Ах, если бы я к той поре не прошла хорошую школу Ксюшиных манер и уроков, если бы у меня не было Карлоса с его оксфордским шиком, если бы я не сидела за столиком в "Национале" с тремя послами одновременно, не считая эфиопского поверенного в делах, если бы не дружила с крупными людьми, включая Гавлеева, и второразрядными, по сравнению с тобой, знаменитостями, я бы окаменела при нашей встрече! Но я была уже не той двадцатитрехлетней дурочкой, которая бежала в обожаемую Москву из родного старинного города, где, по совести сказать, ничего хорошего нет, не было и не будет.
   Я не вскочила, как школьница. Я дождалась, не отрываясь от стула, его взгляда и приветствия, и в этом приветствии - клянусь! - уже был заложен свой интерес, а не просто абстрактная вежливость и гуманизм нестандартной личности. - Познакомьтесь! - просиял Антон, проницательно это заметив, и мне для личного знакомства он был представлен по имени-отчеству с подачей руки. - А это, сказал Антон, и они залюбовались моей хрупкой шеей, которая выпорхнула из пестрого, но преимущественно лилового платья, немного цыганистого, однако с точки зрения элегантности совсем безупречного, подарка моей изменницы, бросившей меня Антончику на утренник, в качестве добавки к безобразию любви, добавки, которую требуют мужчины скорее не из жадности, а из-за непроизвольного состояния отдохнувших запросов тела. - А это, - они любовались, и у В. С. смягчился несколько засушенный профиль, тот праздничный медальон, который отчеканился в победах и который он дарил, не отходя от кассы, всякому быдлу, хотя на фотографиях с дарственными надписями, висящих в его кабинете, профиль плавился от повышенной температуры, однако всюду было видно, что в молодости он был волевой и вихрастый: вот сам Хемингуэй зорко всматривается в В. С., пожимая ему ладонь на фоне нерусского южного города, а В. С. так же зорко всматривается в Хемингуэя. - А это что еще за долгожитель? - Это был такой легендарный в свое время сказитель Джамбул. - Не знаю такого... А этот. ласковый, с коробочкой в руке? - Калинин. Мой первый орден. А вот посмотри. На фронте. С Рокоссовским. - А это? - Это неинтересно какой-то народный хор... - А со Сталиным есть? - Есть. - Он наклоняется, лезет в ящик стола, бережет. - Вот. В Георгиевском зале. - А ты-то где? - Видишь, в левом углу, за Фадеевым и Черкасовым. - Ой, какой он маленький! - Великие люди все были ниже среднего роста, - слегка обижается он. - Значит, ты тоже у меня великий! - Он скромно отшучивался: - Думаю, что в некрологе обо мне напишут "выдающийся". - И как в воду глядел! В некрологе написали: выдающийся. - А это мы с Шостаковичем. - А чего он как будто виноватый? - Провинился, должно быть. - Он задумывался над фотографиями, по-доброму улыбался, обращаясь к вихрастой молодости, и добавлял, играясь чем-то, любил крутить он в руках какую-нибудь штучку: коробок, фантик, вилку, брошку мою или прядь: - Тогда нетрудно было провиниться, - добавлял он, считая меня всегда достойной его добавлений: Мне, случалось, тоже доставалось... Он снова задумывался, но не мучительно, не тревожно, не беспросветно, не бесповоротно, как задумываются всякие мелкоплавающие - так он именовал шушеру, куриные мозги, судящие-рядящие вкривь и вкось, страдающие недержанием речи и склонностью к непростительным обобщениям, а он не пускался играть своим медальоном в крикливые игры - ну, там, в расшибалочку... - Искусство должно быть конструктивно, - ворчал он, но не злобно, скорее миролюбиво. - А что они понимают в этом хозяйстве? - Любил он это словечко "хозяйство", употреблял и в государственном, и в повседневном смысле, и даже некоторые совсем