Страница:
V
В дихотомической абстракции прагматизма самым высокомерным моментом является превознесение "жестких" как любителей "фактов в их первобытной нетронутости и непосредственности" и умаление "мягких" как поклонников лишь "абстрактных и вечных принципов".
Джемс понимает, что не факты как факты важны для внимательного отношения к действительности, а умение и страсть чувствовать конкретность и неповторимую индивидуальность фактически-данного.
И что ж, в этом уменье и страсти "жесткие" превосходят "мягких"?
Я думаю, еще менее, чем в пессимизме. Великий и неподкупный свидетель умения дифференцированно схватывать конкретность фактически-данного - это язык. Сравните писания "эмпиристов" и творения "рационалистов" - и сразу становится ясным, на чью сторону опускается чашка весов. Произведения Локка, Беркли, Бекона, Милля, Бэна, даже "блестящего" Юма - как холодны, как бледны, как скучны, как малокрасочны в сравнении с гениальными по языку творениями Платона, Шопенгауэра, Ницше или Соловьева. Прочтите одну после другой "автобиографию" любителя фактов Милля , которого Джемс хочет считать духовным вождем прагматизма, и "Исповедь" бл. Августина , одного из величайших представителей "мягких", - и вас до смешного поразит это глубочайшее несоответствие. Эмпирик Милль, писавший целые томы об эмпиризме, об изучении фактов, о внимательном отношении к фактически-данному, - дает отвлеченный скелет, лишенный плоти и крови, какой-то набор формулярных событий, официальное curriculum vitae , ни в одном месте не обвеянное ароматом его личности, ни в одном месте не пронизанное значительностью того, что, быть может, ему пришлось пережить.
А мистическая натура - Августин, весь стремящийся к Богу, влюбленный лишь в Абсолютное, пишущий лишь о божественном и богословском, дает потрясающие картины тех фактов, которые ему пришлось пережить, с несравненною яркостью живописует весь фактически-психологический путь своего обращения к Богу.
Аристотель в сравнении с Платоном яркий эмпирик, и Джемс даже готов считать и его прагматистом. Представьте же, что сочинения Платона были бы все утеряны и образ Платона с его философией пришлось бы извлекать из сочинений его ученика и его детального критика Аристотеля. Получилось бы что-то ужасное! вместо Платона какой-то обезображенный, бесцветный "идеалист", упорный и тупой, лишенный к тому же всякого литературного дарования. Никакой перспективы, ни малейшего намека на адекватное воспроизведение фактического лица.
Сравните с этим любовь к "конкретному" у Платона. Сократ не написал ни единой строчки - и однако же его внутренний образ, его гениальная личность, даже внешний облик, с привычками, с костюмом, с движениями, со всей окружающей обстановкой, нам известны с такой поразительной ясностью, с такими деталями и с такой конкретностью, что не всякого современника, виденного собственными глазами, мы представляем с такой яркостью, как Сократа, чуждого нам по культуре, отделенного от нас более чем двумя тысячелетиями. А Горгий, а Протагор, Алкивиад, Аристофан , вся увлеченная диалектикой афинская молодежь - разве это не зарисовано Платоном с поразительною конкретностью?
Поистине можно сказать, ни одному эмпирику и во сне не снилась такая любовь к неразложимо-индивидуальному и фактически-конкретному, какую мы встречаем у мистика и погруженного в созерцание истинно сущего - Платона.
Прагматизм с наивностью смешивает факты как факты, являющиеся всегда результатом анализа и предвзятой классификации, с первобытно-нетронутой и непосредственной действительностью, всегда являющейся индивидуальным, единственным, неповторимым и неразложимым единством целой серии и запутанной комбинации фактов. Поистине фактичны не факты, а действительность, состоящая из определенно связанных фактов. Естественные науки, имеющие дело лишь с препарированными и отвлеченными от живой действительности фактами, по существу схематичны. Ни физика, ни химия, ни биология, ни физиология, ни астрономия - ничего не говорят об истинных и фактически совершающихся в живой действительности процессах. Они дают лишь схемы, которые с определенной и существенно условной точки зрения позволяют сводить к некоторому воображаемому единству то, что творится в природе. Эта точка зрения на условность науки, впервые и блестяще развитая Мальбраншем, все более и более проясняется в философском сознании современности, и прагматизм в этом случае, не внося ничего нового, сам примыкает к ней.
Прагматизм только не замечает, какие убийственные выводы получаются для эмпиризма из такой точки зрении. "Факты" теряют свою "фактичность". Как препарированные они уже не просто действительность, а нечто воображаемое. Как изолированные и отвлеченные от действительности, они становятся нереальными схемами, ведущими лишь идеальную жизнь в людских головах. Действительность ими не исчерпывается, не покрывается. Ее неисследимая глубина ускользает от каких бы то ни было научных измерений.
Но эмпиризм - в какое неудобное положение попадает он после такого неожиданного поворота в научном сознании!
Bona fide , восторженно и наивно эмпиризм всегда ставил знак равенства между "фактами" и действительностью, между данными какой-нибудь науки и действительным состоянием того объекта, над которым эта наука "схематизирует". Он всегда принимал схемы за последнее данное, за подлинно сущее - и с увлечением строил "очищенные", "денатурированные" мировоззрения. Теперь приходит уже время, когда все эти "научные" мировоззрения обличаются в "фантастичности" и гг. "реалисты" прежних дней, столь гордые в своей привязанности к фактам, обвиняются ни больше ни меньше, как в систематически развитом иллюзионизме. Если вместе с Кантом переход за границы познания назвать мечтательностью, то "эмпиристы", продолжающие научность за пределы науки, могут быть смело названы мечтательными "научниками", бескрылыми и холодными, упрямыми и слепыми.
Роли меняются. "Жесткие", искони налегавшие на "мягких" фактами, должны наконец почувствовать, что почва из-под ног их ускользает. "Мягкие" же, искони умевшие чувствовать за фактами действительность, искони кричавшие и вопившие о ней, искони поносимые "жесткими" за свои взывания, искони и с такой любовью стремившиеся сквозь фактичность к истинно-конкретному и индивидуальному, "мягкие" должны быть признаны истинными любителями действительного и более страстными поклонниками "конкретного".
