Страница:
А давайте все дружно – и покаемся! Восплачем о греховности своей!
Щас. Гайдары не каются, они вытаскивают нашу страну из грязи. За семенники.
А я, дожигая жалкую, украденную женой на работе канистру бензина, с тоской думаю о предстоящей заправке, где с пятисотки мне дадут сдачу только на бутылку водки. Как же много надо зарабатывать… ну, воровать, чтобы спокойно смотреть на тысячную черную бумажку как на четвертной билет!
Пока еще все цены делю на двадцать, а пора уже на тридцать. Как привыкнуть не делить в уме, а молча принимать эти цены как есть?
Ты мечтал о нормальной, не социалистической, не коммунистической жизни?
Ну – вот тебе нормальная, обычная жизнь. Бейся в ней.
Что такое низкая облачность
Технология «ошкуривания»
Щас. Гайдары не каются, они вытаскивают нашу страну из грязи. За семенники.
А я, дожигая жалкую, украденную женой на работе канистру бензина, с тоской думаю о предстоящей заправке, где с пятисотки мне дадут сдачу только на бутылку водки. Как же много надо зарабатывать… ну, воровать, чтобы спокойно смотреть на тысячную черную бумажку как на четвертной билет!
Пока еще все цены делю на двадцать, а пора уже на тридцать. Как привыкнуть не делить в уме, а молча принимать эти цены как есть?
Ты мечтал о нормальной, не социалистической, не коммунистической жизни?
Ну – вот тебе нормальная, обычная жизнь. Бейся в ней.
Что такое низкая облачность
В конце мая в Норильске очень часто наблюдается низкая облачность. Вернее, обычно она там целый месяц стоит, и лишь изредка наблюдается ее повышение.
Попробуй-ка принять решение на вылет при таком вот прогнозе, что никаких гарантий не дает, «фифти-фифти»… а, приняв решение, попробуй еще зайти и сесть.
Вот в такой момент повышения облачного покрова удалось нам прорваться в Норильск из Краснодара-Уфы. Давали нижний край 80 метров; зашел я и сел в автоматическом режиме, то есть, только последние 15 секунд перед касанием крутил руками после отключения автопилота. Спина сухая. Увидел в облачных разрывах землю где-то на высоте метров 70, полоса прямо перед носом. После пробега я сообщил диспетчеру старта, как положено, высоту нижнего края: «80 метров». Это на всякий случай: вдруг у заходившего следом за мной борта минимум капитана 80x1000, так чтоб его диспетчер не угнал на запасной, дал сесть тоже.
Сцепление давали 0,3 – предельно допустимое, но ветерок дул строго по полосе; я попытался по бабаевской методике протянуть машину вдоль «пупка», подведя чуть пониже и огибая перегиб полосы, но не унюхал, чуть перелетел его, и машина ощутимо коснулась, с перегрузкой 1,2. Нет, не всегда, далеко не всегда удаются мне бабаевские посадки.
Торможение на пробеге было вполне нормальное, и я успокоил встревоженного руководителя полетов, зашедшего в АДП узнать от экипажа о состоянии полосы. У него тележка, замеряющая сцепление, дала в двух местах меньше допустимого: 0,28, и парень интересовался, соврала или нет – ему ж за этот коэффициент отвечать, случись, не дай Бог, если кто-то выкатится с полосы.
Ну, соврала, соврала, успокойся. Не закрываться же по этой, случайно проскочившей цифре. Тут надо успеть побольше бортов принять, пока нижний край облачности приемлемый. Да еще пока какой-нибудь сильно честный летчик не ляпнет в эфир, что, мол, низкая облачность стала уж очень низкая. Тогда придется закрыться. Вернее – дать в метеоинформацию данные о нижнем крае, что он хуже минимума аэродрома; и пусть капитаны решают сами.
Север есть Север. В Заполярье молодых допускают летать лишь тогда, когда капитан уже наберется опыта принятия стандартных решений и укрепит нервы для принятия решений нестандартных.
