-нибудь скажет.
   – Мне хотелось бы встретиться с вами. Я могу принести фильм.
   И снова молчание.
   – Мсье Сарр…
   – Всем все равно, мсье.
   Он слышал, как тихо и горько тот произнес это.
   – Я стар. Мне восемьдесят с лишком. Это старость. Я так и не закончил его.
   – Я проделал такой путь, – сказал Флетчер и почувствовал, как неслись к этому мгновению все прошедшие годы.
   И снова молчание.
   – В таком случае приходите завтра утром к десяти.
   – Я принесу фильм.
   – Не приносите фильм. Приходите сами. Поговорим.
   И завершающая пауза, словно он собирался еще что-то сказать – или передумать. Но он повесил трубку.
 
   В десять часов в доме семнадцать по рю де Сакрифис Флетчера Грэма провели в уединенный, укрытый от остального отеля кабинет, в котором оказался крохотный человечек, чья макушка была гола, но чьи длинные белые волосы, как паутина, ниспадали почти до плеч. Несмотря на свои заверения, что он больше не задумывается о прошлом, Адольф Сарр окружил себя воспоминаниями. На стенах висели два увеличенных кадра: на одном – Тьерри Турен в ванне, над ним на стене – два кремневых ружья крест-накрест, вокруг разбросаны газеты «L'Ami du peuple» [23], голова укутана в полотенце и откинута назад, глаза открыты, прикованы к потолку, а в груди, над сердцем, в кляксе черной крови, вертикально торчит кинжал. Рядом был снимок поменьше, сделанный в конце двадцатых, – Гриффит, положивший Адольфу руку на плечо; к тому времени Гриффит уже совсем вышел в тираж, а Адольф был легендой, провидцем от кинематографа, так и не закончившим величайшую картину в его истории. Здесь же висела вырезанная откуда-то фотография Лилиан Гиш [24]. На полке рядом с этими снимками стояло собрание сочинений Эйзенштейна [25], книга Бастера Китона [26] и «Les grands auteurs du cinema». Рядом с полкой стоял сундук, почти такой же огромный, как тот, что был привезен из Монреаля. Рядом с сундуком стояли кровать и стул. На стене у кровати висели другие старые фотографии – галерея режиссеров: колосс Гриффит, Йозеф фон Штернберг [27], русские – Эйзенштейн и Пудовкин [28]. Рядом с Пудовкиным висел второй увеличенный снимок. Он был огромен, почти заполнял стену; сперва зритель видел ее глаза, затем рот в вихре грязновато-светлых волос, в печати получившихся серо-угольными, – и невыносимо было смотреть на эту неописуемую скорбь. Тут был и намек на предательство, и то, что она выглядела уязвленной, словно тот, кому она откроется, провалится в нее навсегда; в ее глазах словно бы слышался свист, с которым ее душа камнем неслась вниз. Рядом с этой фотографией ничего не было.
   Флетчер осмотрел все в комнатушке, долго простояв перед кадром с мертвым Маратом в ванне и двумя ружьями над телом, затем он повернулся к старику.
   – Это честь для меня, мсье, – сказал он бесстрастным голосом.
   Адольф повел рукой. Он не выглядел моложе своего возраста. Он и сам обвел комнатку глазами – и с деланным отвращением покачал головой.
   – Старики, – сказал Адольф. – Старые снимки. Все это чепуха, в самом деле.
   – Вовсе нет.
   – Ну конечно же. – Он взглянул на Флетчера. – Послушайте, – начал он и остановился. – Присядьте, – сказал он. – Вы не против того, чтобы сидеть на кровати?
   – Нет.
   – Я предпочитаю стул. – Он сел на стул. – Послушайте, – начал он снова, – я тронут вашей заботой, правда. Но этот фильм – конченое дело.
   – Я так не считаю. – Флетчер сосредоточенно наклонился вперед. – Как я понимаю, у меня есть весь фильм, кроме самого конца.
   – Конца не было. Поэтому у вас его и нет.
   – Я читал, что вы сняли конец. Убийство Марата.
   – Это был не конец, – сказал Адольф. – В конце была казнь Шарлотты Корде. Я ее так и не снял.
   – Я считаю… – Флетчер на секунду остановился. – Простите мне мое нахальство, мсье Сарр. Но вы легко могли бы закончить фильм смертью Марата.