Сквозь realia фактов современное научное сознание с разных сторон и с все большей силой начинает признавать realiora непостижимой действительности. И характерно, что эти realiora, всегда отрицавшиеся "эмпиристами", с несравненной силой и пафосом всегда утверждались противниками "эмпиризма" религией и идеалистической философией. Итак, кто же больше любит действительность, кто ее больше чувствует: гг. поклонники "фактов" или же страстные исследователи "realiorum"? Мы видим, что это великий вопрос иї rira bien, que rira le dernier!
VI
Опуская много других любопытных моментов в прагматических концепциях, я остановлюсь еще на отношениях Джемса к Абсолютному.
Эти отношения поистине исключительны и чрезвычайны! С виртуозностью опытного импрессиониста Джемс в своих отношениях к Абсолютному почти столь же многообразен (можно сказать, разнообразен!), сколь многообразен тот религиозный опыт (англосаксонцев!), которому Джемс посвятил свое блестящее и глубокое исследование.
К Абсолютному у Джемса не отношение, а отношения. Их много. И все они разные, друг с другом не связанные.
Моменты взаимноисключающие у него перемежаются с внезапностью молнии. В построении фразы вы чувствуете приближение к богохульству; еще момент, и сорвется кощунство, - но вот поворот, внезапный зигзаг настроения, и Джемс с быстротой курьерского поезда мчится уже к славословию. С напряжением вы ждете: сейчас будет "осанна", но Джемс, сверкнув потешным англосаксонским юмором по адресу Абсолютного, уже возвращается к неабсолютным вещам.
Никакой логикой охарактеризовать и исчерпать этих отношений нельзя, можно только положительно констатировать, что отношения эти неспроста; самая интенсивность чисто личных чувств Джемса к Абсолютному, непередаваемая индивидуальность его счетов и споров с Богом - заставляют подозревать, что Богом Джемс уязвлен, что в Абсолютное Джемс влюблен не менее самого страстного и самого благочестивого католика или православного.
Сделав эту необходимую оговорку, я считаю нужным все же остановиться на одном утверждении Джемса, не случайном и глубоко характерном как для него, так и для всего прагматизма.
Джемс говорит:
"Как в басне Езопа о больном льве, все следы ведут в берлогу Абсолютного. Ho nulla vestigia retrorsum (ни один след не ведет обратно). С помощью Абсолютного вы не можете спуститься в море конкретной действительности. Исходя из своего понятия об Абсолютном, вы не сумеете сделать ни одного сколько-нибудь значительного и важного для нашей жизни конкретного вывода" .
Эти слова мне представляются страшно важными потому, что в них сосредоточиваются, как в фокусе, все прагматистские "contra" не только против положительных религий, но и против всякой онтологии, против всякой метафизики, против всякой философии Логоса, - всегда имеющих дело прежде всего с Абсолютным.
Обвинение формулировано сильно и остроумно. Джемс, как проницательный и тонкий мыслитель, сразу уступает тезис, всегда выставлявшийся "мягкими" и всегда с жаром оспаривавшийся "жесткими". Он говорит: да, действительно, все дороги ведут в Рим. Откуда ни начинать размышление о реальном, об эмпирическом, неизбежно попадаешь в "берлогу" Абсолютного. Но вот вопрос: есть ли дорога из Абсолютного? Можно ли Абсолютным осветить что-нибудь в нашем мире, в мире неабсолютном?
Это, действительно, очень важный вопрос. Не слишком ли, однако, много берет на себя Джемс, говоря, что "ни один след не ведет обратно". Так ли уж в этом уверен сам Джемс? Я перелистываю несколько страниц и читаю у него следующее:
"їПотребность в вечном нравственном миропорядке - одна из глубочайших потребностей нашего сердца. Поэты, живущие подобно Данте и Водсворту в твердом убеждении в таком миропорядке, этому именно факту обязаны необыкновенно подымающим дух и ободряющим действием своих произведений" .
Тогда в чем же дело? Поистине с Джемсом спорить легко. Ему ничего не нужно разъяснять. Он сам все понимает.
Если Данте в своих парениях к Абсолютному обогатился величайшим опытом, если свои неземные видения он воплотил в наших человеческих словах, если его пронизанные Абсолютным произведения стали "необыкновенно подымающими дух" и "ободряющим" фактором этой, земной человеческой жизни, - очевидно, берлога Абсолютного не поглотила Данте, очевидно, его следы ведут не только в эту берлогу, но и из нее. Мы видим, что Джемс своими же руками блестяще разрушает основания прагматизма.
Данте подвернулся случайно. Но разве не все поклонники Абсолютного разделяют славу и венец Данте? Разве Платон, подобно Прометею, не похитил огонь познания с неба и не зажег им людские сердца? Разве Шопенгауэр своими глубочайшими созерцаниями не содействовал уничтожению того оптимистического тумана, который был создан безрелигиозным "эмпиристическим" XVIII веком?
Каждый философ, каждый поэт, каждый мистик, умевшие найти путь к Абсолютному, с легкостью возвращались на "землю" - и здесь творили и созидали, оплодотворенные опытом, свои великие духовные ценности. Можно, конечно, отрицать ценность их творений - но это не позиция Джемса. Признавая же эту ценность, признавая даже, что она обусловлена именно их контактом с миром Сущего, - нельзя уже всериоз рассказывать басни Езопа об Абсолютном, нельзя с такой непрагматической категоричностью говорить: nulla vestigia retrorsum.
А если взять Библию? Если взять эти колоссальные религиозные сооружения, которые именуются православием, католичеством, протестантством? Перед этими грандиозными массовыми, тысячелетними шествиями не только в Абсолютное, но и из Абсолютного - шутка Джемса теряет всякий смысл. Правда, шутку эту Джемс приводит как будто бы лишь о философах Абсолютного - но в контексте ей придается несомненно более широкое значение.
Я не могу отказать себе в удовольствии указать прагматистам один парадокс.
Прагматизм очень уверен, что "чувству действительности" они научаются у эмпиризма, что это "жесткие" передают ему свое трезвое отношение к сложности и глубине жизни, что только жители "скалистых Гор" (вроде пресловутого Геккеля), спасая от рабства у Абсолютного, дают возможность эту действительность переживать трезво и глубоко.