Через час облачность понизилась до 30 метров. Кто знает Алыкель, тот не удивится. Место высокое, и обычная для Севера в это время низкая (80-100 м) облачность, с лохматым нижним краем, часто касается земли на этом «пупке». Поэтому, если в циркуляре услышишь «слоистая 120 метров», то следует заведомо ожидать в течение получаса колебания: от «пять баллов разорванно-слоистая 80» до «туман 200, вертикальная видимость 30» – то есть, до земли. А через двадцать минут опять: «10 баллов слоистая 80», потом «7 баллов 120»; а там снова, через каждые пять минут: «разорванно-слоистая 80»; «дымка 1100»; «туман 700»; «туман 200, вертикальная 30»… Клубящаяся, разлохмаченная нижняя кромка протаскиваетсятся над взлетно-посадочной полосой, цепляя ее по два-три раза за час, и тут же уносится, а через полчаса снова понижается, и снова свистопляска цифр в эфире. Норильск верен своей нелестной репутации.
И мы, летающие на Север по несколько раз в месяц, десятилетиями, постоянно и чаще чем куда-либо – не дергаемся, не нервничаем, а ждем судьбы; правда, постаравшись перед рейсом всякими правдами и неправдами заначить в баках тонны полторы керосину – на полет в зоне ожидания.
Подписали задание на Красноярск и сидели в самолете, ожидая загрузку. Нам хорошо было видно, как перед торцом полосы, на высоте 30-40 метров, вываливается из хмурой ваты серых облаков то пузатый Ил-86, то юркий «туполенок», то наш красавец Ту-154. Аэропорт спокойно работал. Как ты докажешь, на какой высоте капитан установил визуальный контакт с земными ориентирами. После пробега он докладывает нижний край: положенные «70 метров». Ну сел же, значит, и правда, видел землю.
На глазах появилась дымочка; узкая полоска света между кромкой облаков и горизонтов размылась, потускнела, посерела – и вот уже видно только вблизи, как будто запотели стекла, и вот уже туманчик… туман идет стеной!
Через пять минут туман стеной уже унесло, узкая полоска света прояснялась на глазах, и над торцом нижний край приподнялся метров до тридцати. По радиостанции слышно было, что на кругу два борта, заходят один за другим. Диспетчер давал борту, висящему на глиссаде, удаление: 2000, 1000, 500 – никого не видно… а ведь у него на удалении 500 высота должна быть 30…
Вдруг над торцом образовалось какое-то уплотнение, тень, мелькнули вроде колеса – и вновь скрылись в туманной кромке: борт ушел на второй круг. Не выдержали нервы. По радио слышно было номер борта: 85600 с хвостиком – «эмка»; а «эмки» только у москвичей…
За ним заходил другой борт; снова: удаление 2000, 1000, 500… тишина, секунды – и вывалился прямо над торцом, чуть с перелетом, по продолженной глиссаде, сел, молодец. Доложил посадку и дал нижний край… 60 метров! Это в Норильске-то, где минимум 70x900! Талона не жалко, что ли… эх, ошибся в запарке. Ну, тут уж, когда прибежит капитан на вышку, диспетчера решат, что с ним делать.
Ага, опомнился, дал поправку: «Конечно же, семьдесят! Семьдесят нижний край!» Все облегченно вздохнули: ясное дело – напряжение, сложная посадка, тут любой ошибется… в конце-то пробега уже. А раз сел – победителей не судят. Ну а москвича тут же угнали на запасной. «Не умешь кой-где ушам шевелить – не фиг лезти» – как говорят у нас в Сибири. Норильские диспетчера хорошо разбираются, кто «умет ушам шевелить», а кто нет. Красноярским капитанам доверяют, их пофамильно знают. Да и москвичей тоже, кто туда давно летает.
Казалось, с чего бы это восхищаться «нарушениями» минимума мне, профессионалу, который как никто другой должен… и пр.
Да глупости все это. Экипажи в полной мере реализуют свое мастерство, свои резервы, проскальзывая в захлопывающееся окно строгого северного аэродрома. Здесь такая работа – норма. И то еще: ветер по полосе в Алыкеле – редкость; да и видимость под облаками нынче более десяти километров – роскошь… И чего б тут дергаться: сиди, крути штурвал, держи стрелки в центре и жди; полоса все равно откроется. Система работает отлично, диспетчер квалифицированно следит по посадочному локатору, изредка подсказывает, и ему еще от входа в глиссаду видно, кто как ее держит, кто как «ушам шевелит». Директорные стрелки выведут тебя точно на полосу… только надо уметь их держать в центре. Ну, сядешь для гарантии чуть с перелетом, так полоса-то 3700… более чем достаточно, со встречным ветром-то.
