А что до первого мужа относится, скажу так: повстречайся он мне на улице, не признала бы, совсем выветрился, и спросить меня: сколько с ним прожила? отвечу: ну, месяц, ну, максимум, два, а если по паспорту, то два года! А теперь на улице не узнаю. Не потому, что гордая или делаю вид, - а просто забыла, два года жила, жила, - и все забыла, начисто, даже где работал забыла... Зато второй - помню: футболист! Была зверски бита за вынужденную неверность, потому что дело дошло до такого безобразия, пока он отходил в лазарете от травмы ноги, что, увидев однажды двух лижущих уши дворняжек, была охвачена смертельным волнением и решила, что хватит! Теперь - все не то! Ветер старости дует мне в лицо, и груди торчат в разные стороны, как у козы. Ну, куда я, глупая мама, поеду? Кому я нужна? Нет, это конец. Ветер старости дует мне прямо в морду.
   И зачем, говорю, ты, дедуля, прешь так нагло через Финский залив по воде босиком? Ты-то, скажи мне на милость, куда собрался? Уж не в Хельсинки ли обарахлиться, уж не отвалить ли задумал? Так ведь финны-то, они, говорят, догадливые! Не ходи, дед, по Финскому заливу, не пугай меня на ночь! Нет, отвечает дедуля, и идет себе гордо по Финскому заливу, не обращая внимания, нет, не в Хельсинки-Гельсингфорс я собрался, не на барахолку, слишком стар я, чтоб врать и лукавить, ничего мне не надо, дышу свежим воздухом! - Смотри, говорю, подстрелят тебя, старого стахановца, ко дну пойдешь! - Пора, отвечает, мне по Финскому заливу походить-побродить, а подстрелят, беда не велика, пойду ко дну. Ну, Ксюша, говорю, цирк: дед по Финскому заливу гуляет, а она прижалась ко мне и тихонечко скулит. Волосы по последней моде, надо, думаю, тоже себе так выстричь, не удержалась: позавидовала, хотя, думаю, с другой стороны, чего завидовать, если человек с жиру несчастный или от крайней нужды - какая разница!
   Зато как разбалуется, спасу нет! Глядите, говорит, не мусульманка я, хотя татарскую кровь тоже имею, как все мы, грешные! И стоим мы с ней в лунной дорожке, по колено в Черном море, взявшись за руки, московские знаменитости, мировые кинозвезды, Марьи Иванны, а солдатики-пограничники нас рассматривают, и штаны у них шевелятся от этакой невидали. Как заметила это Ксюша, так и взвизгнула от шалости: - Ну, говорит, ребятишки, скидывайте свои автоматики, расстегивайте пуговицы на мундирах, пошли вместе купаться, а они отвечают хором, с хохлацким акцентом: - Находимся при исполнении служебных обязанностей! - Бросьте, говорит Ксюша, на минуточку ваши обязанности, давайте лучше купаться, дружить! Покрутили головами пограничники: - Купаться, мол, не имеем права, а на бережку посидеть, папироску выкурить - выкурим. Ну, мы вышли. Ночь в звездах, вокруг скалы, и волны шуршат. Природа располагает. Не выдержали хлопцы, скинули тяжелые автоматы, ведут нас раскладывать на скалах, позабыв о шпионах, плывущих из Турции. Сняли замок с государственной границы. Посидели потом, покурили. Оправили солдатики мундиры, водрузили на плечи оружие. Расстаемся друзьями. Пошли они дальше стеречь границу, а мы снова в море - бултых! - и плывем по лунной дорожке. - Как думаешь, - говорю, - не заразные? - Что ты! Чистые! - плещется. - Онанисты!