Только несовершеннолетием можно объяснить эти наивные уверения прагматистов. Я повторяю: они не успели еще как следует осмотреться в этом мире и не разбираются в своей собственной генеалогии.
Если мы возьмем не фантастических эмпиристов Джемса, а настоящих, известных нам из истории философии представителей эмпиризма, мы увидим, что всегда и везде, и в Афинах до Рождества Христова, и в Европе XVI-го, XVII, XVIII и XIX столетий, эмпиристы всеми силами старались действительность обеднить, сузить пределы переживаемого, изгнать из сознания все превышающее "малый разум" здравого смысла. А стремлением "мягких" было всегда расширить опыт человечества, углубить восприятие, интенсифицировать сознание до познания величайших тайн мира, вырасти и раздаться до размеров беспредельной действительности. "Жесткие" всегда издевались не только над героическими усилиями "мягких", но и обливали помоями стоящие за спинами "мягких" таинственные тела христианских церквей и мировых религий. Вспомним только столь гордый, столь опьяненный своим здравым смыслом XVIII век! "Жесткие" всегда старались сделать "эмпирического" человека мерою всех вещей, "мягкие" всегда старались углубить человека до соизмеримости с неизмеримой Вселенной.
Теперь времена изменяются. В общем духовном кризисе, охватывающем все культурное человечество, все запрещения и ограничения "жестких", все их грозные сооружения на песке признаются со всех сторон не выдерживающими внутренней, имманентной критики. Эмпиризму приходится трансформироваться. Как одна из переходных форм - является прагматизм. Сколько "жестких" ошибок забыто прагматизмом, и какая бездна заимствована у "мягких"! О своем родстве с "жесткими" прагматизм говорит очень громко, о своих заимствованиях у "мягких" - стыдливо молчит, и не только молчит, но замалчивает, маскирует их. Это уж слишком! Приходится обличать прагматистов в неблагодарности.
Если в изложении Джемса есть чарующая принципиальность, если отношение его к жизни глубоко сериозно и, можно сказать, торжественно, если в его изысканиях трепещет скрытая страсть, если весь мир перед Джемсом стоит как нечто бесконечно значительное и важное, - то ведь все это черты религиозного отношения к миру. Эмпиризма тут нет и следа.
Принципиальное отношение к данному, испытывание вещей с точки зрения абсолютной их ценности, пламенеющее вопрошание таинственной rerum naturae , внутренняя безусловность самых вопросов - все это есть проявление в Джемсе того Абсолютного, которое культивировалось в человечестве лишь религией и философией "мягких". Прагматистам, научившимся внутренней абсолютности запросов у "мягких", не следовало бы игнорировать это свое родство, гораздо более близкое, чем родство с "жесткими", - и сохранять с этими, еще здравствующими и могущими им помочь, родственниками более справедливые отношения.
Каково же значение, какова ценность прагматизма?
Из всего вышеизложенного следует, что теоретическое значение прагматизма - очень невелико. Но значит ли это, что так же ничтожна его философская ценность? Эти два понятия нужно различить.
Всякая истинная философия в нераздельном единстве таит в себе две стороны: Эрос и Логос. Что касается Логоса, то мы видели, как отсутствует он в прагматизме. Прагматизм ничем так не грешит, как полным отсутствием Логоса, столь основательно забытым всей новой философией. Отсюда противоречие прагматизма, его идейная бесплодность, отсутствие теоретического творчества иї эклектизм.
Но не Логосом одним живет философия. Философия есть любовь к "мудрости", жажда, искание, а не простое "счисление" аргументов, не простая классификация доводов. Истинно-философскую душу обуревает страсть, pauoj, которую Платон с незабвенной силой отождествил с любовным влечением, с Эросом. Прагматические увлечения Джемса полны этим Эросом, и если в них отсутствует Логос, зато они проникнуты философским пафосом, одухотворены благородной стихией чистого, бескорыстного и совсем не прагматического искания. Чарует и покоряет в Джемсе именно эта скрытая сила, быть может, им не сознаваемая, и она-то обусловливает, как это ни странно, противоречивость и многочисленность его позиций. Благодаря силе Эроса, в нем заключенного, Джемс не может удовлетвориться ни одной из точек зрения, имеющихся в его сознании. Только что став на одну, он мгновенно чувствует ее недостаточность, спешит к другой - и в этом метании, в этой неутомимой погоне за истиной вся прелесть и вся громадная привлекательность Джемса.
Эрос, обуревающий Джемса, создает самые ценные черты во всем его духовном облике: это, во-первых, острое, тончайшее критическое чувствование условности и схематичности той картины мира, которую дают естественные науки, и, во-вторых, громадное мистическое переживание бесконечной значительности мира - непостижимой сериозности жизни.
В философской атмосфере современности, столь тяжелой от схоластических испарений эмпириокритизма, когенианства, риккертианства, имманентизма, прагматизм Джемса должен быть приветствуем как свежая струя чистого воздуха. Быть может, он сыграл великую роль не только очистителя атмосферы. Быть может, ему предстоит глубоко взрыть почву, разрыхлить комья и приготовить современную мысль к новым посевам Истины. Можно одно только сказать: сам прагматизм, в силу отсутствия в нем Логоса, сеятелем быть не может.
Эрос в своем стремлении рождать и творить может оплодотворяться лишь Логосом. И только философия Логоса может ответить тем воздыханиям и томлениям, которыми переполняется благородная душа прагматизма - Джемс.
БЕРКЛИ КАК РОДОНАЧАЛЬНИК СОВРЕМЕННОГО ИММАНЕНТИЗМА
Пышной Меонии проданы лучшие
утвари наши.
Жуковский. Отрывки из Илиады .
I
В Philosophische Untersushungen uber das Wesen der menschlichen Freiheit Шеллинг говорит: "В новой философии отсутствует понятие природы" .
Это парадоксальное положение таит в себе глубокую мысль .
Если мы подойдем к новой философии с анализом с точки зрения этого положения, мы увидим, что вся новая философия в противоположность античной и средневековой на всем своем протяжении и во всех своих представителях не признает природы как Сущего. И, можно сказать, весь ход развития, все детали и изгибы основных типов новой европейской мысли (а также новейшей) предрешаются этим непризнанием.