Все дело в нервах. Тот самый удар в лицо, когда торец распахнется прямо перед глазами… некоторые ждут его с волнением у грудях, не дожидаются, а страх нарушить тот условный минимум, ту цифру, которую выдумали и установили для среднего летчика в уютном кабинете на Ленинградском проспекте – этот страх накладывается на страх удара в лицо… И человек, дрогнув, не выдерживает тяжести бесконечных секунд, когда земли вроде и не видно, и вроде уже что-то там шевелится под носом машины… а-а! – взлетный! уходим! Переламывает траекторию и уходит… успев в последний момент увидеть прямо под носом огни торца и кляня себя за слабое очко… Но – все, брат, здесь тебе не там.
А ведь зашел-то как по ниточке!
Ничего, Север тебя проверит на прочность, а если Бог укрепит твой дух – то в Заполярье и мастерство отполируешь. Или уходи. Казни себя, если способен.
По мне, так труднее заходить при плохой видимости, когда в поле зрения сначала вплывает лишь пятно размытых огней, а за ним, кроме зеленых огней торца в клубящемся черном колодце полосы, больше ничего и не видно – вот где трудность: определить, параллельно ли осевой линии ты идешь, когда той линии не видать. Ты должен верить, что шел строго параллельно, по крайней мере, с момента, когда это пятно огней увидел краем зрения. В этом – твое мастерство, а в сознании мастерства куется твое мужество северного летчика.
И вот, зацепившись глазом за торец, но все равно продолжая пилотировать по стрелкам, которым должен безусловно верить, я говорю экипажу:
– Садимся, ребята!
Мы сядем, и красиво сядем, в этой круговерти. Потому что у нас далеко позади – и тот страх, и та внутренняя борьба, и та тренировка себя на полярного ездового пса, что реализуется сейчас незаметными со стороны миллиметровыми движениями штурвала. Все это – далеко в прошлом. Сейчас я способен осмыслить явление, которое молодому кажется бесконечными секундами страдания… и – взлетный! Что ж, брат, каждый из нас, Капитанов, должен сам пройти этот путь по тропе мужества, долгий и нелегкий.
Пассажиру, едва успевшему заметить, что в туманном окне на секунду посветлело и… катимся? – вот ему-то, ревнителю законов, невозможно понять, что нарушения… нет. Просто он смотрел в сторону, а я – вперед. И по множеству признаков, которые недоступны пониманию нетренированного человека, профессионал принял и реализовал решение. Неплохо получилось, не правда ли?
А пенсию в старости мне назначат, в общем-то, такую же, как и пассажиру.
Мне довелось быть свидетелем последствий ошибки экипажа, не сумевшего выполнить посадку в подобных условиях и своими руками загнавшего себя в угол, где за непрофессионализм его наказала сама Смерть.
Мы шли двумя бортами друг за другом в открывшийся после циклона Норильск. И после Туруханска нам неожиданно дали команду на посадку в Игарке: Норильск закрылся, там вроде бы выкатился на посадке Ан-12.
Пришлось садиться в Игарке. Сразу за нами на перрон зарулил только что вырвавшийся из Алыкеля Як-40, и капитан в АДП рассказал, что при заходе на посадку пропал Ан-12, ищут, упал где-то в районе аэродрома.
Часа через два нам разрешили перелететь в Алыкель, предупредив, что где-то там, в районе полосы, под низкой облачностью лежит большой самолет, повнимательнее.
Что переживает экипаж, заходящий на посадку над еще теплыми телами своих небесных братьев, я описывать не буду. Погода была на пределе, но нам удалось проскользнуть сквозь открывшееся окно. На посадке все были собранны, ожидая всяких сюрпризов от посадочной системы, радиолучи которой, возможно, отражаются от упавшего вблизи самолета; но, вывалившись из облаков над торцом открывшейся во всю длину бетонки, мы его не увидели.
К этому времени разбитую машину уже нашли; все тела с найденного самолета были собраны, навалом погружены в грузовик спасателей, и он стоял в дальнем углу перрона. Кто-то из моих ребят сходил туда со знакомым работником службы безопасности, посмотрел. Я такого уже насмотрелся раньше и не пошел с ними: берег нервы.
