Про кровь-то ладно, но китайцы!!! Откуда взялись китайцы? Я никогда о них не думала. Так это и осталось покрытым мраком.
   Была ли луна? Была. Она висела невысоко над лесом, но облака ее поминутно заслоняли, она была неясная и неполная. Я почувствовала колкость земли, ее неровность от плуга. Я уже не оглядывалась на костер, я выбирала сторону, куда бежать, и где-то сквозь мглу был виден клочок противоположных деревьев, гнилой ольхи, растущей вдоль речки, и я решила бежать туда.
   Я побежала, я бежала, поджимая нежные ступни, так больно кололась земля, будто по шипам бежала, но это я чувствовала только несколько первых шагов, и груди прыгали во все стороны, затем я этого ничего не чувствовала, я бежала, и чем дальше, тем более плотным и непроницаемым становился такой поначалу разреженный осенний воздух, воздух становился с каждым шагом все тяжелее и мучительнее для бега, и я бежала дальше, как будто не по полю бежала, а в воде по горло, такой затрудненный был мой бег, и в то же время я бежала довольно быстро, развевалась копна волос, мне скоро стало очень жарко, и эта тяжелая вода, в которой я бежала, густела, сосредоточиваясь в луче, то есть луч густел, наведенный на меня откуда-то сверху, но не с самого верха, не откуда-то со звезд, а ниже, как будто из облаков, которые висели над полем, и я почувствовала, что бегу в этом луче, но это был не луч прожектора и маяка, не столп света, нет, он к свету или к тьме не имел вообще отношения, он был другого, несветящегося состава, что-то такое тягуче-медовое, что-то вроде повидла, и он все больше меня облипал, и, облипая, он то приподнимал, казалось, меня так, что я повисала безо всякой опоры, суча в пустоте ногами, то опускал обратно, и я ощущала ступнями траву, он так игрался со мной, этот луч, то нахлынет и сдавит всей своей медовой, тягучей массой, то отпустит и следит, как я бегу, и я бежала дальше, то снова приподнимет, и снова я беспорядочно сучу ногами, однако куда-то все-таки движусь, не на одном месте, и от этого ли преследования или еще от чего, но земля, она тоже не стояла на месте, а стала выгибаться, то вверх, то вниз, как бег по бревну на перекладине, до половины вверх, потом под горку, и тут же снова вверх, и снова под горку, а невидимое повидло обволакивает все тело: ноги, живот, грудь, горло, голову, наконец, и земля стала меня подталкивать, чтобы я опрокинулась, чтобы я оступилась, упала в траву, но я изо всех своих сил этому воспротивилась, потому что представилось мне, что как только я упаду, то земля, прыгая подо мной, как волна, поволочет меня по кочкам все дальше и дальше, и я вся исцарапаюсь, изобьюсь, измордуюсь, а я не хотела поддаваться, я не хотела лапки кверху, я в поддавки играть не собиралась, я чувствовала, что ОНО сильнее меня, но это придавало мне какую-то окончательную отчаянность, нет, ты меня не оглушишь, ты меня возьми живою, а не падалью, то есть я не мыслила спастись, но не хотелось раньше срока примириться: так тонут в ночном море, когда далеко до берега, и чувствуешь - не доплывешь, и машешь руками, а тебя относит все дальше от берега, все дальше и дальше, но, несмотря на это, плывешь к берегу, все-таки пока есть силы, ко дну не идешь, хотя все бесполезно, так вот и я, я тоже боролась, хотя жуть охватила меня, то есть я поняла, что когда земля меня стала подбрасывать, сбесилась подо мною - я поняла, что вот этот столп тягучего вещества и есть то самое, что должно войти в меня и разодрать, и это, скажу я вам, уже не было похоже на моего насильника ни из сна, ни из яви, который, конечно, был гигантом размера и силы стояния, но все-таки он укладывался в человеческие понятия, в границы какие-то, и даже вызывал смешанное чувство боли и восхищения, так было, но здесь-то как раз и не было ни границ, ни пределов, не знаю, уж с чем сравнить, с чем-то совсем уже выходящим из границ, ну, как будто мне три годика, а он - сумасброд и амбал, трехлетняя крошка, которая даже не догадывается, что ее ждет, только видит, что дядя не шутит, то есть это уже не укладывается в людские представления, от этого кричат животом и рвут с корнем волосы,-и я тоже, кажется, кричала, во всяком случае, мой рот был открыт так, что скулы свело, и чего-то я там кричала, во всяком случае, мне хотелось кричать простые слова: мама! мама! мамочка! - хотя я не думала в тот момент про свою мамашу с сережками и перманентом, я не к ней взывала, я звала какую-то другую, общую для всех маму. И вы знаете, я