уже земные вещи называл любовно "мое хозяйство". Я тоже в глубине души всегда была патриотка, и я говорила: Представь себе, подруга моя, ненаглядная Ксюша, мне пишет из Фонтенбло истошные письма! - Он самым внимательным образом слушал меня, подергивая себя за мочку уха, - такая тоже привычка, - вообще, у него были красивые уши, породистые, они не торчали, не оттопыривались, не сращивались мочками, не были востренькими - они изгибались, пленяя меня и намекая на музыкальность натуры. Я сразу заметила эти уши, хотя у нас уши - избыточный предмет беседы, и нет на них моды - народ неизбалованный - им бюст подавай да бедро, большие охотники бюста - сужу по себе: интерес вызывает огромный, согласна, - не последнее обстоятельство, я и сама прибегала к сравнениям, объективно оставляя за собой победу, взять хотя бы те же фотографии, а Ивановичи меня спрашивают: на какие фотографии вы намекаете? - будто он снимался с одними только Хемингуэями! и вижу - задело их за живое, только, говорю, не вздумайте искать - обыщетесь, не найдете, я тоже не дура, но красоту ушей напрасно чтут мало и невнимательно: затейливый орган. К тому же полезный. И на медальоне, добавлю от себя, видный. Виднее, чем глаза или брови. То есть, ежели в профиль. Хотя как пошло такое поветрие, я сразу перестала, гордясь, прибегать к ношению лифчика, что вызывало в Полине гримасу изжоги, и сколько она мне крови испортила, в связи и помимо: литры! литры! Бывало, завидит меня - и на взводе, - я жаловалась Ксюше в Коктебеле, а Ксюша тихонько ко мне подступалась, на мягких подушечках, чтобы случайно не вспугнуть, не оцарапать нетерпеливым движением, она же видела, что ничего не смыслю, что простофиля, приехавшая покуролесить и в эпатажном купальничке выступающая на пляже, она от стыда за меня сгорала, моя Ксюша, так высоко меня ставила! С Полиной же творилась истерика, не желала ничего слушать, раз плечиками в меня запустила, чуть глаза я не лишилась, даром, что и так папаша кривой! До того доходило, что криком кричала: пиши заявление! да только была на нее управа в лице полномочного Виктора Харитоныча, ценителя и почитателя, а вместе с тем покровителя до известной степени риска, позволявшего мне опаздывать или вовсе не приходить, влачить довольно свободную жизнь, а уж как она ликовала! как злобствовала! когда степень риска была перечеркнута, и ненависть, как кипяток, мне ноги ошпарила начисто, а я еще старалась держаться, как будто к ненависти можно привыкнуть. Ни в жизнь не привыкнешь! Однако до прошлой истории, ничего не скажу, Харитоныч меня охранял, поблажки устраивал, то да се, ну, зависть была в коллективе, отчего привилегии, а вам-то что? Распускали, конечно, всякие домыслы, только мы повода не давали, не на людях же! Хотя бывали, конечно, промахи, с его стороны, не с моей! потому что не хотел знать разумной меры и рисковал за мой счет, по-солдафонски склоняя меня к кабинету: мол, есть разговор. Отвечала отказом, он дулся, Полина рвала и метала, а вообще мы с ним задумали план перейти мне в Большой, танцевать в амплуа королевы: танцевать не обязательно, здесь важна походка и грация, главное, умение царственно наклонить голову и освежить себя веером - все это заложено в генах, нетрудно развить, к тому же соблазн: все заслуженные и даже народные танцуют у тебя в ногах, отчего неприхотливый зритель может издали поддаться на обман зрения, приняв меня за солистку, так почему не попудрить мозги? Вопрос был отчасти уже согласован, во всяком случае, некоторые предварительные шаги и знакомства заключены, в ход пошли общие связи, и, глядишь, открывалась мне перспектива не только дурачить провинциалов, а и