Бэкон и Декарт - вот два гения, с особою силою воплотившие в себе основные тенденции нового мышления и блеском своих писаний как бы навсегда отделившие новое время от античности и средневековья. Декарт с несравненною силою мысли закладывает основы того механического миросозерцания, которое в продолжение трех столетий лишь развивается и детализируется и которое даже в XX веке является основным и господствующим типом научной мысли и сверхнаучных построений. Бэкон с огромным успехом и необычайной для философа славой становится теоретиком и пророком того практического завоевания природы и утилитарного господства над нею, которое дало такие пышные плоды в совершенно исключительном и единственном во всей истории человечества расцвете европейской индустрии и победном шествии материальной цивилизации Европы по всем странам света.
Как механическое миросозерцание Декарта, так и боевая завоевательная философия Бэкона в равной степени, хотя и с разных сторон, окончательно порывают с природой как Сущим, т.е. с живой f?sij античности, полной органических e"doj'ов, творческих энтелехий, сперматических логосов, и с не менее живой natura archetypa патристики и средневековья, natura creata creans, которая никак не исчерпывается тем, что в ней открывается человеку, и ведет самостоятельную глубоко скрытую и таинственную жизнь .
"Наша главная цель - говорит Бэкон - это заставить природу служить делам и потребностям человека для того, чтобы человек простер свою власть над природой, которая ему принадлежит по божественному дару . Он понимает, что, "только повинуясь природе, можно ею управлять" . Но это повиновение не сыновнее, а дипломатическое. Умственно приспособиться к глубоким и сложным процессам природы нужно лишь для того, чтобы завладеть ее тайнами и даже не тайнами, а "секретами" , а завладевши - заставить служить. Природа как субъект для Бэкона не существует, она лишь объект, из которого можно черпать много открытий, а эти открытия очень полезны, потому что увеличивают господство и благосостояние Человечества.
Это практическое и, можно сказать, прагматическое игнорирование природы как Сущего получает теоретическое завершение в механистической философии Декарта. Если Бэконом природа как Сущее не признается фактически, то Декарт не может признать природу за Сущее принципиально. Res cogitans непереходимою пропастью отделяется от res extensa . Res extensa - т.е. весь материальный, природный мир, есть чистая протяженность, лишенная всяких энергий и всяких форм деятельного существования. Res extensa - существенно пассивна, инертна. Но, будучи таковою, она лишена всякой жизни в себе. Не имея же никакой жизни в себе, природа есть чистый объект и ни в каком смысле субъектом, т.е. Сущим, признана быть не может.
Как Бэкон, так и Декарт, участвуя - первый практически, второй теоретически - в великом историческом отрыве от природы как Сущего, оставались в полном и сладком неведении тех разрушительных следствий, которые с неизбежностью вытекали из их основных принципов. И Бэкон, и Декарт даже не подозревали, какую колоссальную, затяжную, многовековую революцию как в области мысли, так и в области жизни они начали своими великими трудами. И Бэкон, и Декарт одинаково были уверены, что все остается по-старому, и природа, т.е. внешний мир, продолжает существовать и вечно будет существовать так же непоколебимо, так же устойчиво и так же неоспоримо, как она существовала в их сознании.
В этом они глубоко ошиблись!
Вольтер говорит: "Il y a des diables qui ne cednt a aucun exorcisme; celui de la logique par exemple" , и как ни хотелось Декарту и Бэкону, чтобы все оставалось по-старому - диавол логики в зависимости от основного сдвига, наиболее крупными глашатаями которого были Бэкон и Декарт - произвел в дальнейшем развитии философской мысли Европы целый ряд самых неожиданных, самых парадоксальных и невероятных перемещений.
Если природа не существует как Сущее, если она пассивна, инертна в себе, если она существенно-безжизненна - тогда что из себя представляет весь материальный мир? Что такое та материя, которая лежит в основе всех материальных процессов вселенной?
Для Декарта материя абсолютно пассивна. Но вместе с тем реально и абсолютно существует. Ведомые диаволом логики, окказионализм и Мальбранш начинают чувствовать затруднение. Если материя только пассивна, тогда вся активность, вся действующая причинность всецело перемещается в Бога и в конечных духов, наделенных свободною волей. Но тогда материя только совокупность случайных поводов. Тогда причинность материальных процессов как таковых окказионалистична, т.е. причинность эта в себе не существует и призрачна. Еще один шаг, и призрачной окажется не только причинность материальных процессов, но и сама материя.
Материя не существует - вот последовательный, парадоксальнейший вывод, неизбежно вытекающий из бэконо-декартовского отрицания природы как Сушего.
Любопытно, что неизбежность этого вывода, кроме внутренней необходимости мысли, доказывается исторически тем, что к нему одновременно, независимо друг от друга, пришли с двух сторон три различных философа:
Джон Норрис , соединявший традиции платонизма с горячим преклонением перед Мальбраншем, в своем "Рассуждении о божественной любви" говорит:
"Подумайте, что за мертвая и инертная вещь материя, насколько беден и пуст материальный мир. Это совершенная фикцияї Человек живет среди иллюзий и обманов" .
Артур Кольер - также соединявший увлечение платонизмом с картезианством Мальбранша, понимая материю как чистую внешность, принципиально отрицает существование внешнего, т.е. материального мира в своем труде Clavis universalis, который носит характерный подзаголовок: "Новое разыскание истины, состоящее в доказательстве несуществования и невозможности внешнего мира" .
Гениальный епископ клойнский Беркли, вне всякой связи с платонизмом и очевидно без всякого воздействия Мальбранша, в силу одной лишь внутренней логики, в целом ряде блестящих сочинений победоносно раскрывает всю нелепость мертвого понятия материи, затвердевшего в какой-то нефилософский догмат, как в континентальном картезианстве, так и в английском эмпиризме.
II
Громадное, исключительное место Беркли в развитии новой философии заключается именно в том, что он к major Декарта и Бэкона с необыкновенной ясностью приставил minor своих глубоких психологических и философских разысканий и с поражающей смелостью сделал неизбежный, необходимый и в то же время парадоксально неожиданный вывод.