вам скажу: не дай Бог вам это испытать! Врагу худшему не пожелаешь... Но потом, покувыркавшись между небом и землей, я стала чувствовать, что сила этого луча или столпа, не знаю даже, как назвать, короче, она начинает слабеть, то есть как будто ОН на секунду отвлекся от меня, а затем, когда взялся снова, а он еще снова брался, то все равно, как будто с меньшим жаром, с более равнодушными чудачествами, без такой страсти, а потом вдруг как-то раз! - и совсем отвернулся в другую сторону, и я словно в пустоту полетела, и смотрю: бегу что есть сил сквозь разреженный осенний воздух, несмотря на всю усталость, в общем, отпустил, то есть поступил со мной не как обычный мужчина, который все заводится и заводится, и до такой степени распалится, что, пока не кончит - не выпустит, он чего доброго прибьет, если ему не дать, хотя я иногда на такой риск шла, из злобы шла или чтобы еще дороже быть: я, мол, такая, меня голыми руками не возьмешь, - а здесь ОН охладел, как будто у него на меня сначала здорово встал, а потом сменилось настроение, расхотелось, разонравилась, что ли. я ему, и хотя я прекрасно понимала, что его ласка стоит мне не меньше смерти, а все-таки обидно сделалось, и я даже бестолково оглянулась по сторонам, куда он, мол, делся, мучитель! Я скажу еще, что его мучения не были по-человечески сладки, то есть хочу сказать, что, бывает, тебя по морде лупят, а ты хочешь, ну, мазохизм, хотя я по этой статье не очень прохожу, только в редких случаях, вот с Дато, например, а так я скорее сама могу двинуть, а Леонардик даже умолял, но здесь не было решительно никакого наслаждения, то есть чувствовалось, что там не человек, а какое-то живое повидло, и, может быть, были раньше бабенки, некоторые кончали, когда их на кол сажали - не знаю, но у меня до таких пределов удовольствие не поднималось, и я от этого повидла кайфа, честно скажу, не поймала. В общем, я почти до речки добежала, вся в мыле и пене, отдышаться не могу, думала, вот сейчас в воду брошусь - и задымлюсь, как полено, и вода закипит вокруг меня - вот до какой степени! Но в речку не бросилась остужаться, а вместо этого назад побрела, к костру... Не знаю, сколько я шла, но пришла, из темноты на них вышла, видок такой, что они сочли меня уже нездешней, вскочили на ноги, глаза вытаращили, а я говорю, падая у костра на колени: - Ребята, отбой. - Они ко мне: что? как? - Объясняю: - ОН там, это ясно как день, мучил-мучил, забавлялся, как с куклой, а потом взял и отвернулся... будто у него другие, послаще мучения есть. - Егор, тряся бородой, говорит: - На, выпей. Отойди немного. Господи, это что же за страсти такие! - А я рукой отвела стакан водки: - Не надо, Егор. Я, говорю, сейчас отдышусь малость и опять побегу, теперь-то ведь точно, что ОН там!!!
   Выходит, голос был правильный... Голос! На хую волос! - хамят потом, со своей стороны, мне братья Ивановичи. Тьфу! У меня даже в горле запершило, как представила. Весельчаки. Материалисты близорукие. А в приметы небось верите? В черную кошку? разбитое зеркало? или если зубы с кровью во сне увидите? А? Что молчите? Молчат. Их там не было. А Юрочка говорит: - Неужели второй раз побежишь? - А Егор: - Ты на все поле орала! - А я сижу перед ними, как на картине завтрак на траве, на корточках, и озноб меня бьет, и Егор мне на плечи пиджак свой вешает, как деревенский ухажер, и водки предлагает, но я отказываюсь, и курить мне не хочется, а тянет - рвусь я, не поверите, назад, в поле, то есть на полную свою пропажу, как хотите, так и объясняйте, и даже не ради чего-то там возвышенного, это как бы само собой, а манит, манит меня погибель, я как бы в другой разряд перешла и не жилец на этом свете. Не потому, однако, скажу, что смерти не боялась, нет, я боялась, но я расслоилась, я и не я, одну озноб бьет, другая крылышками машет. И, конечно, так жить нельзя, я же сама лучше всех понимаю, пишу и понимаю, что нельзя, и писать об этом нельзя, ЗАПРЕЩЕНО, только этот запрет уже не Ивановичи на меня наложат, это точно! Здесь запрет иной, более тонкой организации, мне не писать, а молиться, молиться полагается, а я пишу, машу крылышками, и манит, манит меня эта писанина, расписалась, дуреха, и сама как будто снова по полю бегу, такой же озноб и жар, и дитя роковое в утробе воет, из утробы взывает не писать, угрожает выкидышем, а не сказать - тоже нельзя, да мне и так все равно пропадать, такая уж моя планида, Ксюшечка. Так что пишу. Пишу, как бегала, и бегала, как пишу...
