Он достал ложку.
   Поезд уползал в ночь по югу Франции, по виноградникам Бордо, затем в Биарриц, где резко поворачивал на восток. Там села еще толпа народу, и к темноте купе заполнилось – банкир с дочкой вернулись, а за ними пришли два молодых французика и две древних француженки. На полдороге вдоль побережья температура резко поднялась. Карл разговаривал с девочкой, которая чертила в блокнотике. У нее были полные розовые губы примерно одного цвета с платьем и бантом и большие, круглые зеленые глаза; по мере того как в купе становилось теплее, ее глаза загорались все лихорадочней, а бант вскоре поник, коснувшись лица. Ее заворожил Карл, который был слишком похож на варвара, чтобы быть французом, но говорил по-французски без тени чужеземного акцента. Пятеро мужчин в купе наблюдали за девочкой. Поезд пер вперед, атмосфера сделалась мрачно жаркой, и отец девочки нервно оглядывал купе, переводя глаза с одного мужчины на другого. Старухи ничего не замечали: одна из них выключила верхний свет, и купе и лица пассажиров окунулись в тени, перемежавшиеся с лунным светом; вторая старуха встала и захлопнула окно. Все оглянулись на закрытое окно, не веря своим глазам. Поезд мчался вперед, ночь растягивалась перед ними; розовый бант сполз девочке на плечо, бретельки платья опустились на предплечья; она перевернулась во сне, скрючившись на своем месте лицом к Карлу, едва касаясь губ кончиками пальцев; ее веки трепетали в тусклом свете из окна. Карл взглянул на девочку и перевел взгляд на Мишеля и остальных мужчин – все они сидели в темноте с широко раскрытыми глазами, в то время как женщины дрыхли. Наконец Карл встал и открыл окно. Как только он вернулся на место, старуха немедленно проснулась, встала и закрыла окно обратно. Девочка склонилась вперед, прижавшись к Карлу; отец потянулся к ней и рывком отдернул дочь, разбудив ее. Она сонно оглядывалась, не понимая, что происходит. Мужчины неловко зашевелились. Мишель открыл окно. Старуха встала и закрыла его. Поезд накалялся.
   Наконец Мишель с Карлом выбрались из купе и вышли в коридор. Закрыв дверь, они стояли, опершись об открытые окна поезда, присоединившись к череде мужчин, которые курили сигареты и перешептывались тихими голосами или наблюдали за бегущей мимо местностью. Ветер принес облегчение после жары, но это был горячий ветер, и по мере продвижения на юг ночь не становилась прохладней. Через полчаса Карл сказал: «Кажется, теперь у меня получится уснуть» – и проковылял обратно в купе. Проход пустел, пока Мишель не остался один. Состав в очередной раз остановился у очередной станции; никто не сошел с поезда, и в него не ворвался вихрь новых пассажиров. Он прислонился лбом к стеклу и подумал о ней – она уже, наверно, в Венеции, с мужем. Представлять себе это было невыносимо. Он закрыл глаза. Сейчас, в этой жаркой, бесконечной ночи, на этой неопределенной, вечной земле он чувствовал себя более одиноким, чем когда-либо, за исключением той единственной ночи, когда нашел ее на полу у нее в квартире и решил, что она умирает. Стоя у окна поезда с закрытыми глазами, он начал говорить сам с собой, произнося про себя ее имя снова и снова, дабы убедиться, что оно звучит правильно каждый раз, когда он его проговаривает, что оно никогда не подведет его, что этот звук никогда не воспротивится его желанию его выговорить.
   Поезд дернулся вперед, и Мишель поднял глаза как раз вовремя, чтобы успеть прочесть надпись над перроном, прежде чем она исчезла из виду. Надпись была старой, облупившиеся зеленые буквы гласили: ВИНДО.
   Мы давным-давно проехали Виндо, подумал Мишель. И тут он повернулся и увидел их в конце коридора.
   Они стояли за стеклянной дверью в тамбур, наблюдая за ним спокойно, без удивления. Он поднял голову и уставился на них, даже потряс головой, чтобы убедиться, что в этот раз не спит, – на что они засмеялись. Они выглядели точно так же, как и всегда, белокурые, светленькие, совсем юные и, конечно же, совершенно одинаковые. На них были приличные синие костюмчики с приличными синими галстучками, как у французских деток; один из них потянул за галстук, чтобы ослабить воротничок, словно и ему было слишком жарко. Второй помахал рукой.
   Мишель двинулся к ним. Они засмеялись и побежали от него, исчезнув за дверью.