   А на утро замечание делает: у тебя, солнышко, гадкий купальник, вульгарный очень! Смени! Хорошо ей сказать: смени. Я за этот купальник на одной бретелечке... а она: смени! Не любила вульгарности, отдала мне свой: на, примерь! Многому от нее выучилась, хотя не всегда бывала Ксюша права, Леонардика зря обижала. Ну, говорит, расскажи, что у тебя с ним? Нет, морщится, не рассказывай! Да почему же, недоумеваю, старый хрен? Совсем не старый хрен, весьма обходительный, умеет ухаживать, вовремя плащ подать и стул отодвинуть, страдает, конечно, за свою репутацию, но влюблен, как юноша: розы на дом шлет, дедуля нюхает. - И не противно тебе с ним? - Отвечаю откровенно: - Ничуточки! - Она смотрит на меня как француженка: - Странные, говорит, вы люди. - Кто МЫ? - Ничего не отвечает, молчит, перерождается на глазах, и не успеет приехать, погостить, погулять на свободе, вдали от своего стоматолога, - смотришь: сборы. Икру паюсную на подарки достает и фашистские хунты поругивает. Конечно, зря они Карлоса убили, зря разорвали дипломатические сношения и его подвал с танцами, хотя, конечно, вздохнули с облегчением, заколачивая досками дверь: уж больно чудил! больно вольничал! Только в джинсах американских зарекся ходить, не ходил. Америку, как Ксюша, не любил, говорил, что дрянная нация, ну, да мне все равно: дрянная так дрянная, хунта так хунта!
   Отвечаю ей откровенно, от всей души, не таясь: пет, моя милая Ксюша, ни чуточки! Великий, говорю, человек! Динозавр! А что, говорю, он пишет, не нам судить, он с государственной точки зрения видит дальше нас, а мы с тобой мелко плаваем. Да, говорю, другие горизонты открыты ему, не нашенские. А она смотрит на меня, головою качает: - Странные ВЫ люди! Странные! Cтранные!
   7
   Ящики настежь. Колготки свисают желтыми исхоженными ступнями. Возвращаюсь в пустынный свой дом.
   Вот флаконы духов, пробочки граненые, стоят в ряд, диориссимо, теснятся, перламутровая вазочка с засохшими незабудками, разноцветные ватки, лосьоны, черепашьи гребешки, золотые патроны губной помады. Я осколки с тех пор не заметала, пусть себе валяются, на трюмо пальцем написала ИРА, завела патефон свой шипучий, нахмурилась и дальше пишу, писанина отражается в зеркале: вот флаконы духов, пробочки граненые, стоят в ряд, диориссимо...
   Вот пузо. Скоро все будет непоправимо. Я ему крикну, как посмеет войти: вот оно, мое пузо, вот! Почтовый ящик полон газет, это - дедулины. На стене, без рамы, прибит большими гвоздями холст: моя прабабушка. Портрет старинный и работы неизвестной, талантливой. Кавалеры дивились, хваля: кто это?
   Кровать славная. Покрывало атласное, тяжелые кисти.
   Мерзляков, раз съездив с тургруппой в Польшу, рассказывал: там, в ихних костелах, таблички висят серебряные и золотые, с благодарностями. Спасибо, Иисус Христос, что ты мою дочку вылечил от менингита или что я благодаря Тебе человеком стала, спасибо! Такие, говорит, висят в костелах таблички, привинченные к стенам, окладам, колоннам, а сколько таких благодарных табличек к твоей кровати можно бы привинтить? Я, говорил Мерзляков, привинчу из чистого золота: дзенкуе, пани Ирена! - Не привинтил... Шла у нас с ним тогда шестидневная любовь, долгие часы мы с ним в это трюмо гляделись без устали, он, бедняжка, уже на ногах не стоит, кровью кончает, а все любуется, да что толку? Остался с женой, синхронной переводчицей, принялся размножаться, про таблички забыл, записался в старые друзья, раз в полгода зайдет чайку попить, и уже все не то, все не то, без особого вдохновения, будто подменили человека.