   И вот я вам что скажу. После того как я отдышалась, пришла в себя, хотя в голове все равно шум стоял, он не прошел, он так и стоял, встаю я на ноги, скидываю Егоров пиджак и вновь вступаю в темень. И напоследок им говорю: - Не получится сейчас - третий раз побегу. Не отступлюсь. А они глядят мне вслед, как на Жанну д'Арк, и плачут. Но неужели этот морок до второго пришествия будет клубиться? И если из меня вышла говеннейшая Жанна д'Арк, может, из вас лучше выйдет. И еще я подумала: коли от меня за версту грехом и бергамотом пахнет - пока не забеременела, тут запах отшибло, и тоже знамение! - раз ТАК от меня пахнет, то куда ОН от меня денется? Никуда! Прольется, не может не пролиться его ядовитое семя, его гнойная малофья! С теми мыслями побежала.
   И опять, как пробежала метров сорок, пошла вертеться-кружиться подо мною земля, и луч сфокусировался и напрягся повидлом и гноем, запрокинулась подо мной земля, и пошла летать я на качелях, и тот столп, что из облаков торчал, облапил меня и давай душу мучить и тело ломать, все горит во мне, ухают внутренности, обрываются, и кричу я не своим голосом, и зову не свою мамочку: мама! мамочка!! Ух! И вцепилась на этот раз в меня сила нешуточно, даже если не выебет, все равно замучит, и чувствую - на границе своего разумения - что становлюсь ему, извергу, все ненагляднее и краше, груди мои он сжал мертвой хваткой, норовит с корнем вырвать, чтобы кровь из разверзлых дыр облизать и высосать, а потом ноги-руки оторвать и обрубок на конец натянуть, как марионетку, ну, прямо чувствую: вот сейчас! Долго он присматривался, игрался, и не знала я уже, бегу ли я, лечу ли вверх ногами в небо и тучи, или по земле на карачках ползу, слезы падают, реву и головой мотаю, груди вырваны, бок оторван, или мертвая лежу, или что еще, то есть всякий ориентир потеряла, как будто вестибулярный мой аппарат упал, как со стены часы - и вдребезги, такое вот состояние, приближенное к полному помешательству, и недаром Ивановичи позже в глаза мне заглядывали, первобытный хаос в них находили и участливо спрашивали: уж не поехала ли я после поля? не надобно ль подлечиться? Не надобно. И не поехала, а только поскользнулась, но тогда на поле мне не до Ивановичей было, они бы оба у меня на ладошке уместились, и я уже со всеми попрощалась, и с тобой, Ксюш, особенно, но опять - зараза! - сорвалось! Ну, прямо, ты понимаешь, вот-вот было - и сорвалось!!! Такое впечатление, что опять отвлекся. Ну, что ты скажешь! Ну, знаешь, как у фригидных, уже накатит-накатит волна, и вдруг мимо, и как ты там ее ни лижи, ни раскручивай мимо! мимо! мимо!!! Понимаешь, Ксюш? Помнишь, как мы с Наташкой намучились? Тяжелый случай... Так и тут. Только в миллион раз страшнее и, если хочешь, обиднее. Ведь я же шла на это. Ведь это не каждый вытерпит. Ты вот, Ксюш, не вытерпишь, я тебя знаю, ты всякой боли боишься, ты даже у Рене и то зубы боишься лечить, а он все-таки муж, больно зря не сделает, и при этом француз, деликатный мужчина, а я терпела! Я хотела! Я вся, как павлиниха, хвост распустила: на! бери меня! убивай!!! Только кончи ты, гад, наконец, своей вонью и смрадом, кончи!!! Не взял. Не убил. Не кончил.