гастроли, но тут спохватился Виктор Харитоныч и тормознул, рассудив, что, вырвавшись из-под его покровительства, стану недосягаема, как та самая королева, сообразил он, но и этот психологический барьер сокрушить было возможно: он был хоть упрям, но отходчив, да и в летах, да и я бы его не обидела, а если бы обидела, тоже не беда, он бы стерпел и забылся: выбор большой, все с радостью только и ждут привилегий, утешился бы, ничего бы с ним не стало, а слово есть слово, не зря же я терпела! И только я принялась сокрушать исподволь психологический барьер согласно тому, что под лежачий камень ничто не течет, как неожиданно погорячилась на другой, исключительно частной стороне моей жизни, потому как и здесь наступал конец моему долготерпению, начало которому было положено на излете утреннего похмелья, в ту самую минуту, когда, смеясь над случайной остротой, я опрокинула голову, и тут он - с негласным вопросом: а это, мол, кто? - А это, - ответил Антон и замедлил мое представление по причине забывчивости, несмотря на все комплименты, но я и сама в отношении имени держусь непредвзятого мнения, по принципу: лишь бы человек хороший. - Ира, - назвалась я так своевременно и невзначай, как будто сорвала цветок незабудки у самой кромки болота. - Это Ира! - с жаром подхватил Антон, который, однако, мог бы запомнить нехитрое имя, которое возвратила мне Ксюша, не без колебаний с моей стороны, поскольку с легкой руки Виктора Харитоныча меня все с удручающей вульгарностью называли Ирена, и это мне даже нравилось - Ирена! - однако Ксюша схватилась за голову: - Это все равно, что в кримплене ходить! - Я обиделась и понурила голову, так как мне, интеллигентке в первом поколении, не сразу далось по плечу отличить фальшивый камень от настоящего, а годы тем временем шли. Все остальное звучало как дифирамб. Он сказал, что назвать меня Ирой - значит вовсе никак не назвать, потому что я - гений любви, непревзойденный, божественный, обалденный! - Отец! - в запальчивости выкрикнул Антон. - Ты не поверишь! То есть это - такое!.. Он закатил глаза и поправил распахнувшийся от избытка движений халат, купленный, по всей видимости, а Париже, куда он мог ездить не реже, чем я - в Тулу, только нечего делать мне в Туле.
   Владимир Сергеевич совершенно ничего не сказал, а просто подошел к столу, налил себе рюмку водки и выпил. Из кухни возникла постного вида прислуга в белом передничке с предложением пообедать. Предложение было принято с энтузиазмом голодного человека, хотя, по прошествии времени, он со смешком признавался, что сыт был по горло, вернувшись как раз из гостей, но я не знала и была удивлена, что он, усевшись за стол, стал от всего отказываться, за исключением небольшого кусочка семги. Я внимательно наблюдала за ним. Он выпил вторую стопку, но с нами не чокался, а так: сепаратно.
   - Сегодня холодно, - заметил он. - Двадцать градусов. - Холодно, поморщился Антон и тоже выпил. - А я люблю зиму, - сказала я с легким вызовом, хотя зиму отродясь не любила и всякое другое время любила больше зимы. Владимир Сергеевич посмотрел на меня с медленно нарастающим одобрением: - Это хорошо, - сказал он весомо, - что вы любите зиму. Каждый русский человек должен зиму любить. - Почему это он должен? - спросил Антон. - Пушкин любил зиму, - пояснил Владимир Сергеевич. - Ну и что? - сказал Антон. - При чем тут Пушкин? А я не люблю! Ненавижу. - Значит, ты не русский, - сказал Владимир Сергеевич. - То есть как не русский? - изумился Антон. - Кто же я тогда, еврей, что ли? - Евреи тоже любят зиму, - сказал Владимир Сергеевич. - Как можно не любить такую красоту? - спросил он и посмотрел в окошко.
   Смеркалось.