   Помрет дедуля, не оставят мне этой квартиры, слишком просторная, дед служил верой-правдой, а я что? Подписала, как водится, по собственному желанию, чтобы Виктор Харитоныч смог письмишко свое поганое отписать, марку наклеить и послать моим заступницам, мол, никакой особой беды мы ей не причинили, сама решила посвятить себя частной жизни, как принято и в вашей стране, хотя в процентном отношении у нас работающих женщин в шесть раз больше, чем у вас, и никто у нас асфальт из слабого пола не ложит, все это неправда, ты бы, говорит, и сама черкнула пару строк: спасибо, мол, за заботу, за ласку, да только не стоило беспокоиться... - Обойдешься! - отвечала я и подумала: может, и верно, не тронут, после их статейки, ведь если свалили все на любовь, значит, вышло мне алиби. Смолчала я, затаясь в смертельной обиде, выписываю срочно Ксюшу из поселка Фонтенбло французской железной дороги, а они потихонечку начинают меня в родной город обратно спроваживать, выпирают. Бросаюсь звонить в тысячу мест! Был на примете Шохрат у меня, большой человек во всей Средней Азии, захотелось мне у него отсидеться, в себя прийти: - Это я, Шохрат! - говорю с фальшивым весельем, а летали мы с ним по всяким там Самаркандам, посещали мусульманские святыни, только дальше гостиницы не выходили, останавливались в люксах: рояли, климатизаторы, дыни отборные. Во рту таяли.
   Расстаюсь с Маргаритой несколько сухо, хотя, безусловно, по-дружески, и она меня тоже не задерживает, завелся у Маргариты неизвестно кто, несмотря на оказанные ласки: ничего, думаю, не пропадешь, не окочуришься, потому что совести не хватает, будто не помню я, как ты япошку своего, фирмача, заразила и он улетел в Японию в полной прострации, хотя ты знала про себя, что заразная, и тут же в баню меня зовет, как здоровая, я даже слов не находила, нельзя же все-таки так, Ритуля, некрасиво, только у нее другие понятия, да я ничего: подлечилась она и опять ко мне потянулась дружить, мы сдружились, но нежность любила скорее из любопытства, не было в ней мракобесия, не то, что у Ксюши, у той хватало на всех, бывало, несется по Ленинскому проспекту: жигуленок канареечный, сиденья черные, груди торчком, хотя есть отметина, один сосок видный, а другой как бы не проклевывается, несимметрично, но даже оригинально, правда, не в дневное время, а поближе все-таки к полуночи, но шоферы такси и другая запоздавшая публика совершенно дурели и терли глаза.
   Но Вероника сказала мне: ты дальше пойдешь. Вот и пошла, да что пошла побежала! И знаю: Ксюше этого не дано, все дано, а этого не дано, такие дела. Вероника мне объяснила: не Ксюшина это епархия, Ксюше театр и радость отпущены, а тебе, Ира, - смерть. - Не болтай! - говорю, но в глаза не смотрю, взгляд тяжелый, не выдержу. Вероника - та еще ведьма, лоб бугристый, много мыслей заключено, и странно видеть, как в метро она едет, в лабораторию: некрасивая, нечесаная, неотличимая от всех, ноги толстые, одежда - лучше не говорить, ни один мужик не обернется, а взглянет - вздрогнешь! Как уехала Ксюша, а Ксюшу она любила, в Ксюше находила радость, которую мы позабыли, где, спрашивает, еще такая радость, где? Обернулась: затмение полное, как будто дубиной, и Ксюша тоже не выдержала, стрекоза, и остались мы с Вероникой, только с нею дружить нельзя, это из другой жизни, а в метро: баба бабой, с кандидатским дипломом, едет химичить. Зам. зав. лабораторией. Вот так.