   Мишель дошел до конца вагона и в переходе к следующему вагону нарвался на кондуктора. Он взглянул кондуктору через плечо в пустынный, темный коридор, точно такой же, как тот, из которого он вышел. Кондуктор неодобрительно посмотрел на него. «Мсье?» – сказал он и добавил что-то еще, но Мишель вперился в конец того вагона в поисках малейшего движения, включившегося и выключившегося света, захлопывающейся двери. Кондуктор повторил, и Мишель наконец отвлекся от своей цели, смятенно посмотрел на него и только тут понял, что его просят показать билет. Кондуктор изучил билет и вернул его, резко кивнув, отмечая, что пассажир не находится в своем купе. Мишель еще раз глянул в коридор и вернулся к себе в купе. Когда он зашел, он увидел, что там пусто.
   Все пропали – банкир, его дочка, старухи, юнцы. Карла тоже не было. Может, я ошибся, подумал Мишель. Может, последняя остановка была в Тулузе, а не в Виндо. Он расстроился, что Карл не попрощался.
   Он стоял, дрожа в такт поезду, а дверь купе и закрытые ставни на окне дрожали вместе с ним, и Мишель не мог кое-чего не заметить. Из-под шторки в купе лился обжигающий солнечный свет.
   Мишель шагнул к окну и поднял шторку.
   За окном солнце освещало пробегавшее мимо поле, а за ним – море; свет был приглушенным, матовым. Трава в поле была высокая, зеленая, и с одной стороны Мишель разглядел деревушку, окруженную, похоже, высокими крепостными стенами. Рябь на воде и гнущаяся трава подсказали ему, что дует легкий ветерок; недалеко на якоре стояла баржа.
   Поезд замедлил ход и начал притормаживать. Рельсы постепенно поворачивали, выявляя кривизну почвы. И когда состав мерно огибал последнюю часть поворота, Мишель увидел в траве мужчину и женщину, занимавшихся любовью. Женщина показалась ему странно знакомой, и лишь спустя секунду он узнал ее. Ей было лет двадцать пять или под тридцать, она была еще молода, а мужчина сверху был куда старше, ему было около пятидесяти, и он не снял свою полосатую сине-белую тельняшку, даже занимаясь с ней любовью. Отчего-то Мишель не мог решить, узнает ли он и его. Отчего-то две громогласные, неотвратимые мысли пришли в голову Мишелю, когда он это увидел. Первая – что он наблюдает зачатие близнецов. Вторая – что свое собственное. Он не мог – особенно в состоянии такого изумления и шока – привести к согласию эти две мысли: он знал, что логика должна остановиться на одной из них. Ведь это, в конце концов, не было каким-то однажды захороненным и вновь обретенным воспоминанием, над которым можно было бы размышлять, поскольку в любом случае он не мог быть этому свидетелем. Он понял, что это нечто иное, и рывком задернул шторку.
 
   Как это ни абсурдно, Мишелю приходило в голову только одно: я не в том купе. Он проковылял обратно в коридор и зашел в следующее купе. И снова увидел лишь пустые сиденья и пустые полки над ними. Снова из-под дрожащей шторки лился дневной свет. Он стоял, и это сияние брызгало в него снаружи; и тогда он одним рывком шагнул к окну и отдернул шторку. На стекле был отпечаток маленькой ладони. За контуром ладони был берег. Море. Дом на скале над бухтой, и его мать, которая стояла у конца тропинки, ведущей к берегу. В песке была яма. В яме лежали трупики близнецов; на них не было ни крови, ни следов насилия, но глаза и рты были широко открыты, а личики – сини и безжизненны. Они лежали, нелепо распластавшись, у края ямы, и Мишель увидел, как с дальнего края берега выкатывается большой, почти абсолютно круглый черный камень. Он мерно двигался вдоль воды, пока не докатился до ямы, где встал на место, накрыв тела.