   Владимир Сергеевич казался мне несколько строгим, но тем не менее я была счастлива сидеть с ним за одним столом и вести беседу. - А вы не украинка? спросил он меня с небольшой хитрецой. -Я чистокровная русская, - ответила я и продолжала: - Зимой хорошо. Зимой можно на коньках. - Вы любите на коньках? Обожаю! - А я подумал, что вы украинка, - признался Владимир Сергеевич. - Нет, я русская,- разубедила я его. - Егор расчистил каток? - спросил он Антона. Мы зимой заливаем теннисный корт, -добавил он мне: он и тогда считал меня достойной его добавлений! - А черт его знает! - сказал Антон. - Я все равно не катаюсь. - Расчистил, - вмешалась прислуга, убирая тарелки. - Это хорошо, одобрил Владимир Сергеевич. - Вот вы пойдите тогда после обеда и покатайтесь! - почти приказал мне Владимир Сергеевич, и я ответила ему признательным взглядом, имеющим к катку только косвенное отношение, а он чуть заметно мне улыбнулся, и я чуть заметно ему улыбнулась, и он взял вилку и принялся постукивать вилкой по столу, задумался, отвернулся к Антону и пустился с ним в деловой разговор о телефонных звонках, который скоро оборвался, поскольку Антон со вчерашнего дня отключил телефон.
   Я закурила, держа сигарету на дальнем отлете: давая понять, что не только манеры знакомы, но и руки мои - с особой тонкостью запястий. В споре благородства и эталона я мысленно отдам пальму благородству, да и щиколотки у меня заужены, но редкий мужчина у нас не мужик, поистине: бюст и бедро - их убогий удел, хотя никогда не допускала вольности нахалу, нигде не бывала так одинока, как в его атакующем обществе, и с грустью глядела на низкопробные лица коммунального транспорта, пригородных электричек, стадионов, скрипучих рядов кинотеатров: им мои щиколотки и запястья, как мертвому - баня! Искривленные заботами, они валили валом, они скользили серыми тенями близ вино-водочных магазинов, а я оставалась непонятой в лучшем, что было в моем существе, а я садилась в такси и обгоняла их на последний, бывало, рубль. Я их так сильно запрезирала, что даже надумала спасти. Во мне всегда покоилась Жанна д'Арк, и она наконец проснулась. Терпение лопнуло.
   Ну и что? Ничего хорошего. Однако отмечаю, что я до сих пор теплая, я еще живая, хотя и беременная, хотя и начиненная смертельным зарядом похуже атомной бомбы. Живу, скрываюсь у Ритули. Обо мне знает весь цивилизованный мир. Но какое это имеет значение, если страх выползает, особенно из-под дверей, в виде шорохов, скрипа паркета, урчания холодильника, когда он вдруг включается среди ночи, содрогнувшись боками? Гады! Гады! До чего довели! И не будь Ритули, ее послушных и ласковых глаз, ее задумчивых прикосновений, снимающих хотя бы на минуту мой бренный позор, незаслуженный ужас, что оставалось бы мне, как не ванна крови со всплывшим оттуда телом? Но я щажу ее и не до конца доверяю. К Станиславу Альбертовичу тоже нет доверия, но раз взялся помочь - помоги! И ты, Харитоныч, ты тоже - бесстыжая морда, пусть он и оказывал мне некогда послабления, и я спала, отсыпалась, до часа, до двух, а потом лежала в хвойной пене, и приходил семирублевый массажист, такой расторопный, хотя Ритуля не хуже его делает массаж, что я под руками его в конце концов содрогалась. Никогда в этом ему не созналась, и он тоже вида не подавал, не переходя порога обычной учтивости - он мне все про актрис и про балерин сообщал последние известия - ни разу не объяснившись по поводу моих невольных содроганий. И это после всего, что было, вызывает меня Харитоныч писать резкий ответ моим заступницам! Нет, милый. Сам пиши. При этом он меня умоляет и логически возмущается тем, что то, что было недавно доступным - стало далеким и не твоим! А я смеялась над тобой, гад! А ты корчился! А я смеялась!
   Подали кофе. Разговор опять стал всеобщим и оживленным, но вдруг раздались тяжелые женские шаги, и к нам в столовую, где так непринужденно текла беседа, при которой Владимир Сергеевич нет-нет да и посмотрит на меня, хотя он всегда был человек скрытный, руководствуясь образцами классической поры, не то, что Антончик - у того изо рта капал соус, он слишком шумел, чтобы глубоко чувствовать, зато Владимир Сергеевич, отказавшись от десерта, довольствовался дружеской беседой, когда в половую вошла хозяйка.