   А на бабушку, на прабабушку свою, я похожа, скажи, бабушка! Висит себе, гордая. Так что, уж извините, я не плебейка! А они все хвалили: какие щиколотки! какие лодыжки! - но с моей подсказки, а так только Леонардик заметил самостоятельно. Ксюша спрашивает: воскресила ли я его Лазаря? Ну, хвалиться не стану, воскресила, хотя положение было пиковое, надежд не подавал никаких, потому, видать, и согласился на договор, скрепив его искренним поцелуем, однако хитрость скоро дала о себе знать, потому что не верил в свои силы, на последнем издыхании находился, да и избалован был выше меры, любил перечислять балерин, козырял фамилиями, оглушить хотел, как рыбу. Но я свое дело знала, а когда Ксюша подробности пожелала, отвечала: ты сама не хотела подробностей про дядю Володю, не скажу, но сказала, потому что хотелось, конечно, похвастаться, воскресила, чего уж там! Ну а как воскресила, говорю ему, будто в шутку, но не сразу, естественно, пусть наслаждается, а кончал у меня, как миленький, словно не гений интернациональный, а свой человек, а как умер, дедуля вбегает с газетой, от новости радостный: смотри, кто умер! Мне ли не знать, глупый старик, нашел, чем удивить, сама только что оттуда, насилу отпустили, едва отстали, а я виновата, что не знала, как замок открыть? там не дверь, а баррикада целая, скорую помощь не я ли вызывала? Когда? - спрашивают. - Он тогда вроде бы еще не умер, - говорю, а они говорят: это ты! ты! ты! ты! - Нет! Любовь, отвечаю, была! Я сама, говорю, поседела, жуткое дело: на глазах кончился, если не сказать того хуже. А почему ссадины и кровоподтеки на теле? На каком еще теле? Не валяйте, говорят, дуру! Спасибо, отвечаю, не надо мне ничего показывать, и так уже поседела, а что до прихотей, так он, извините, так любил! понятно? нет?! - Понимают, но не верят, однако замечаю: на вы перешли. Нервничают. Я говорю: зовите Антона! Антон - свидетель, надеялась я, но не вышло, хотя все-таки отпустили, только вместо прямого ответа на мою шутку: КОГДА ПОЙДЕМ РАСПИСЫВАТЬСЯ? - предпочитал откупаться незначительными безделушками, и так длилось, я ждала, чтоб привыкнул, чтоб некуда было ему, голубчику, деться, не к Зинаиде же Васильевне! а Зинаиду Васильевну, думаю, тоже желательно поставить в курс положения, потому что женщина она истерическая, но здесь не особенно правильно поразмыслила, Ксюша была не товарищ, то есть не то, чтобы она осуждала, она с интересом следила издалека, и писала ей, она жаловалась на почерк, почерк мой, почему не знаю, ей не нравился, говорила: у тебя наклон слишком резкий, полегче! полегче! а что? нормальный почерк... Только не товарищ она была, потому что, должно быть, не хотела, чтобы я - с дружком ее папаши, а что делать, если он меня обожал, это, я им говорю, так и есть. Она никогда не верила, исключала такую возможность, а выходило по-моему, только Зинаида сорвалась: как узнала через третьи руки, сказала устало: да ебись он с кем хочет!.. Я думала: заверещит! А она: пожалуйста. Не ожидала от нее такой премудрости, опешила несколько, но думаю: погоди! И динаму кручу. Он терпит. Дедуля кричит: - На проводе! Смотрю: он звонит. Говорю: - Нету дома! - Когда будет? - Не будет! - а списочек у меня был особый, вписала для сведения моего Тихона Макаровича: - На некоего Владимира Сергеевича реагируй отрицательно, а он рад стараться, он бы на всех отрицательно, да шалишь, я тоже еще не мертвая, звонили, приходили в малиновых джинсах, шваль, конечно, а дедуля, он что? - он в другой комнате, как сурок, никогда после десяти не высовывался, телевизор посмотрит и спать ложится, ну, конечно, потише, чем без него, а на лето и вовсе съезжал в свой курятник, выделили ему по Павелецкой, любил поковыряться в земле. Вдруг нагрянет с красной смородиной. Красной смородины не отведаешь? Хороша уродилась, витаминов не съесть! Я покорно благодарила. Я изучила всякие словечки благодарности, тут Ксюша из меня вытравила всю нечисть, прижав к своей несимметричной груди, как Офелию, а когда узнала, что зову его Леонардиком, громко хохотала!