В дихотомической абстракции прагматизма самым высокомерным моментом является превознесение "жестких" как любителей "фактов в их первобытной нетронутости и непосредственности" и умаление "мягких" как поклонников лишь "абстрактных и вечных принципов".
Джемс понимает, что не факты как факты важны для внимательного отношения к действительности, а умение и страсть чувствовать конкретность и неповторимую индивидуальность фактически-данного.
И что ж, в этом уменье и страсти "жесткие" превосходят "мягких"?
Я думаю, еще менее, чем в пессимизме. Великий и неподкупный свидетель умения дифференцированно схватывать конкретность фактически-данного - это язык. Сравните писания "эмпиристов" и творения "рационалистов" - и сразу становится ясным, на чью сторону опускается чашка весов. Произведения Локка, Беркли, Бекона, Милля, Бэна, даже "блестящего" Юма - как холодны, как бледны, как скучны, как малокрасочны в сравнении с гениальными по языку творениями Платона, Шопенгауэра, Ницше или Соловьева. Прочтите одну после другой "автобиографию" любителя фактов Милля , которого Джемс хочет считать духовным вождем прагматизма, и "Исповедь" бл. Августина , одного из величайших представителей "мягких", - и вас до смешного поразит это глубочайшее несоответствие. Эмпирик Милль, писавший целые томы об эмпиризме, об изучении фактов, о внимательном отношении к фактически-данному, - дает отвлеченный скелет, лишенный плоти и крови, какой-то набор формулярных событий, официальное curriculum vitae , ни в одном месте не обвеянное ароматом его личности, ни в одном месте не пронизанное значительностью того, что, быть может, ему пришлось пережить.
А мистическая натура - Августин, весь стремящийся к Богу, влюбленный лишь в Абсолютное, пишущий лишь о божественном и богословском, дает потрясающие картины тех фактов, которые ему пришлось пережить, с несравненною яркостью живописует весь фактически-психологический путь своего обращения к Богу.
Аристотель в сравнении с Платоном яркий эмпирик, и Джемс даже готов считать и его прагматистом. Представьте же, что сочинения Платона были бы все утеряны и образ Платона с его философией пришлось бы извлекать из сочинений его ученика и его детального критика Аристотеля. Получилось бы что-то ужасное! вместо Платона какой-то обезображенный, бесцветный "идеалист", упорный и тупой, лишенный к тому же всякого литературного дарования. Никакой перспективы, ни малейшего намека на адекватное воспроизведение фактического лица.
Сравните с этим любовь к "конкретному" у Платона. Сократ не написал ни единой строчки - и однако же его внутренний образ, его гениальная личность, даже внешний облик, с привычками, с костюмом, с движениями, со всей окружающей обстановкой, нам известны с такой поразительной ясностью, с такими деталями и с такой конкретностью, что не всякого современника, виденного собственными глазами, мы представляем с такой яркостью, как Сократа, чуждого нам по культуре, отделенного от нас более чем двумя тысячелетиями. А Горгий, а Протагор, Алкивиад, Аристофан , вся увлеченная диалектикой афинская молодежь - разве это не зарисовано Платоном с поразительною конкретностью?
Поистине можно сказать, ни одному эмпирику и во сне не снилась такая любовь к неразложимо-индивидуальному и фактически-конкретному, какую мы встречаем у мистика и погруженного в созерцание истинно сущего - Платона.
Прагматизм с наивностью смешивает факты как факты, являющиеся всегда результатом анализа и предвзятой классификации, с первобытно-нетронутой и непосредственной действительностью, всегда являющейся индивидуальным, единственным, неповторимым и неразложимым единством целой серии и запутанной комбинации фактов. Поистине фактичны не факты, а действительность, состоящая из определенно связанных фактов. Естественные науки, имеющие дело лишь с препарированными и отвлеченными от живой действительности фактами, по существу схематичны. Ни физика, ни химия, ни биология, ни физиология, ни астрономия - ничего не говорят об истинных и фактически совершающихся в живой действительности процессах. Они дают лишь схемы, которые с определенной и существенно условной точки зрения позволяют сводить к некоторому воображаемому единству то, что творится в природе. Эта точка зрения на условность науки, впервые и блестяще развитая Мальбраншем, все более и более проясняется в философском сознании современности, и прагматизм в этом случае, не внося ничего нового, сам примыкает к ней.
Прагматизм только не замечает, какие убийственные выводы получаются для эмпиризма из такой точки зрении. "Факты" теряют свою "фактичность". Как препарированные они уже не просто действительность, а нечто воображаемое. Как изолированные и отвлеченные от действительности, они становятся нереальными схемами, ведущими лишь идеальную жизнь в людских головах. Действительность ими не исчерпывается, не покрывается. Ее неисследимая глубина ускользает от каких бы то ни было научных измерений.
Но эмпиризм - в какое неудобное положение попадает он после такого неожиданного поворота в научном сознании!
Bona fide , восторженно и наивно эмпиризм всегда ставил знак равенства между "фактами" и действительностью, между данными какой-нибудь науки и действительным состоянием того объекта, над которым эта наука "схематизирует". Он всегда принимал схемы за последнее данное, за подлинно сущее - и с увлечением строил "очищенные", "денатурированные" мировоззрения. Теперь приходит уже время, когда все эти "научные" мировоззрения обличаются в "фантастичности" и гг. "реалисты" прежних дней, столь гордые в своей привязанности к фактам, обвиняются ни больше ни меньше, как в систематически развитом иллюзионизме. Если вместе с Кантом переход за границы познания назвать мечтательностью, то "эмпиристы", продолжающие научность за пределы науки, могут быть смело названы мечтательными "научниками", бескрылыми и холодными, упрямыми и слепыми.
Роли меняются. "Жесткие", искони налегавшие на "мягких" фактами, должны наконец почувствовать, что почва из-под ног их ускользает. "Мягкие" же, искони умевшие чувствовать за фактами действительность, искони кричавшие и вопившие о ней, искони поносимые "жесткими" за свои взывания, искони и с такой любовью стремившиеся сквозь фактичность к истинно-конкретному и индивидуальному, "мягкие" должны быть признаны истинными любителями действительного и более страстными поклонниками "конкретного".