   И опять я вернулась к костру, к сторожам моим, к Егору с Юрочкой.
   Сидят зеленые, как тараканы, и их подергивает, потряхивает так, что лица, щеки, носы в разные стороны разъезжаются. Вижу: что-то они тоже почуяли недоброе. Я присела к ним, ничего не сказала. А что скажешь? И так без слов ясно. И взмолился тут Юрочка: не бегай, говорит, Ирина, в третий раз. Бог весть, что из этого выйдет, а то вдруг природа раком станет, и всем нам вместо лучше, еще хуже выйдет!.. А у самого зубы пляшут: - Не бегай, заклинаю тебя, в третий раз, Ирочка! - А я говорю: - Не бзди. Хуже не будет. - А Егор, он тоже спешит с Юрочкой согласиться: - Как не будет? А если будет? - И поясняет: Ведь так еще ничего, терпимо, тошниловка, конечно, но блевать - не погибать, перебьемся. Поедем-ка в теплой машине в Москву!
   Короче, оробели конвоиры, созерцая издали эти мои бега, и даже пиджаком не укрывают, не проявляют, по причине страха, ни заботы ко мне, ни уважения. Я тогда натянула мой шотландский свитер, сорвала травинку, сижу, покусываю стебелек, отдыхаю и в их страхи не верю, хуже не будет, и манит меня к себе это чертово поле, по костям павших сородичей бежать, по костям басурманским и конским, в небеса вверх ногами лететь, и во вкус смертельный вошла, и нет мне возврата к прежней жизни. А на поле темень и тишь, и лежит оно себе вполне миролюбиво, и луна, изредка появляясь, освещает молочный туманчик, и это все очень обманчиво, и хочется дальше бежать.
   Ну, я встала, отбросила свитерок, пошла, говорю, ребятки. Они сидят, тесно сбившись друг к дружке, недовольные моим намерением, но перечить все-таки не решаются, а костер без их внимания совсем загасает. Ну, я встала, вышла в поле, сердце бьется от новых предчувствий, глубоко вздохнула в себя сладкий клеверный воздух, волосы за уши подобрала - и припустилась, поскакала по кочкам.
   Бегу. Бегу, бегу, бегу, бегу.
   И в третий раз сгущается вокруг меня нечисгь, и снова начинает со мною играть в полеты и потери ориентира, да только я уже почти привыкла к этим шуткам, ногами знай себе перебираю, несусь во весь дух сквозь повидло. И вдруг в тишине этого поля слышу: какие-то голоса поют. Сначала они нестройно затянули и неуверенно, а потом их все больше и больше, ну, целый хор, и поют, как отпевают, поют, как на похоронах. Слов не различаю, хотя они громче стали, и вот уже как будто все поле запело, и лес там черный запел, и все травинки из-под ног, и тучи, и даже река. То есть отовсюду... И поют они так заунывно, так прощально и погребально, что бежать при таком пении нет никакой физической возможности, особенно голой, а хочется остановиться, прикрыться руками, а вокруг все поет. Я замедлила свое движение и стараюсь понять, кого это они отпевают, не меня ли, и кажется мне, что меня, но кажется мне, что не только меня, а всё вокруг отпевают, и небо, и тучи, и даже реку, то есть самих себя, и меня, и всё -сразу, и остановилась и слушаю, как эти силы, живые и непонятные, поют заунывную песню, со всех сторон обступили меня и поют, и не то что осуждающе, что, мол, зряшная твоя затея и бега никудышные, а скорее жалостливо поют, и мне смерть предсказывают, и меня в белый гроб кладут, и гвоздями меня заколачивают, смертную женщину, рабу Божию, Ирину Владимировну... Вот я и остановилась в смущении и подумала: встану-ка я на колени, упаду лицом в клевер, жопой в небо, закопаюсь в копну моих бергамотовых волос, и будь что будет, раз все равно выносят меня в белом гробу, и поют, поют неустанно. Будь что будет! Как поймет - так и сделает! Выебет так выебет, закопает так закопает, все равно отпевают всех и каждого... И вот так стою я на коленях, посреди поющего поля, которое полнится совершенно русскими голосами, а нечисть главная, поганая меня пощипывает за ляжки и ягодицы. Постояла я так, постояла, обливаясь слезами невозможного воскресения, а потом подняла голову да как закричу не своим голосом, обращаясь к тучам и смутной луне: да будешь ли ты меня ебать?!