   Мишель отбежал от окна. Поезд снова остановился; лишь когда он тронулся вновь, Мишель понял, что не чувствует под собой движения. С пола поднимался пар, поезд отошел от станции, и теперь, когда ночной поток полей катился мимо, Мишель высунулся в темноту из окна в коридоре и не увидел ни одного лица, выглядывавшего из вагонов, ни перед собой, ни после. Окна складывались в клетчатый ручеек из золотых квадратиков, и больше не было видно ни души. Далеко впереди, серебристо пыхнув, исчез паровоз. Мишель рванулся по тускло освещенным коридорам в поиске хоть кого-нибудь. Все купе были пусты. С противоположной стены каждого из них палил все тот же ослепительный свет из-под шторки. Мишель побежал в следующий вагон и в следующий после него, в попытке найти хоть одно окно, в котором не бился бы плененный свет. Вместо этого он понял, что это он пленник – пленник поезда, где с одной стороны стояла глубокая ночь, а с другой – солнечный день, в котором бессознательные, не задержавшиеся в памяти сцены его прошлого врывались в окно каждого купе. В последнем вагоне он столкнулся с кондуктором; он почти ожидал, что тот растает, когда притронулся к нему. Кондуктор уставился на него, не двинувшись с места. «Мсье, – сказал Мишель, с трудом переводя дыхание и не веря, что получит ответ, – где мы?» Мы во Франции, мсье, сказал кондуктор. Все еще тяжело дыша, Мишель выговорил: «Сколько раз, мсье, мы еще будем проезжать Виндо?» Кондуктор попытался подвести его к окну. Вам нужен воздух, мсье, сказал он. Но Мишель не слушал его. Мишель прислушивался к другому звуку, исходившему не из купе, не из конца коридора, не из соседнего вагона. Звук раздавался за пределами поезда, из-за закрытых окон. Яростный стук в стекло и их писклявые, смятенные голоса, умоляющие его вернуться и раздернуть шторы. Мишель оглянулся; когда же он повернулся обратно, кондуктор исчез, и не было ни признака, что он был там, ни признака, что отошел. Поезд не тревожило ничье движение, ни одна душа не выдавала своего присутствия. И Мишель побежал дальше, пробираясь по узкому проходу, из купе в купе, из вагона в вагон.
 
***
 
   Как-то утром она проснулась, и на глазах ее лежала тень. Когда она увидела его, он сидел, как обычно, опершись руками о колени, уставившись перед собой. Она моргнула и увидела все под наклоном. Это свидетельствовало о глубине ее сна – у нее ушло несколько секунд на то, чтобы оглянуться и понять, что море покинуло их и виднелось теперь на расстоянии двухсот – трехсот метров. Баржа села на мель в мокрый песок. С другой стороны были холмы в утренних лучах. Это не было похоже на Тунис. Лорен прикоснулась ладонями к лицу Бато Билли, позвала его по имени и увидела, что его раскрытые глаза и рот не ответят. Она отпрянула, когда он повалился с ящика. Ах, Билли, только и сказала она.
   Было так жарко, что времени у нее было немного. Ей нечем было копать – только пальцами. Песок был достаточно сырым, и за час она вырыла глубокую яму. У нее пересохло в горле и сосало под ложечкой. Когда она стащила его с баржи, песок насыпался в его седые волосы, на все его старческое лицо; она закрыла ему глаза, но не смогла сомкнуть губ – было слишком поздно, и песок насыпался ему в рот. Она попыталась немножко отчистить его, но ей не во что было его завернуть и не было времени – ни для него, ни, возможно, для нее самой. И тогда она скатила его в яму и затем завалила песком, вырытым оттуда же; она понадеялась, что когда-нибудь Средиземное море вернется и его прикроет.
   Было ровно три недели с тех пор, как они отплыли из Парижа. Она пошла к морю. Сняла платье и прижимала его к себе, пока волны, прихлынув, охлаждали ее. Про себя она попрощалась со своим ребенком. Она вернулась от воды голой и долго шла так дальше, прежде чем натянуть платье через голову. Над головой ревели самолеты; она поняла, как долго не видела самолетов. Они направлялись к ней. Они миновали берег Сицилии и поворачивали к югу, где горизонт всегда был окутан дымом.

11

   Джейсон прождал всю зиму. Он не собирался так долго сидеть в Венеции – он ожидал, что жена присоединится к нему, когда прибудет на континент, и они вместе отправятся на юг. Они проведут Рождество в Неаполе, оттуда двинутся в Рим, а потом, к концу зимы, – во Флоренцию. Они воспользуются тем, что гонки отложены, и таким образом побудут вместе после разлуки и после операции, которую Лорен перенесла в Лос-Анджелесе. Сперва Джейсон представлял себе все это лишь с умеренным энтузиазмом. Как часто бывало и раньше, он чувствовал, что это стесняет его, отчасти лишает его свободы. Это чувство значило для него еще больше, чем в прошлом, потому что Джейсон наконец осознал, что ему уже за тридцать и какие-то вещи начинают ускользать от него: девушки, с которыми он спал в Италии, внезапно показались ему очень молоденькими. Он оказался лицом к лицу с тем фактом, что уже никогда не выиграет медаль на Олимпиаде. Он уже миновал свою вершину три года назад, когда участвовал в Тур де Франс и стал первым американцем за всю историю гонок, занявшим второе место, обогнав даже фаворита – советского гонщика.