Сквозь realia фактов современное научное сознание с разных сторон и с все большей силой начинает признавать realiora непостижимой действительности. И характерно, что эти realiora, всегда отрицавшиеся "эмпиристами", с несравненной силой и пафосом всегда утверждались противниками "эмпиризма" религией и идеалистической философией. Итак, кто же больше любит действительность, кто ее больше чувствует: гг. поклонники "фактов" или же страстные исследователи "realiorum"? Мы видим, что это великий вопрос иї rira bien, que rira le dernier!
VI
Опуская много других любопытных моментов в прагматических концепциях, я остановлюсь еще на отношениях Джемса к Абсолютному.
Эти отношения поистине исключительны и чрезвычайны! С виртуозностью опытного импрессиониста Джемс в своих отношениях к Абсолютному почти столь же многообразен (можно сказать, разнообразен!), сколь многообразен тот религиозный опыт (англосаксонцев!), которому Джемс посвятил свое блестящее и глубокое исследование.
К Абсолютному у Джемса не отношение, а отношения. Их много. И все они разные, друг с другом не связанные.
Моменты взаимноисключающие у него перемежаются с внезапностью молнии. В построении фразы вы чувствуете приближение к богохульству; еще момент, и сорвется кощунство, - но вот поворот, внезапный зигзаг настроения, и Джемс с быстротой курьерского поезда мчится уже к славословию. С напряжением вы ждете: сейчас будет "осанна", но Джемс, сверкнув потешным англосаксонским юмором по адресу Абсолютного, уже возвращается к неабсолютным вещам.
Никакой логикой охарактеризовать и исчерпать этих отношений нельзя, можно только положительно констатировать, что отношения эти неспроста; самая интенсивность чисто личных чувств Джемса к Абсолютному, непередаваемая индивидуальность его счетов и споров с Богом - заставляют подозревать, что Богом Джемс уязвлен, что в Абсолютное Джемс влюблен не менее самого страстного и самого благочестивого католика или православного.
Сделав эту необходимую оговорку, я считаю нужным все же остановиться на одном утверждении Джемса, не случайном и глубоко характерном как для него, так и для всего прагматизма.
Джемс говорит:
"Как в басне Езопа о больном льве, все следы ведут в берлогу Абсолютного. Ho nulla vestigia retrorsum (ни один след не ведет обратно). С помощью Абсолютного вы не можете спуститься в море конкретной действительности. Исходя из своего понятия об Абсолютном, вы не сумеете сделать ни одного сколько-нибудь значительного и важного для нашей жизни конкретного вывода" .
Эти слова мне представляются страшно важными потому, что в них сосредоточиваются, как в фокусе, все прагматистские "contra" не только против положительных религий, но и против всякой онтологии, против всякой метафизики, против всякой философии Логоса, - всегда имеющих дело прежде всего с Абсолютным.
Обвинение формулировано сильно и остроумно. Джемс, как проницательный и тонкий мыслитель, сразу уступает тезис, всегда выставлявшийся "мягкими" и всегда с жаром оспаривавшийся "жесткими". Он говорит: да, действительно, все дороги ведут в Рим. Откуда ни начинать размышление о реальном, об эмпирическом, неизбежно попадаешь в "берлогу" Абсолютного. Но вот вопрос: есть ли дорога из Абсолютного? Можно ли Абсолютным осветить что-нибудь в нашем мире, в мире неабсолютном?
Это, действительно, очень важный вопрос. Не слишком ли, однако, много берет на себя Джемс, говоря, что "ни один след не ведет обратно". Так ли уж в этом уверен сам Джемс? Я перелистываю несколько страниц и читаю у него следующее:
"їПотребность в вечном нравственном миропорядке - одна из глубочайших потребностей нашего сердца. Поэты, живущие подобно Данте и Водсворту в твердом убеждении в таком миропорядке, этому именно факту обязаны необыкновенно подымающим дух и ободряющим действием своих произведений" .
Тогда в чем же дело? Поистине с Джемсом спорить легко. Ему ничего не нужно разъяснять. Он сам все понимает.
Если Данте в своих парениях к Абсолютному обогатился величайшим опытом, если свои неземные видения он воплотил в наших человеческих словах, если его пронизанные Абсолютным произведения стали "необыкновенно подымающими дух" и "ободряющим" фактором этой, земной человеческой жизни, - очевидно, берлога Абсолютного не поглотила Данте, очевидно, его следы ведут не только в эту берлогу, но и из нее. Мы видим, что Джемс своими же руками блестяще разрушает основания прагматизма.
Данте подвернулся случайно. Но разве не все поклонники Абсолютного разделяют славу и венец Данте? Разве Платон, подобно Прометею, не похитил огонь познания с неба и не зажег им людские сердца? Разве Шопенгауэр своими глубочайшими созерцаниями не содействовал уничтожению того оптимистического тумана, который был создан безрелигиозным "эмпиристическим" XVIII веком?
Каждый философ, каждый поэт, каждый мистик, умевшие найти путь к Абсолютному, с легкостью возвращались на "землю" - и здесь творили и созидали, оплодотворенные опытом, свои великие духовные ценности. Можно, конечно, отрицать ценность их творений - но это не позиция Джемса. Признавая же эту ценность, признавая даже, что она обусловлена именно их контактом с миром Сущего, - нельзя уже всериоз рассказывать басни Езопа об Абсолютном, нельзя с такой непрагматической категоричностью говорить: nulla vestigia retrorsum.
А если взять Библию? Если взять эти колоссальные религиозные сооружения, которые именуются православием, католичеством, протестантством? Перед этими грандиозными массовыми, тысячелетними шествиями не только в Абсолютное, но и из Абсолютного - шутка Джемса теряет всякий смысл. Правда, шутку эту Джемс приводит как будто бы лишь о философах Абсолютного - но в контексте ей придается несомненно более широкое значение.
Я не могу отказать себе в удовольствии указать прагматистам один парадокс.
Прагматизм очень уверен, что "чувству действительности" они научаются у эмпиризма, что это "жесткие" передают ему свое трезвое отношение к сложности и глубине жизни, что только жители "скалистых Гор" (вроде пресловутого Геккеля), спасая от рабства у Абсолютного, дают возможность эту действительность переживать трезво и глубоко.