   – Возможно. Но… – Он пожал плечами, словно ему было безразлично. – Я очень сомневаюсь, что у вас может быть весь фильм. Частично он, должно быть, в ужасном состоянии. Ведь это все-таки реликвия.
   – В этом фильме есть вещи, – сказал Флетчер, – которые и сегодня остаются поразительными.
   – Люди только посмеются над ним.
   – Не посмеются.
   Адольф лишь снова пожал плечами. Флетчер не мог определить – может, Адольф просто не позволял себе больше надеяться теперь, когда прошло столько лет; именно к этому в конце концов пришел отец Флетчера. Они продолжали разговор, но старый режиссер стоял на своем, доказывая, что завершение фильма, начатого им почти семьдесят лет назад и оставленного тридцать лет назад, занятие совершенно бесполезное. Флетчер, в свою очередь, доказывал, что фильм все еще способен покорить воображение людей, которым дорог кинематограф, и тот факт, что фильм так и не вышел в прокат, лишь добавит ему ореола таинственности. Флетчер вслух предположил – а не этого ли и боялся Адольф, что, возможно, фильм не оправдает легенды о нем, а затем принялся настаивать, что фильм превзойдет легенду и станет настоящим событием.
   Все это было высказано с такой искренностью, что Адольфу ничего не оставалось, как уступить. На следующий день, с утра, сундук был доставлен; Флетчер в последний раз сдал ключ от подвала. В течение следующих двух дней Адольф просматривал то, что сделал Флетчер. Он был мягко изумлен. Флетчер отыскал материал, о котором Адольф совершенно забыл и который, как тот предполагал, был безвозвратно утерян. К тому же Флетчер снова собрал все куски в единое целое, почти так, как это мог бы сделать сам Адольф; ему удалось уловить даже ритм монтажа в кульминации, с бьющими по нервам переходами от крупных планов к широкоугольным панорамам, от сокровенного безумия Марата и Шарлотты к очумелой суете крестьян на улицах Парижа. Адольф не мог не возликовать, что спустя все эти годы нашелся человек, который понял, чего режиссер пытался добиться. Но, продолжал говорить он Флетчеру, было слишком поздно.
   – Разве может быть, – сказал Флетчер, когда старый режиссер заговорил так, – что никто не занимался этим до меня?
   – Да, занимался, – ответил Адольф. – Лишь один человек. Многие справлялись о фильме, но лишь один, как ты, взялся завершить его.
   Флетчер подождал, в то время как Адольф глядел на стенку и оглядывался по сторонам, а затем покачал головой. Флетчер ждал; взгляд Адольфа уплыл куда-то вдаль. Он принял какое-то решение.
   – Ты знаешь, кто она такая? – сказал он, обращаясь к снимку на стене.
   – Актриса, которая сыграла Шарлотту Корде.
   – Мать моей дочери и бабка моего внука. Он ни словом не упомянул сына.
   – В последний раз, когда я видел ее, она гуляла в Тюильри с нашей четырехлетней дочерью. Я стоял на другом конце сада. Девочка выглядела точь-в-точь как ее мать, – я знаю, потому что помню ее мать в четырехлетнем возрасте. Она повернулась и взглянула на меня, и я быстро ушел, пока мать не повернулась и тоже не увидела меня.
   – Вы видели их с тех пор?
   – Никогда, – сказал он. – Я никогда больше не видел ни ту ни другую. Я стал получать письма от дочери много позже, когда она выросла и узнала, кто я. Я пережил обеих.
   Флетчер все ждал.
   – Я не понимаю, – наконец сказал он. – Значит, это ваша дочь хотела закончить…
   – Мой внук, – сказал Адольф. – Это был мой внук. Мой внук, которого она послала в Штаты… – Он остановился.
   – И?
   – В первый раз я увидел его издалека, – задумчиво сказал Адольф, – так же, как издалека видел его мать. Но он так и не увидел меня, и он был всего лишь маленьким мальчиком. Он узнал обо мне только позже. И тогда он приехал в Париж, чтобы закончить картину.
   – Почему же он этого не сделал?
   – Чего не сделал?
   – Не закончил картину.
   – Он уехал навестить мать, она умирала.
   – Он так и не вернулся?
   – Нет.
   – И больше не давал о себе знать?
   – Нет.
   – Легко же он вас покинул, – сказал Флетчер своим монотонным голосом.
   Адольф помолчал секунду и пожал плечами.