   Полная преждевременного негодования, а также извращенного чувства собственного достоинства, она осмотрела стол и обнаружила меня, и ее словно стошнило, хотя я приподнялась ей навстречу, как принято, и отдала честь всем своим смиренным видом, но она глядела на меня, как, в лучшем случае, на летучую мышь! - Антон! Это еще кто? - взвизгнула она. - Это Ира, хладнокровно отрекомендовался Антон, не замечая никакого недоразумения. Хочешь кофе? - Ты разве не знаешь, что мне вредно кофе! - Ей все было вредно, этой перекормленной индейке, этой невоспитанной гусыне, которая в светском обществе корчила из себя образованную женщину, разбирающуюся в искусстве, и, смерив меня с головы до ног, словно я была воровка их фамильного серебра с вензелями, которое я даже не заметила, не имея в своей природе ни малейшей склонности к материализму вещей, она составила обо мне превратное впечатление и вышла из помещения. Как он с ней жил? что общего было у него - человека душевной организации и тайных позывов к освобождению от семьи - с этой фыркающей бабой? Согласна, что в молодости, судя по нескольким жухлым фотографиям, не будучи красавицей или даже просто приятной для глаза особой, она вместе с тем могла нравиться, допустим, своей эрудицией и преданностью идеалам мужа, на что Владимир Сергеевич наивно и нерасчетливо клюнул, однако сладкая жизнь, в которой она прозябала, ее окончательно погубила. Не всякий достоин томного существования, хотя, с другой стороны, сойдясь поближе с Владимиром Сергеевичем, я обратила внимание на то, что он тоже не подарочек и, должно быть, изрядно истрепал нервы своей Зинаиде, не раз глумясь над ее свежим и пухленьким личиком, несмотря на то, что жизнь в их усадьбе, где не хватало лишь ручных оленей, могла постороннему обозревателю с улицы показаться мажорной и радостной симфонией, если прибегнуть к музыкальному термину, потому что музыка - единственная услада моих мытарств, однако я никогда не жаловалась, не складывала оружия, а, бывало, высунусь из чужого окна, в районе бульваров, где я позировала, только-только приехав в Москву, убогому художнику Агафонову в роли феи для детской книжки народных сказок, вижу: трамваи звенят, деревья, крыши, а дальше пруды, пруды, и сверху люди выглядят даже слегка счастливыми - и ничего не надо, вот так бы сидеть целый день и смотреть на закат, завернувшись в белую простыню. И я пожелала вослед этой твари вдовства и позора, хотя я не вредная. Она получила сполна. Меж тем кофе выпит, коньяк смешался с кровью, похмелья как не бывало. Хочу на коньках! - А вы не хотите? - прямо спрашиваю его. Он отказался, но посмотрел на меня не без задней мысли. Антончик отстаивает свои интересы, приглашает наверх посидеть в кожаных креслах, но я знаю цену предложениям, а он говорит, что мечтал бы оставить меня погостить, да только мама неправильно поймет, блюдя интересы семьи, хотя не в ладах с невесткой, из чего заключаю со всей очевидностью, что Антон женатик - в придачу с дитем! - никчемный человек, прохожий, и я собираюсь в Москву, оставляю свой телефон без всякого рвения, а тут совпадение: Владимир Сергеевич - тоже, и ютов меня подвезти. Я замечаю взаимные флюиды, но не спешу себя поздравлять. Антончик все-таки напоследок меня украдкой заманил наверх, где оставались рассеянные части моего туалета, и я уступила, зачем наживать в нем Прага! Только Антончик повел себя сыном, не достойным умершего отца! Да-да, Антончик, пишу и не прощаю. Самой не сладко! Часов в девять вечера мы покинули с Владимиром Сергеевичем его гостеприимный дом. Сторож Егop - который только делал вид, что он сторож, во все глаза следя за райской жизнью, услужливо подличал, будто при старом режиме, благословил нас в дорогу, распахнул ворота и замер, торча бородой, однако Зинаида, на счастье, не вышла, сославшись на мигрень и на то, что читает в постели - так сообщил мне Антончик, поцеловав руку в знак признательности. Он был доволен, уебыш!