   Динаму кручу, а встречусь: веди в ресторан, или в филармонию, или в театр, культуры хочу! Он сразу скукожится, жмется, я тебе, говорит, лучше машину куплю. Покупай! Нет, спасибо! Не надо! Я в театр хочу! Идем в театр. Официально была с ним на вы, вплоть до самой кончины, соблюдала дистанцию, из уважения к профилю и за заслуги, а как Ксюша на помощь явилась: - Отчего, первый вопрос в двери, - он умер? - Как отчего? - отвечаю не колеблясь: - От восторга!
   Оговорюсь и сейчас, принимая в свидетели бабушку, чей портрет не продам, скорее удавлюсь в ванной, а ванная, разве это ванная! - С газовой горелкой, газоаппарат, насмешка над современностью, зато горячая вода есть всегда, оговорюсь и сейчас, ибо происходим мы из княжеского рода, хотя и заблудшего на дорогах, потерянного в обстоятельствах: - Мой Леонардик умер от восторга!
   Положа руку на сердце, я его не убивала. Я только довела его до восторга. Дальше он сам себя довел... А то они тут слетелись на меня, вши лобковые, кровь пьют, озверели совсем! Что я вам сделала? Что привязались?! Вы моего сломанного мизинца не стоите! Вон, посмотрите, у меня прабабушка - столбовая дворянка из Калинина! Вон портрет, писанный маслом! Совершенно шикарная женщина, бездна обаяния, декольте, надменный взор, драгоценности. Я все продам, пойду по миру побираться, но портрет не продам, хотя жить мне, скажу не таясь, больше не на что, а если икру ем, то тоже трофейную, запасы кончаются, икра да коньяк - вот и все, чем меня вы одаривали, да я не продалась, я динаму крутила, и любовничков, если на то пошло, было у меня не больше десяти! А прабабушку не продам! Это память. Ритуля говорит: мы похожи. Ритуля Ритулей, а я сама сравнивала: прикреплю портрет к трюмо, встану рядом, смотрю: сходство несомненное, и взор тоже надменный, не наш, и шеи похожие. Только у нее меньше беспокойства в лице...
   И ты, Леонардик, хорош, нечего сказать! Видишь, как некрасиво получилось. А теперь пристают: отчего, мол, кровоподтеки?! А мне что отвечать? Почему я должна страдать за твои фантазии? С какой стати?! Я, конечно, рада сохранить в невинности твою репутацию, да только мне тоже не нравится, когда на меня орут! Я к такому обхождению не привыкла, по-другому, не по-хамски воспитана, а что касается подарков, коль скоро интересуетесь, будто они объясняют цену нашей любви, то скажу: крохобор! все больше посулы, мне Аркаша, до близнецов, куда лучше подарки дарил, от семьи отрывая, и на что мне машина, когда я и так, на такси, куда надо поспею, но они в этих ссадинах вымогательство предполагали, а Зинаида Васильевна говорит: ничего знать не знаю, первый раз, что называется, слышу. Совсем завралась! Как не знать, ВСЕ знали, я на люди рвалась, а как что, крутила динаму, нет, мол, дома - и все! - и он не выдерживал, неделю от силы, а потом: - Иришенька, собирайся! Я билетики взял. - Привязался ко мне... Ну, я выряжусь так, что все ахают, а он: - Поскромнее бы ты, а то прямо как наклонишься, все видно! - Ну и что? Пусть смотрят, завидуют! - Не нравилось это ему, хотя старался ходить генералом и гоголем, встречались знакомые: это, мол, Ира, - знакомил, хотя не любил, рад был уклониться, да я видная, все смотрели, платья такие Ксюша дарила, не на зарплату, конечно. Так год прошел, и второй наступил, и мне скучновато становилось, с места не двигалось, правда, он кое-как пытался разнообразить: то Зинаиду в санаторий на юг отправит, то еще куда-нибудь сошлет. Приглашает на дачу. Егор улыбается, радуясь за хозяина, но был тоже не прост, познакомившись ближе: оказалось, пьески сочиняет, а Владимир Сергеевич ему сто пятьдесят рублей платил, покровительствовал, а Егор нашептывал мне: - Это он на мне думает спастись, раз отогрел. - А жена его, прислуга худая, та очень портвейн любила, и была глуповата не в меру, потому что, объяснял Егор, он женился до срока, еще не поверив в себя, а Владимир Сергеевич, как подопьет, вызывает Егора и говорит: - Ты, Егор, смотри у меня! Не пиши чего не следует! - А Егор сразу юродивым прикидывается и начинает лебезить: - Что вы! что вы, Владимир Сергеевич! Век буду помнить, Владимир Сергеевич...