   – Странный молодой человек. Одну секунду такой, другую секунду другой. С другой стороны, люди и меня всегда считали странным молодым человеком. Мне кажется, он был больше моим сыном, чем мой сын, – если вы понимаете, о чем я.
   Флетчер не стал раздумывать, почему, но, когда он это услышал, ему расхотелось об этом разговаривать. И вообще, решил он, есть ответы, которых он предпочитает совсем не знать. Он нашел Сарра, сказал он себе, и все, чего он теперь хочет, – это закончить фильм. С этого момента они проводили все время за просмотром пленки, собранной Флетчером по всему миру. Тридцать часов пленки, спроецированной на голую стену. Мелькали дни и ночи, а они снова и снова просматривали эти тридцать часов. Без толку, сказал Адольф. Без толку рассчитывать на законченный фильм, когда нет конца, а конец, сказал он, утерян навсегда.
   Когда архив в Монреале уведомил Флетчера, что у них нет больше средств на финансирование его работы, у него не осталось иного выхода, кроме как обнародовать свои поиски. Он давал объявления в газеты, расспрашивал киноэкспертов и историков, корпел над справочниками в кинематографических библиотеках. Он снова перепроверил все источники, которые изучал все эти годы. Он выступал перед студентами и художниками и всегда приносил с собой отрывок из фильма. Неоднократно его поражало и огорчало то, как много людей среди его слушателей никогда не слыхали о Сарре; годы, проведенные в Голливуде, вымарали его роль в истории французского кинематографа. Поскольку многие преподаватели считали Сарра в некоторой степени сумасбродом, перед Флетчером стояла задача убедить их, что он пытается вернуть в изначальную форму картину, которая никогда не существовала в такой форме или, во всяком случае, в более-менее окончательном виде. Реакция на Флетчера и рассказ о фильме всегда была одна – праздный интерес, но только пока он не показывал отрывок пленки. Тогда их ошпаривало. Отклики, вопросы тоже всегда были одинаковыми, их задавали столько раз, что Флетчер разбирал их, даже когда выстрел, звучавший у него в голове, заставлял его читать слова по губам. Вскоре журналы и газеты «вновь открыли» режиссера. Через шестьдесят лет после того, как должна была произойти премьера, Адольфа пригласили продемонстрировать «Марата» – «шедевр, который невозможно было окончить», – в Гранд-опера. Адольф отказался: как можно говорить о картине под названием «La Mort de Marat» без собственно «la mort», спрашивал он; это нелепо, словно роман без последней главы, это невообразимо; незаконченный фильм показывать нельзя.
   Флетчер почти пришел к выводу, что концовки фильма не существовало. Он не сомневался, что Адольф когда-то снял ее, он не сомневался, что в былые времена она существовала. Но если учесть, что он уже прочесал все мировое кинематографическое сообщество, если учесть, что фильм превратился в causecelebre [29]как для киношников, так и для студентов, и если учесть, что вся эта огласка не привела ни к обнаружению записи, ни к какому бы то ни было ее следу, становилось очевидным, что конец фильма был уничтожен – скорей всего, Джеком Сарасаном, – или же похоронен так глубоко под пластами безразличия, невежества и безвестности, что вряд ли когда-нибудь отыщется. Флетчер считал, что, возможно, фильм стоит показать без концовки; возможно, «La Mort de Marat» никогда не суждено быть завершенным. И все же он не мог не восхищаться тем, что художнику Сарру этого не хватало, что его не могло удовлетворить ничто, кроме полной реализации его видения, – «Марата» не будет, если это не «Марат» Сарра. Флетчер считал такую преданность безумием, коим она, вероятно, и являлась, но он не мог не восхищаться – если не безумием, то преданностью идее.
   Это продолжалось почти год. Как-то днем Флетчер один находился в комнате у Адольфа, дожидаясь старика, который отправился на одну из своих редких вылазок за пределы отеля; он разглядывал фотографии на стенах, завороженно изучая каждую. Он посмотрел на книги и взял в руки вырезки и фотографии, лежавшие на сундуке. Он никогда раньше не заглядывал в сундук. Адольф никогда не открывал его при нем.
   Флетчер перебрал несколько памятных бумажек, перевернул несколько старых журналов и увидел в странном свете, наполнявшем эту комнату и шедшем, казалось, из ниоткуда, блеснувший металл; дотянувшись до этого предмета через ошметки стариковских воспоминаний, Флетчер вытащил его: круглую, серебристую, запыленную коробку, на краю которой на обрывке пластыря было написано: Marat. Finis.