   Но он остался в Венеции, и у него не было другого выбора, кроме как раздумывать об этом. Лорен добралась до Парижа; Джейсон послал телеграмму и начал ждать, рассчитывая увидеть ее через неделю. Он не спешил – мимо его окна по пути с вокзала проходили молоденькие немки. Велосипед стоял у него в номере кверху колесами, опираясь о пол сиденьем и рулем, пока он копался с шестеренками передач и отлаживал давление в шелковых шинах, скользивших под его пальцами. По вечерам он ходил со своей командой по тратториям. Ему опостылела Венеция.
 
   Она не приехала. Ни через неделю, ни через две, ни через месяц. Он разозлился – он хотел убраться из этого города и ехать в Неаполь. Он хотел заселиться в номер с видом на Неаполитанский залив, прежде чем нахлынет рождественская волна туристов. Надвигалась зима – все остальные гонщики из команды Джейсона уехали на юг Италии. Джейсон послал еще несколько телеграмм. Он нечасто покидал номер; конечно же, потому что было холодно, а не потому что он ждал звонка. Он обнаружил, что все меньше и меньше трудится над велосипедом – он лишь крутил переднее колесо и смотрел на комнату сквозь вертящиеся спицы. Настало Рождество.
 
   Он начал каждый день ходить к вокзалу. Поезд всегда ожидался к четырем. Порой он не слишком опаздывал и прибывал к полшестого, к шести. Но Джейсон всегда приходил к четырем – на случай, если поезд в кои-то веки прибудет вовремя; тикая, катились часы. Он замечал далеко над водой одинокий белый огонь паровоза, идущего с материка. Поезд опустевал, перрон наводняла толпа народа, а потом оставался лишь ручеек; многие сходили в Милане и садились на другие поезда, направляющиеся южнее. Когда кончался и ручеек, он все сидел и ждал, на случай, если она выйдет последней. Затем он отправлялся обратно в отель и тщательно проверял свой почтовый ящик, убеждаясь, что для него нет никаких сообщений. Найдя сообщения для какого-то другого постояльца, он читал и их, дабы убедиться, что они не были адресованы ему и положены в чужой ящик по ошибке.
 
   Он понял, что она не приедет до весны, когда узнал, что она с Мишелем.
   Он не мог представить себе, чтобы она считала Мишеля красивей его; он не мог представить себе, чтобы Мишель занимался с ней любовью, как он. Но у него всегда было предчувствие насчет Мишеля – с той самой ночи, когда он впервые увидел его в квартире под ними, когда тот стоял один посреди комнаты. «Сейчас проходить через все это, – думал Джейсон, лежа ночью в постели, в то время как переднее колесо велосипеда продолжало вращаться в темноте, – совершенно бессмысленно. Это все равно что вернуться из Вьетнама невредимым, только чтобы тебя пристрелили; я уже пережил это, она никогда не уходила от меня, даже когда у меня было куда больше женщин, чем в последнее время. Мои проступки никогда не имели значения; она слишком любила меня, чтобы уйти». Теперь, когда он начинал понимать, что часть его жизни закончилась, теперь, когда он готов был остепениться, она поставила под вопрос его значимость в ее жизни: так ему это виделось. Ему просто-напросто не приходило в голову, он не был способен додуматься до возможности, что она действительно собирается оставить его; и все же посреди всех его новых сомнений на свой счет скептицизм, с которым он воспринял эту мысль, перешел в зловещее чувство неизбежности, которое он ощутил с самого начала и которое росло с каждым днем, пока она не приезжала к нему.
 
   В ту зиму канал замерз и несколько недель в городе шел снег. Зима рано пошла на убыль. Джейсон начал замечать, что уровень воды в отдельных маленьких каналах очень низок; гондолы и лодки осели у стен домов. Однажды он вышел из отеля на вокзал и увидел людей, собравшихся у Большого канала и переговаривающихся между собой. Канал, как он теперь увидел, практически исчезал. С вокзала он увидел, что Адриатическое море ушло – залив, который поезда пересекали по пути с материка, начал движение на восток.