   И вмиг смолкло поле, и воцарилась кромешная тишина, и застыл хор живых непонятных сил в ожидании ответа, все притаились, и гроб недвижим. Но спустя эту паузу нетерпения, паузу горечи и последней надежды - вдруг как грянет! как грянет над полем! Но не гром это грянул, не молния, не гроза разразилась, стуча по белой крышке тугими каплями, и не зашумела гнилая ольха, встревоженная ветром, и не взметнулось воронье, нет, не гром это грянул, только судорога прошла по полю, как по коже, хотя подумала я в первый момент: ну, держись, Ирина, час настал, но не смертный приговор прогремел в облаках, хотя я и подумала: ну, сейчас всадит, ой, испепелит! Но нет, чую, не то, не тот звук, не тот грохот, и молочный туман желтым цветом окрасился, и зловоние поползло с небес на траву, и дышать больше нечем стало, и я задохнулась...
   Ну, я встала, шатаясь, держась за виски, как старуха, и никто уже больше не пел надо мой, и подумала: хуй с тобой! Тоже мне шуточки... И пошла, под смешки, под хихиканье, под визги - побрела по серому полю.
   Вот пришла я к костру, руки-плети, пришла к друзьям-приятелям, а они сидят уже не зеленые, они зарумянились и даже посмеиваются, вино разливают, и огонь весело полыхает. Отчего такое веселье? Я говорю: - Ой, как я устала! - Ну, садись, отдохни... - Вы что-нибудь слышали? - Что ты имеешь в виду? - Вы слышали, как хор пел заунывными голосами? - Хор? Какой хор? - Там хор был... Они говорят: - Хор так хор. А я говорю: - Вы что, пьяные, что ли? Я тут собой, говорю устало, рисковала, а вы надрались? - Нет, - отвечает Юрочка, - мы не надрались, я за рулем не пью, а сам вино в себя заливает. А Егор говорит: Что касается меня, то я немножечко выпил, потому что все обошлось по-хорошему. - Что ты мелешь? Что обошлось? - Как что? - говорит. - Возвращаешься живая и невредимая, вся в прекрасной своей красоте, как букет цветов, вот, значит, мы и выпили тут с товарищем немножко. Садись к нам. - И смотрит на меня со значением. - А еще вы что-нибудь слышали? - А чего нам слышать, когда тишина. Мы тебя издалека заприметили. Ты белела, как знамя... - Отвернись, говорю. А Юрочка говорит: - Слава Богу, что хуже не вышло, а ведь лучше и так бы не стало, потому мы сидели, как тараканы, и вцепились друг в дружку, опасаясь худших времен. Ты сходи-ка, Егорчик, в машину, принеси нам еще бутылочку водки, ну-ка, выпьем! А Егор подбоченился и отвечает авторитетно: - Не пойду я к машине за водкой, я хочу, чтобы Ира меня прежде как брата поцеловала. А сам на моих шмоточках расселся. Я говорю: - Ты с одежды сойди, а потом уже и братом называйся... Они переглянулись, как два интеллигентных бандита, и не отвечают. А ты, говорят, не спеши одеваться, мы ребята свои, мы все понимаем. - Что вы понимаете? - Они молчат, перемигиваются, сигаретки курят. Я подошла тогда осторожно к Егору, не прикрывая наготы: - Подставляй щечку для поцелуя. - Подставил. Я ударила из последних сил! Он повалился назад. Эх вы, срань! говорю. Он поднялся, защищая свое бородатое лицо, и стало мне смешно, хоть и противно. Одевалась я в полнейшей тишине, а Юрочка терпел-терпел, а как я оделась и присела к костру, руки грею, зашипел: ты, шипит, слишком много, смотри, на себя не бери, тоже мне выискалась, я тебя такой Жанной д'Арк выставлю!.. - Я ему на это: - Помнишь Ксюшу? Помнишь, как ты ей рану солью посыпал и издевался? Ты ее так достал, что она с тобою спала, но из чистой ненависти спала, от полнейшего отвращения... - А в морду хочешь? поинтересовался, вежливо улыбаясь, Юрочка. А я устала, напереживалась, мне даже лень с ним связываться, говорю: ну, ударь! Ударь, трус! Ударь, народный освободитель! Ударь, подлая скотина! И сама его по морде ударила. И пока случилась заминочка, а он, знаю, не Егор, у него гонор и спесь, он бешеный, я вскочила и побежала от них, ну их, думаю, в жопу! Не того я от них ждала и не на то надеялась... Отбежала я в темноту, уже не на поле в этот раз, а к дороге, и скрылась во мгле. Села. Думаю. Что теперь делать? Куда идти? Где тут живые люди живут?