   А как умер хозяин, встречаю, ораторствует: наблюдал, дескать, за нравами: был, доложу вам, полный подлец. Я, перед новыми друзьями, Егора осаживаю, мол, помолчи, неблагодарностью не размахивай, только вижу: для них Владимир Сергеевич не человек, а какая-то порча, значит все можно, вали на него, но спорить не стала, себе на yме а если по справедливости разобраться, то напрасно Eгор выступал, так как у Леонардика был высокий полет, а что писал, так, значит, была в том необходимость. Он же Егор, сравнения приводил: прославлял, мол, подвиги когда люди сгорали живьем из-за кучки колхозной соломы, а сам бы пошел сгорать? Э, нет, говорю, люди разные: одни должны умирать, а другие песни о них слагать, кажется, понятно, и тогда Юрочка Федоров, что смотрел на меня с самого начала как на лазутчика из дачи Владимира Сергеевича, начинает сомневаться, не стукачка ли я, а я вообще людей люблю с непонятной душой, и когда так ставится вопрос, мне сразу скучно.
   Он и Ксюшу мою разоблачал, будто не ходил за ней, как собака, досье собирал, всякие там истории, и вот как Ксюша вошла, улыбаясь всем вокруг, замыслил черное дело, устроил скандал, хотя, собственно, по какому праву? Ты, - закричал, - курва грязная! Стрелять таких надобно, грязных курв! - Ксюша улыбается, не понимая, но с интересом прислушивается, смеяться даже стала безо всякой истерики, я ее в истерике только после ласк видела: не выдерживала, бывало, визжит, попискивает, да вдруг как закричит! как забьется!! Ну, прямо судороги, руки к лицу приложишь: лежит, успокаивается, а после ничего уже не помнит, да и напоминать грешно, но поражалась я силе ее удовольствия, которая даже сильнее была ее интеллигентного организма, хотя и сама, бывало, кричала, а если не вовремя кто кончал, готова была убить, а Ксюша - та просто до посинения, как барышня из Тургенева, так доходила! А тут стоит, улыбается, на Юрочку Федорова смотрит с улыбкой: - Бедный мальчик. Извелся!.. - А тот ругается, кровью налился, весь свет ненавидит и говорит, в свою очередь: - А где же сестра твоя родная, где Лена-Алена, почему ты про нее никогда не расскажешь? - Ксюша пожала плечами: зачем ее упоминать, ей и без того плохо, лежит себе на даче. И гут я сама вспоминаю, что у Ксюшиных родителей тоже есть дача, только она туда не наведывается, вообще не бывает, иногда, когда родители позовут, съездит на часок и тотчас вернется, не заночует. И мне она про Лену-Алену никогда не говорила, я тоже прислушалась, вдруг что приключилось? Неужели? От Ксюши всякое жди, но чтоб криминал? А Юра Федоров мой будущий сопровождающий, хотя я возражала, да без толку: Мерзляков отказался, побоявшись, а остальные друзья, что постарше, сомневались в моей затее, даже обидно было смотреть, а я в себя верила, как в Жанну д'Арк!