Только несовершеннолетием можно объяснить эти наивные уверения прагматистов. Я повторяю: они не успели еще как следует осмотреться в этом мире и не разбираются в своей собственной генеалогии.
Если мы возьмем не фантастических эмпиристов Джемса, а настоящих, известных нам из истории философии представителей эмпиризма, мы увидим, что всегда и везде, и в Афинах до Рождества Христова, и в Европе XVI-го, XVII, XVIII и XIX столетий, эмпиристы всеми силами старались действительность обеднить, сузить пределы переживаемого, изгнать из сознания все превышающее "малый разум" здравого смысла. А стремлением "мягких" было всегда расширить опыт человечества, углубить восприятие, интенсифицировать сознание до познания величайших тайн мира, вырасти и раздаться до размеров беспредельной действительности. "Жесткие" всегда издевались не только над героическими усилиями "мягких", но и обливали помоями стоящие за спинами "мягких" таинственные тела христианских церквей и мировых религий. Вспомним только столь гордый, столь опьяненный своим здравым смыслом XVIII век! "Жесткие" всегда старались сделать "эмпирического" человека мерою всех вещей, "мягкие" всегда старались углубить человека до соизмеримости с неизмеримой Вселенной.
Теперь времена изменяются. В общем духовном кризисе, охватывающем все культурное человечество, все запрещения и ограничения "жестких", все их грозные сооружения на песке признаются со всех сторон не выдерживающими внутренней, имманентной критики. Эмпиризму приходится трансформироваться. Как одна из переходных форм - является прагматизм. Сколько "жестких" ошибок забыто прагматизмом, и какая бездна заимствована у "мягких"! О своем родстве с "жесткими" прагматизм говорит очень громко, о своих заимствованиях у "мягких" - стыдливо молчит, и не только молчит, но замалчивает, маскирует их. Это уж слишком! Приходится обличать прагматистов в неблагодарности.
Если в изложении Джемса есть чарующая принципиальность, если отношение его к жизни глубоко сериозно и, можно сказать, торжественно, если в его изысканиях трепещет скрытая страсть, если весь мир перед Джемсом стоит как нечто бесконечно значительное и важное, - то ведь все это черты религиозного отношения к миру. Эмпиризма тут нет и следа.
Принципиальное отношение к данному, испытывание вещей с точки зрения абсолютной их ценности, пламенеющее вопрошание таинственной rerum naturae , внутренняя безусловность самых вопросов - все это есть проявление в Джемсе того Абсолютного, которое культивировалось в человечестве лишь религией и философией "мягких". Прагматистам, научившимся внутренней абсолютности запросов у "мягких", не следовало бы игнорировать это свое родство, гораздо более близкое, чем родство с "жесткими", - и сохранять с этими, еще здравствующими и могущими им помочь, родственниками более справедливые отношения.
Каково же значение, какова ценность прагматизма?
Из всего вышеизложенного следует, что теоретическое значение прагматизма - очень невелико. Но значит ли это, что так же ничтожна его философская ценность? Эти два понятия нужно различить.
Всякая истинная философия в нераздельном единстве таит в себе две стороны: Эрос и Логос. Что касается Логоса, то мы видели, как отсутствует он в прагматизме. Прагматизм ничем так не грешит, как полным отсутствием Логоса, столь основательно забытым всей новой философией. Отсюда противоречие прагматизма, его идейная бесплодность, отсутствие теоретического творчества иї эклектизм.
Но не Логосом одним живет философия. Философия есть любовь к "мудрости", жажда, искание, а не простое "счисление" аргументов, не простая классификация доводов. Истинно-философскую душу обуревает страсть, pauoj, которую Платон с незабвенной силой отождествил с любовным влечением, с Эросом. Прагматические увлечения Джемса полны этим Эросом, и если в них отсутствует Логос, зато они проникнуты философским пафосом, одухотворены благородной стихией чистого, бескорыстного и совсем не прагматического искания. Чарует и покоряет в Джемсе именно эта скрытая сила, быть может, им не сознаваемая, и она-то обусловливает, как это ни странно, противоречивость и многочисленность его позиций. Благодаря силе Эроса, в нем заключенного, Джемс не может удовлетвориться ни одной из точек зрения, имеющихся в его сознании. Только что став на одну, он мгновенно чувствует ее недостаточность, спешит к другой - и в этом метании, в этой неутомимой погоне за истиной вся прелесть и вся громадная привлекательность Джемса.
Эрос, обуревающий Джемса, создает самые ценные черты во всем его духовном облике: это, во-первых, острое, тончайшее критическое чувствование условности и схематичности той картины мира, которую дают естественные науки, и, во-вторых, громадное мистическое переживание бесконечной значительности мира - непостижимой сериозности жизни.
В философской атмосфере современности, столь тяжелой от схоластических испарений эмпириокритизма, когенианства, риккертианства, имманентизма, прагматизм Джемса должен быть приветствуем как свежая струя чистого воздуха. Быть может, он сыграл великую роль не только очистителя атмосферы. Быть может, ему предстоит глубоко взрыть почву, разрыхлить комья и приготовить современную мысль к новым посевам Истины. Можно одно только сказать: сам прагматизм, в силу отсутствия в нем Логоса, сеятелем быть не может.
Эрос в своем стремлении рождать и творить может оплодотворяться лишь Логосом. И только философия Логоса может ответить тем воздыханиям и томлениям, которыми переполняется благородная душа прагматизма - Джемс.
БЕРКЛИ КАК РОДОНАЧАЛЬНИК СОВРЕМЕННОГО ИММАНЕНТИЗМА
Пышной Меонии проданы лучшие
утвари наши.
Жуковский. Отрывки из Илиады .
I
В Philosophische Untersushungen uber das Wesen der menschlichen Freiheit Шеллинг говорит: "В новой философии отсутствует понятие природы" .
Это парадоксальное положение таит в себе глубокую мысль .
Если мы подойдем к новой философии с анализом с точки зрения этого положения, мы увидим, что вся новая философия в противоположность античной и средневековой на всем своем протяжении и во всех своих представителях не признает природы как Сущего. И, можно сказать, весь ход развития, все детали и изгибы основных типов новой европейской мысли (а также новейшей) предрешаются этим непризнанием.