   Они помолчали немного, а потом, слышу, Егор кричит: - Ира! Иркааааа!!! Гдеее тыыыыыыы? Я молчу, не отзываюсь, пусть кричат. Потом слышу, в машину залезли, гудеть принялись, на всю Ивановскую гудят и фары включают. Гудите, гудите, голубчики... А сама думаю: неужели я к ним вернусь? И сама себе отвечаю: - Ну, конечно, вернешься! А куда тебе деться? Как миленькая вернешься. И они тоже между собой рассуждают. Не в ночи же она тут будет сидеть, коченеть, осенью наслаждаться? Продрогнет, на костер выйдет...
   Ты устала, набегалась, ухайдакалась, Ирочка, ты сегодня очень набегалась, на всю жизнь набегалась, солнышко...
   И слышу, Юра тоже кричит: - Ира, вернись! Вернись! Поедем в Москву! Вернись!!!
   И я, дура, хорошо понимаю, что надо встать и вернуться, вон их фары горят и зовут, что надо вернуться, встать и откликнуться, потому что куда ж я пойду, вокруг темная ночь, а потом я часики у костра оставила, золотые часики, с золотым браслетом, швейцарские, Карлоса подарочек, но я не вставала и не шла. - Ирааааа! - кричали дуэтом мальчики. - Надо ехать! Не валяй дуру! Это было затмение! Ты нас простиииииии!!! - ...И снова гудят, из ночи выманивают на свет фар, в теплую, мягкую, как подушка, а под подушкой батистовая рубашечка, машину, где на заднем сиденье я просплю всю дорогу назад, свернувшись калачиком, и не буду видеть ни деревень, ни слепящих огней редких встречных машин, я буду спать, спать, спать, и надо, конечно, встать и идти, только нету сил, только не поднять мне век, глаз не открыть, и подумала я: все равно не жилец, и как подумала, так и отключилась. Вырубилась. И все.
   19
   По приезде я позвонила спаренным братьям Ивановичам и незамедлительно, прямо по телефону, сдалась. Но они все равно пришли хмурые, набычившись, шелестя макинтошами. - Ах, зачем, зачем вы по полю бегали, Ирина Владимировна? - вскричали оба, как только меня увидели. - По какой нужде? Мы уже обо всем договорились. Мы все уладили. Вас принимали обратно в фирму. И Виктора Харитоныча мы уломали, как ни сопротивлялся он необходимости вас восстановить. А что теперь? Пошли слухи. Зашевелились в литературных кругах шептуны: Жанна д'Арк! Жанна д'Арк!.. Вы кому и что доказать хотели? ЗАЧЕМ ВАМ ЭТО БЫЛО НУЖНО?!. Эх, Ира, Ира, все вы испортили. И не предлагайте нам снимать наши макинтоши! Следовало с нами заранее посоветоваться. Уж если бегать по полю, так с четким заданием!.. А вы!.. Вот и Владимира Сергеевича подвели. Он совсем из-за вас станет полной фигурой нон-грата, с телевидения уже сняли изображения. Исчерпали вы запас его прочности. До дна исчерпали! Ой, надрал бы он вам ваши кудри! Ой, надрал бы!..
   И ушли, предоставив мне беспокоиться насчет моей будущей судьбы. Гавлеев! Как же! Как же! Конечно, помню. Ценитель разомкнутых сфер, интригующих сочленений... Как же! Как же! А я и забыла...
   Я встретила их кашлем, соплями, стреляющим ухом и отвечаю не своим, толстым голосом: а вы? Сами вы хороши! Зачем, ради какой стратегии напустили вы на меня Степана с его полуночным броневиком? - Какого еще Степана? - Ой, я вас умоляю!.. - Нет, вы объяснитесь по-человечески. - Ой! - морщусь. - Как будто не знаете! Того Степана, что покалечить меня собрался, лишить красоты, а потом, недовыполнив поручение, прикинулся пьяным и обмочился, вот здесь, идите сюда, на коврике возле дивана, понюхайте коврик как доказательство, вот здесь он провел всю ночь, а наутро все что-то нескладно лепил про Марфу Георгиевну, про ее именины липовые...