   Нет, говорит Юра Федоров, ты нам расскажи, курва грязная, почему твоя сестра всю жизнь на даче томится, с бабками, приживалками, почему за ней горшки с калом выносят зимой и летом? - Я смотрю, Ксюша задумалась, ничего не отвечает, ну, думаю, полный скандал, а была всегда Ксюша гордая, чуть не то, сразу вспыхнет, презирала все, а тут молчит, а компания пьяная. Юрка тоже, а как пьян, бывал грубоват и тоже вспыхивал, хотя я с ним, признаться, ни разу, - не нравился: все у него теории, разоблачительные дела, я, говорит, однолюб, а как выпьет, совсем гадом становится, все знали и все равно приглашали, да и я, бывало, позову: наперед знаю, будет губы кривить и фыркать и ученость свою демонстрировать, но так сложилось, куда он придет, вроде некоторое событие, хотя, что он делал и как, понятия не имела да и не хотела: ну, широко известный в узких кругах - и ладно! - а как стали интересоваться, посреди прочего, Юриной персоной, отвечала: - А черт его знает! Но что психопат - это точно... - И были довольны ответом, да я искренне, потому что нельзя обижать мою Ксюшу, но все-таки интересно, по-человечески, было узнать, чем Ксюша моя провинилась. Ладно, - говорит Ксюша, обводя глазами компанию, а еще была она тогда не француженка, в людях хорошо разбиралась. - Ладно, говорит она, я скажу: есть у меня сестра парализованная, всю жизнь в койке лежит, отсюда и горшки, и приживалки, и умственная отсталость. Лежит и повизгивает, отсюда и пролежни, и прочие беспокойства: лучше бы умерла, да никак, понимаете, не умирает... - Ты нас, отвечает за всех Юра Федоров, на понимание не возьмешь, здесь люди грамотные, жизнь видят; а компания как компания - кто зашел, кто вышел, и дело у меня происходит: без дедули, он в земле ковыряется, в общем, лето, и мы с Ксюшей вдвоем, идиллия. - Как жить так можно, когда рядом сестра в койке время проводит, за всю жизнь говорить не научилась? Как, скажи, можно от счастья до потолка прыгать, когда слезы катятся?.. Курва ты грязная! Ксюша все улыбается и говорит: - Я, говорит, может быть, за себя и за нее живу, коли ей, говорит, отпущено такое несчастье, лучше, говорит, один живой труп, чем два, лучше, говорит, равновесие, а не мрак кромешный, который и так, все равно, мрак. Да, говорит Юра, не ожидал я, по совести сказать, от тебя или, вернее, как раз ожидал! Встает и демонстративно выходит, я не задерживаю, а компания так, случайная, посидели, помолчали, а потом давай выпивать и закусывать. Через час, смотрю, Юрочка сам возвращается, с извинениями за вторжение в чужую тайну. А Ксюша уже пьяненькая, отвлеклась, с кем-то там присела, беседует. Полез он мириться - она помирилась, была незлопамятная, но когда разошлись и Юрочка стал задерживаться, ожидая подарка, то он не ошибся, она к нему переметнулась, оставив не помню кого, да только неважно: взяла я актера, она - Юрочку, и была с ним как шелковая, слушалась и выполняла команды, или нет! я была с капитаном, интересный такой капитан, он мне тихо сказал, что скоро космонавтом станет. Мне, признаться, плевать, и мы принялись с ним трахаться, а Юрочка Ксюшу терзал до утра. А когда поутру разошлись, капитан мой да Юрочка, лютыми врагами между собой по непонятно какому поводу, разошлись в глубоком молчании, бросая кривые взгляды, то я говорю Ксюше: Сестренка Аленушка - это сказка, или на самом деле страдает? - Страдает, говорит, о стенку скребется, звуки странные издает, то ли мяукает, то ли смех ее разбирает, а то вдруг завоет, слушать не могу, уезжаю, а помереть - не помрет, мать совершенно с ума сходит, такое, мол, положение. Было мне интересно взглянуть на ее сестрицу, сравнить лицом, да и вообще интересное дело: одна скачет, а другая в постели скребется, возьми, говорю, меня как-нибудь на дачу, когда соберешься. - Обязательно, солнышко! Нет, мол, у меня от тебя тайн, а что про сестру Лену не говорила, пойми: тяжело мне все это, вот, улыбнулась, живу за двоих, а что грех веселиться, если рядом такое, то, может быть, верно, что грех...