   На следующей неделе товарищи Джейсона начали возвращаться с каникул. Их встречал опустошенный город. Большой канал почти высох, а остальные каналы были пусты, за исключением затонов, где прежде течение замедлялось – теперь там стояла неподвижная вода. Остальные гонщики рассказали Джейсону, что пляж в Неаполе за одну ночь вырос втрое. Мусор, десятилетиями усеивавший дно венецианских каналов, валялся на виду, и во время внезапной жары, нахлынувшей почти сразу же, зловоние стало невыносимым, вдобавок к насекомым, зависшим над отбросами, и крысам, сновавшим по мусорным кучам. Туристы начали гурьбой покидать город, хоть бы там и шли велогонки. Чтобы пройти по любому мостику, требовалось сразиться со стаей грызунов; на каждом причале, куда городские рыбаки обычно приносили улов, кишели чайки, которые расклевывали дохлую рыбу. Наконец в город вошли военные и начали уборку, но запах не выводился, он пропитал каждый дом, каждую комнату, каждую дверь, все поры города.
   Стоял зной, удручавший чиновников, которые изначально назначили гонки на осень, чтобы избежать летней жары, а потом перенесли на весну, чтобы избежать зимних холодов. И все же в этот раз гонки должны были состояться – или не состояться вовсе; большинству гонщиков отнюдь не хотелось их отменять. Джейсон, со своей стороны, был бы этому только рад. Ему хотелось уехать прямо сейчас – но хотелось и остаться, пока не он дождется ее. Он попал под перекрестный огонь двух противоположных побуждений, ни одно из которых не имело ничего общего с гонками. Он всегда предвкушал такие соревнования с наслаждением, в котором было даже что-то навязчивое; было время, когда сама мысль о том, чтобы не участвовать в гонках, показалась бы ему ненавистной – особенно в этих гонках, которые, он знал, должны были стать для него последними. Теперь он больше не чувствовал ничего подобного. Рушилось нечто иное, его собственные приоритеты смешались и перепутались, и его так ужасала перспектива, что гонки настанут, прежде чем она приедет, что едва мог об этом думать.
   Прошло еще две недели, за ними третья. Он устраивал короткие тренировки, но занимался словно во сне. Мускулы отвыкли, небритые ноги чесались. Товарищи по команде, которым Джейсон был нужен, чтобы хорошо выступить, обозлились, видя возможность, что он подведет их. Он не присоединялся к ним в тратториях и безучастно просиживал собрания, на которых во всех подробностях обсуждалось предстоящее ралли. Он понимал, что ему нужно сосредоточиться на деталях гонок, потому что эти гонки не были похожи ни на одни, в которых он когда-либо участвовал: это было испытание не сколько на скорость или силу, но на физическую и умственную ловкость и хитрость. Но Джейсон сидел лицом к вокзалу или к «Америкэн экспресс», пытаясь понять, как могло случиться, что прошло уже три недели, а от нее до сих пор ничего не слышно, она ведь сказала, что едет и что известит его, когда выедет из Парижа.
   Он позвонил в «Америкэн экспресс» в Париже, но там ему ничего не сказали – его просьбы приводили служащих в нетерпение, а в ответ на требования они повесили трубку.
   Он с удивлением обнаружил, что часто вспоминает о своем умершем сыне. Он никогда особенно не задумывался о сыне, которого родила ему Лорен, хотя было бы несправедливо назвать это равнодушием. Ему пришло в голову, что сын ужасал его с той самой минуты, когда Лорен сказала, что она беременна; а затем был еще момент в Сан-Франциско, когда она принесла Жюля и усадила на постель в ногах у Джейсона. Они без слов посмотрели тогда друг на друга, и самое главное общение, когда-либо происходившее между ними, случилось именно тогда. Позже Джейсона ужаснуло заикание Жюля; оно указывало на новую пропасть между Джейсоном и Лорен, поскольку они всегда разделяли общую, отчаянную любовь к физической красоте, начавшуюся сразу же, как только они вкусили друг друга. Пропасть, видимо, была в том, что Джейсону недостаток Жюля казался уродством, в то время как Лорен в нем слышалось нечто чудесное. Лорен вела себя так, словно заикание было признаком какой-то бездны в ребенке, признаком откровения, внушавшего ему такой благоговейный ужас, что его было просто не выговорить и, соответственно, все остальное тоже делалось непроизносимым. Джейсон же полагал, что Жюль просто поломан – как раскрутившаяся пружина или неисправный механизм. И он отвергал истину о своем отцовстве, хотя в то же время признавал себя отцом другого ребенка, не так угрожавшего ему; каким бы красивым ни вырос Жюль, он мог оставаться красивым, лишь пока не откроет рот, и перспектива золотой медали для заики тоже казалась несуразной. Проще говоря, заикание Жюля напоминало Джейсону, что он неудачник; это суждение о себе преследовало Джейсона слишком долго, и ему уже недоставало сил бежать от него.