   Переглянулись Сергей с Николаем. Журналисты высокого полета. А я им ангинным, обиженным тоном, словно как из трубы, объясняю: - Ах, оставьте, пожалуйста! у меня до сих пор на бедре синяк размером в одну шестую всего тела, оставьте, я не маленькая...
   А они как разахаются да как разведут руками. Ну, Ирина Владимировна, тут без посторонней помощи не обошлось. Не иначе как Борис Давыдович приложил свою каинову печать, не иначе как он. В самом деле, отвечаю, спасибо умному человеку. До меня, я женщина слабая, до меня не сразу доперло... - Эх! присвистнули братья. - Ирина Владимировна!.. Жидовствуете, - говорят. Нехорошо! - Я на это: - Ну, вот. Все меня обижают, обманывают! - И пустила слезу. Они скинули макинтоши, вытерли ноги, повесили на вешалку. - И вы тоже... - жалуюсь... - Кому верить? Садитесь, пожалуйста. - Сели за стол. Так, - говорят Николай и Сергей. - А насчет татаро-монгольского поля, что находится на таком-то километре от Москвы (не помню, на каком, цифры плохо запоминаю), это тоже он вас надоумил, Борис Давыдович? Ну, успокойтесь.. успокойтесь... успокойтесь. - Как же я могу успокоиться? - отвечаю плаксиво, теребя в руках мокрый платочек. - Я т-т-там ч-ч-часики золотые... швейцарские... п-п-потеряла... с золотым б-б-браслетиком... - Значит, тоже он? - Нет, - отвечаю честно, безо всякой неправды. - Не он. Мне голос был. - Они говорят, насторожившись еще больше: - Так. Какой голос? Расскажите. В ваших же интересах... -Ах, говорю, нечего и рассказывать... Этого вам никогда не понять... - ??? - Вы, говорю, материалисты. - Ну, знаете ли, Ирина Владимировна, творческий материализм допускает различные загадки природы и физики. Вон Сергей у нас, например, по парапсихологии статейки пишет. - Ив приметы верите? - Ну! - отвечает Сергей уклончиво: не то да, не то, а дальше что. - Я высморкалась. - Давайте, говорю, будем снова дружить. - Дружить! недоверчиво усмехаются братья. - Мы с вами дружим-дружим, а вы тайком от нас по полю бегаете! - Я и так наказана, - жалуюсь, - видите, ангиной заболела, тридцать восемь и три температура, вся горю, и горят Ивановичи вместе со мной синим пламенем. - Ну, Ирина Владимировна, не ожидали, честно сказать, мы от вас! Вы же русская женщина! - Русская, отвечаю, какая еще? - Ну, разве это, удивляются, не святотатство? Национальную святыню ногами топтать, нагишом по ней бегать туда-сюда? Вы нас обманули. И главный редактор Гавлеев вне себя от ярости, поместивший про вас обеляющую статью... - Ну, ладно, ребята, - винюсь, - ладно! Сдуру побежала, больше не буду, честное слово, а сама думаю: ну ее к черту, эту Россию, пусть о ней другие пекутся! Хватит с меня! Хочу жить. - Вы ребята деловые, так? Так. Значит, сможем договориться? А они опять за свое: А случись, сомневаются, такая история, что на поле нарушился бы национальный эквилибр, - что тогда? И Гавлеев, он в лучших чувствах обижен, он тоже вам поверил... Я говорю: доложите своему начальнику Гавлееву, что никаких нарушений эквилибра не произошло и произойти не может, поскольку, говорю, на своей злосчастной шкуре убедилась, что этот самый эквилибр - он такой, что надо! Успокойте начальника! - И вспомнились мне тут бабы на далеком, незнакомом мне базаре, которые лучше меня понимали про эквилибр. Ну, бабы, сказала я, взгромоздясь на торговый ряд, просите, что хотите, что попросите, то и будет! - Они в кучу сбились, отвечают несмело: ничего не хочим, нам и так хорошо. Да так ли уж, говорю, хорошо? А чего, отвечают, жаловаться, Бога гневить понапрасну, войны нет... А я говорю: ну, хоть чего-нибудь да хотите? А ты, говорит одна, ты купи у нас семечек, купи, дочка, мы не дорого отдадим... Не хочу, отвечаю, я ваших семечек, от них одно засорение желудка.