   5
   Эх, Ритуля... Бог с тобой! едем дальше. Москва приближается. Между сосен и елок, посреди полевых цветов горит в небе Москва: из нее меня выписать хотели, но я не далась, я стала бешеная. Но тогда, в тот самый вечер, когда Владимир Сергеевич, оборачиваясь на меня в немом восхищении, приближался к Москве, все было сонным, и над лугами туман, река струилась, все было романтическим и мерцало, как в телевизоре. Простой народ укладывался спать по деревням, бабы крякали, нагнувшись к рукомойникам, мычал засыпающий скот, мужик разглядывал свои ноги, чесал грудь. Мы ехали через все это. Мы чуть не разбились в лепешку, еще ни о чем не договорившись. Это нас сблизило.
   Владимир Сергеевич долго не мог решиться. Я видела, но тоже не решалась подбодрить его, однако Москва приближалась. Я уже начала беспокоиться. Я была в сущей панике, видя, как он мучительно тянет время. Наконец он спросил меня строго: - Вы помните сказку Пушкина о рыбаке и рыбке? - Я помнила сказку, но плохо, давно не перечитывала, смутно помнила. - В общих чертах, - уклончиво ответила я. Он так строго спросил, что мне даже стало не по себе: не проверяет ли он мою образованность? не заставит ли прочитать сказку наизусть? Мало ли что ему придет на ум! Я его тогда совсем не знала. Так что я ответила: - Ну, в общих чертах, конечно... Нет, это невозможно. Я ее придушу!!! Я подошла и перевернула ее на бок. Живот тянет, груди болят. Муть. Ладно, я сегодня недолго буду. Едем дальше. - Помните, в этой сказке, - немного помолчав, сказал Владимир Сергеевич, - старый рыбак просит золотую рыбку об одолжениях... - О новом корыте он просит! - сказала я, вспомнив. - Не только, - возразил Владимир Сергеевич, неуклонно держась за руль в автомобильных перчатках, и всегда хорошим афтершейвом от него несло, это подкупало, но иногда, при жизни, был такой нерешительный!.. В общем, - сказал Владимир Сергеевич, - по-моему, старик этот был глуповат. Растерялся, не то просил, и в конце концов уплыла рыбка. Так что вот, Ирина... - Я даже вздрогнула от звука своего имени. - Чувствуете ли вы в себе силу и желание стать, например, золотой рыбкой? Вопрос ребром. - Иногда чувствую... - неопределенно отвечаю я, а сама думаю: не собирается ли он мне денег предложить, нанести оскорбление, не принимает ли он меня за кого-нибудь другого или, можно сказать, за дешевку? - Хотя, - добавляю, - никакая я не золотая, и нет у меня пристрастия к низкому материализму. - Что вы! - восклицает испуганно. - Я в самом высшем смысле! Ну, если в высшем, - успокаиваюсь я, - то чувствую. - Тогда, - говорит, знаете, что я бы у вас попросил как у золотой рыбки? - Боюсь, - отвечаю, - что догадываюсь... Он резко поменялся в лице: - Почему, - говорит, - вы боитесь? Я, - косится он на меня, - не страшный. Я, - добавляет с горечью, - совсем перестал быть страшным... - Понимаю, - киваю, - все понимаю, но все равно страшно. Вы - знаменитость, вас все знают, я даже до вашей руки боюсь дотронуться. - Он обрадовался и повеселел: - Ирина! - говорит. - Я очарован вашей искренностью. - Тут он кладет руку мне на коленку и по-дружески пожимает ее, словно руку. Пожатие оставляет неизгладимый след: я и сейчас его чувствую, несмотря на репрессии.
   Это не было слабое пожатие старого развратника, хотя он, конечно, был старый развратник, занемогший от частого злоупотребления, потому что, как говорил, в отличие от русских, хотя сам был русский, женщин он любил больше, чем водку, а выпить всегда очень любил.