   Поэтому они никогда не разговаривали. Когда Жюль был маленьким мальчиком, а Джейсон появлялся дома во время одного из своих нечастых визитов, они сидели и глядели друг на друга точно так же, как в тот раз на постели в Сан-Франциско. Теперь же, когда он пришел к мертвой точке и его накрыло собственное ощущение неудачи, он начал повсюду видеть Жюля в Венеции, то на одном, то на другом мосту – маленького мальчика, который все стоял и ждал отца. Джейсон никогда не окликал его; он лишь проходил мимо, глядя на мальчика, чьи глаза не отрывались от него. Далеко отойдя от моста, Джейсон поворачивался, оглядываясь через плечо, а Жюль все еще стоял там, с руками в карманах, как любой другой ребенок, и синева его глаз была видна за много метров. Он внезапно понял, что Жюлю есть что сказать ему о Лорен. Он вернулся к мосту, но мальчика уже не было.
   Но он показался позже, на площади Сан-Марко, где Джейсон сидел в одном из кафе на открытом воздухе и тихо напивался. Остальные члены команды наблюдали за красотками, которые прогуливались взад-вперед по площади, а Джейсон глядел в никуда и вдруг заметил Жюля, сидевшего на стуле прямо перед ним – тоненькие руки были вытянуты по бокам, а маленькие ладони лежали на коленях. Он, очевидно, собирался что-то сказать, и Джейсону хотелось умолять его сказать это – но отчего-то он не мог этого сделать. Он просто не мог заставить себя умолять сына, которого никогда раньше не заставлял себя признать. Они сидели, уставившись друг на друга: Жюль хотел сказать что-то, но слишком боялся опозориться перед отцом, запнувшись. Джейсон хотел сказать Жюлю, что ему все равно, что тот заикается, что это нормально, ведь он теперь многое понимает и сможет это перенести, но ему нужно услышать новости о Лорен, что бы Жюль ни сказал ему; его голова переполнилась тысячью мыслей – он чувствовал гнев сына, он ощущал, как мальчик думает: «Теперь он согласен говорить со мной, никогда не желал меня слушать, а теперь хочет, но поздно». Это, подумал Джейсон, его месть.
   Команда подцепила каких-то девиц из Женевы. Но когда брюнетка с глазами оленихи прильнула к Джейсону, он стряхнул ее и ушел один.
   Он отправился обратно к себе в номер и сел в темноте. Он сидел у окна и пил, пока не напился вдрызг. Несколько товарищей-гонщиков подходили к его двери и стучались, сперва вызывая его на улицу, а потом принявшись за оскорбления. «Джейсон, ах ты халявщик!» – кричали они. В следующий раз, услыхав стук в дверь, он медленно очнулся от сна, предположив, что кто-то из команды снова пытается разбудить его. Стук продолжался; он услышал женский голос и с надеждой вскочил, решив, что это хозяйка принесла вести от Лорен. Он подбежал к двери и распахнул ее – чтобы увидеть саму Лорен, в выцветшем, разодранном платье, в старом итальянском свитере, который она где-то подобрала, босую и с золотым ободком на лодыжке.
 
   Их объятия и поцелуй были чистой формальностью. Они заснули, не разговаривая. Лорен была изнурена. На следующий день они отправились покупать ей обувь, а заодно и что-нибудь съестное.
   Они проводили все время в унылой тишине. На площади Сан-Марко присели выпить и посмотреть, как люди идут вброд по лагуне из Лидо.
   – Все совсем не так с тех пор, как ушла вода, – сказал Джейсон.
   Лорен растерянно кивнула.
   – В последнее время мы мало бывали вместе, – сказал он наконец.
   – Мы никогда не бывали вместе подолгу, – ответила она.
   – Откуда у тебя эта штуковина на ноге? – спросил он.
   – Из Туниса, – ответила она.
   – Зачем она тебе?
   – Не помню.
   Он на секунду задумался.
   – А где это – Тунис?
   – В Африке. Я приплыла на барже. Из Сицилии меня подвезли до Рима. В Риме я села на поезд. Когда я выехала из Рима, там взорвали вокзал. Ты слышал, что взорвали вокзал?
   «Почему ты поплыла на барже?» – подумал он.