Бэкон и Декарт - вот два гения, с особою силою воплотившие в себе основные тенденции нового мышления и блеском своих писаний как бы навсегда отделившие новое время от античности и средневековья. Декарт с несравненною силою мысли закладывает основы того механического миросозерцания, которое в продолжение трех столетий лишь развивается и детализируется и которое даже в XX веке является основным и господствующим типом научной мысли и сверхнаучных построений. Бэкон с огромным успехом и необычайной для философа славой становится теоретиком и пророком того практического завоевания природы и утилитарного господства над нею, которое дало такие пышные плоды в совершенно исключительном и единственном во всей истории человечества расцвете европейской индустрии и победном шествии материальной цивилизации Европы по всем странам света.
Как механическое миросозерцание Декарта, так и боевая завоевательная философия Бэкона в равной степени, хотя и с разных сторон, окончательно порывают с природой как Сущим, т.е. с живой f?sij античности, полной органических e"doj'ов, творческих энтелехий, сперматических логосов, и с не менее живой natura archetypa патристики и средневековья, natura creata creans, которая никак не исчерпывается тем, что в ней открывается человеку, и ведет самостоятельную глубоко скрытую и таинственную жизнь .
"Наша главная цель - говорит Бэкон - это заставить природу служить делам и потребностям человека для того, чтобы человек простер свою власть над природой, которая ему принадлежит по божественному дару . Он понимает, что, "только повинуясь природе, можно ею управлять" . Но это повиновение не сыновнее, а дипломатическое. Умственно приспособиться к глубоким и сложным процессам природы нужно лишь для того, чтобы завладеть ее тайнами и даже не тайнами, а "секретами" , а завладевши - заставить служить. Природа как субъект для Бэкона не существует, она лишь объект, из которого можно черпать много открытий, а эти открытия очень полезны, потому что увеличивают господство и благосостояние Человечества.
Это практическое и, можно сказать, прагматическое игнорирование природы как Сущего получает теоретическое завершение в механистической философии Декарта. Если Бэконом природа как Сущее не признается фактически, то Декарт не может признать природу за Сущее принципиально. Res cogitans непереходимою пропастью отделяется от res extensa . Res extensa - т.е. весь материальный, природный мир, есть чистая протяженность, лишенная всяких энергий и всяких форм деятельного существования. Res extensa - существенно пассивна, инертна. Но, будучи таковою, она лишена всякой жизни в себе. Не имея же никакой жизни в себе, природа есть чистый объект и ни в каком смысле субъектом, т.е. Сущим, признана быть не может.
Как Бэкон, так и Декарт, участвуя - первый практически, второй теоретически - в великом историческом отрыве от природы как Сущего, оставались в полном и сладком неведении тех разрушительных следствий, которые с неизбежностью вытекали из их основных принципов. И Бэкон, и Декарт даже не подозревали, какую колоссальную, затяжную, многовековую революцию как в области мысли, так и в области жизни они начали своими великими трудами. И Бэкон, и Декарт одинаково были уверены, что все остается по-старому, и природа, т.е. внешний мир, продолжает существовать и вечно будет существовать так же непоколебимо, так же устойчиво и так же неоспоримо, как она существовала в их сознании.
В этом они глубоко ошиблись!
Вольтер говорит: "Il y a des diables qui ne cednt a aucun exorcisme; celui de la logique par exemple" , и как ни хотелось Декарту и Бэкону, чтобы все оставалось по-старому - диавол логики в зависимости от основного сдвига, наиболее крупными глашатаями которого были Бэкон и Декарт - произвел в дальнейшем развитии философской мысли Европы целый ряд самых неожиданных, самых парадоксальных и невероятных перемещений.
Если природа не существует как Сущее, если она пассивна, инертна в себе, если она существенно-безжизненна - тогда что из себя представляет весь материальный мир? Что такое та материя, которая лежит в основе всех материальных процессов вселенной?
Для Декарта материя абсолютно пассивна. Но вместе с тем реально и абсолютно существует. Ведомые диаволом логики, окказионализм и Мальбранш начинают чувствовать затруднение. Если материя только пассивна, тогда вся активность, вся действующая причинность всецело перемещается в Бога и в конечных духов, наделенных свободною волей. Но тогда материя только совокупность случайных поводов. Тогда причинность материальных процессов как таковых окказионалистична, т.е. причинность эта в себе не существует и призрачна. Еще один шаг, и призрачной окажется не только причинность материальных процессов, но и сама материя.
Материя не существует - вот последовательный, парадоксальнейший вывод, неизбежно вытекающий из бэконо-декартовского отрицания природы как Сушего.
Любопытно, что неизбежность этого вывода, кроме внутренней необходимости мысли, доказывается исторически тем, что к нему одновременно, независимо друг от друга, пришли с двух сторон три различных философа:
Джон Норрис , соединявший традиции платонизма с горячим преклонением перед Мальбраншем, в своем "Рассуждении о божественной любви" говорит:
"Подумайте, что за мертвая и инертная вещь материя, насколько беден и пуст материальный мир. Это совершенная фикцияї Человек живет среди иллюзий и обманов" .
Артур Кольер - также соединявший увлечение платонизмом с картезианством Мальбранша, понимая материю как чистую внешность, принципиально отрицает существование внешнего, т.е. материального мира в своем труде Clavis universalis, который носит характерный подзаголовок: "Новое разыскание истины, состоящее в доказательстве несуществования и невозможности внешнего мира" .
Гениальный епископ клойнский Беркли, вне всякой связи с платонизмом и очевидно без всякого воздействия Мальбранша, в силу одной лишь внутренней логики, в целом ряде блестящих сочинений победоносно раскрывает всю нелепость мертвого понятия материи, затвердевшего в какой-то нефилософский догмат, как в континентальном картезианстве, так и в английском эмпиризме.
II
Громадное, исключительное место Беркли в развитии новой философии заключается именно в том, что он к major Декарта и Бэкона с необыкновенной ясностью приставил minor своих глубоких психологических и философских разысканий и с поражающей смелостью сделал неизбежный, необходимый и в то же время парадоксально неожиданный вывод.