   Настоящий, клевый развратник умеет утаить свою развратность, он прикинется товарищем, другом, незаинтересованной фигурой и вообще не по этой части, атакой развратник опасен и волнителен для женщины, а показные, демонстративные, с исступленным и решительным лицом - те лопухи, и мне смешно наблюдать за их телодвижениями. Владимир Сергеевич достиг высоких ступеней не только в славе и почете. Он всюду был удал! Но старость брала верх. То есть что значит брала верх? Он умел, конечно, находить себе разные отдушины, однако был беспомощен в главном средстве, а следовательно, огорчен. Не нужно было обладать проницательностью, чтобы догадаться. Он был огорчен настолько, что огорчение отразилось даже в пожатии коленки. Он с огорчением ее пожал. И вместе с тем с достоинством. Я ему так на это сказала: - Знаете что, Владимир Сергеевич. У золотой рыбки тоже могут быть свои прихоти. - Он встретил мои слова ответными заверениями, что в долгу не останется и на этот счет будьте совершенно спокойны. - Нет, - сказала я. - Вы меня не понимаете. Я так устроена. Я могу только тогда, когда любовь.
   Я прочла в его глазах робкое недоверие и была серьезно покороблена, потому что я всегда искала любви. Я хотела любить и быть любимой, но вокруг меня редко бывали достойные люди, потому что их вообще мало. Где они? Где? С некоторых пор я стала сомневаться в благородстве и сердечности людей. По себе замечала: восемьдесят процентов моих далеко не многочисленных мужчин, сложив оружие, бессовестно засыпали, забыв про меня, а я шла в ванную подмываться и плакать. С другой стороны, оставшиеся двадцать не засыпали, но, дождавшись моего возвращения, требовали различных продолжений своего эгоизма, как-то: курили в постели, гордились собой, показывали бицепсы, рассказывали анекдоты, обсуждали недостатки других женщин, жаловались на некоторые отрицательные аспекты семьи и быта, листали увеселительные журналы, выпивали, смотрели по телевизору спортивные матчи, ели бутерброды, подставляли спину для поглаживания и мурлыкали, а потом с новой силой тянулись в мои объятия с чисто эгоистическими целями, чтобы затем заснуть, как первые восемьдесят, а я шла в ванную подмываться и плакать.
   Не скрою: были исключения. Был посол Карлос с шикарными повадками, желавшими женщине счастья. Был Аркаша, любивший меня беззаветно, несмотря на то, что он обычный кандидат технических наук с рассыпающимися Жигулями, но у его жены, как назло, родились близнецы, и он был вынужден расстаться со мной. Был Дато, грузинский скрипач и виолончелист. Он и сейчас меня любит, он и сегодня стучался бы в дверь моей квартиры и, должно быть, стучится, да только нет меня там, и потушен свет, и на полу неубранные осколки: я живу у Ритули. Она опять храпит. Как выпьет, так храпит. Но Дато был рабом грузинских привычек, и родители его любили меня, как дочь, но для женитьбы подай им целку! Плакал Дато, плакал его отец-прокурор Виссарион, все мы плакали: я не была целка. И что же? Он придет ко мне после женитьбы, сцепит руки перед собой, как они это умеют, на кавказском жаргоне скажет: - Дай! - Нет, отвечу. - Не дам! Спи спокойно со своей ташкентской целкой!.. Нет, было, конечно, немало достойных людей, от их трофеев ломится мой туалетный столик, и они меня будоражили, я всегда была доступна своему наслаждению, хотя Ксюша, мудрая, как кошка, научила меня смотреть на мужчин более независимо и зависеть от них лишь в согласии с прихотью, но прихоть моя в тот душный вечер фантазии и полевых цветов, когда мы с Владимиром Сергеевичем приближались к Москве, отражавшейся в небе, была безгранична. - Владимир Сергеевич, - сказала я. - Я сделаю чудо. Не скрою: я гений любви... НО ЗА ЭТО ВЫ НА МНЕ ЖЕНИТЕСЬ!