Второй пилот из этого экипажа остался в живых. По его бессвязному рассказу и по косвенным признакам, в основном, и была потом восстановлена картина катастрофы. «Черные ящики» оказались неисправными, записей параметров полета и переговоров экипажа не сохранилось.
Они заходили на родной аэродром при сложных, но привычных метеорологических условиях. Северных ребят низкой облачностью не испугать… Уж как они выдерживали параметры полета, где у них были те стрелки, этого никто не узнает. Но траектория захода тяжелого четырехмоторного грузового самолета получилась таким зигзагом, что, вывалившись из низких облаков, они увидели полосу в стороне.
В такой ситуации надо уходить на второй круг, потому что положение самолета – непосадочное. Но тот, кто пилотировал самолет, принял решение сесть во что бы то ни стало и стал энергично доворачивать на полосу. Может быть, в этот момент низкая облачность снова закрыла торец, а может, подошел предел безопасной изворотливости машины – во всяком случае, стало ясно, что никак не попасть на полосу, а если попасть – то по диагонали и неизбежно выкатывание.
Скорость тем временем падала; экипаж, все внимание которого было сконцентрировано на визуальном маневре доворота на полосу, потерял контроль над стрелками, и самолет вышел на режим сваливания. В процессе разворота до капитана дошло, что сейчас упадут, и был дан взлетный режим… Поздно: самолет свалился на левое крыло на малой высоте, по диагонали, на полосу, с таким креном, что чиркнул законцовкой крыла по бетону. Но двигатели набрали мощность, машина, ударившись колесами о бетон, отскочила, и в четыре руки было реализовано желание пилотов уйти в небо. Этот взлет был, уж точно, последним. Самолет на остатках скорости задрал нос, ушел в облака, потерял скорость еще раз, свалился, теперь уже на правое крыло, и упал в ложбину в полукилометре справа от полосы. Он и сейчас там лежит – как памятник человеческому непрофессионализму и самоуверенности братьев моих небесных…
Я и тогда, и теперь не могу понять: как можно так безрассудно и самоуверенно, так небрежно и бесконтрольно пилотировать в условиях минимума погоды?
Спросить бы у оставшегося в живых второго пилота… да он калека. Смерть его пощадила, судьба изувечила. Только ли судьба?
Да и… язык не повернется спросить. Есть вещи, о которых летчик летчика никогда не спросит.
В последнее время в СМИ очень уж муссируется тема полетов в условиях грозовой деятельности, и обсасываются связанные с нею катастрофы. А ведь мы грозы обходим всего три, ну, четыре месяца в году, а летаем в условиях Севера как минимум, восемь месяцев. Да, страшнее грозы ничего нет. Но чуть, может, «на вот столько», менее опасно чем в грозу – летать в условиях обледенения, заходить на посадку при низкой облачности, в сильный боковой ветер, при низком коэффициенте сцепления, в тумане, в горах.
Такова летная работа. И если кое-кто ничтоже сумняшеся предлагает при появлении по курсу грозы – немедленно возвращаться, то давайте уж вернемся, если в нашем полете будут присутствовать и другие опасные метеорологические явления.
А лучше – забетонировать самолеты на стоянках намертво.
Попробуй-ка принять решение на вылет при таком вот прогнозе, что никаких гарантий не дает, «фифти-фифти»… а, приняв решение, попробуй еще зайти и сесть.
Вот в такой момент повышения облачного покрова удалось нам прорваться в Норильск из Краснодара-Уфы. Давали нижний край 80 метров; зашел я и сел в автоматическом режиме, то есть, только последние 15 секунд перед касанием крутил руками после отключения автопилота. Спина сухая. Увидел в облачных разрывах землю где-то на высоте метров 70, полоса прямо перед носом. После пробега я сообщил диспетчеру старта, как положено, высоту нижнего края: «80 метров». Это на всякий случай: вдруг у заходившего следом за мной борта минимум капитана 80x1000, так чтоб его диспетчер не угнал на запасной, дал сесть тоже.
Сцепление давали 0,3 – предельно допустимое, но ветерок дул строго по полосе; я попытался по бабаевской методике протянуть машину вдоль «пупка», подведя чуть пониже и огибая перегиб полосы, но не унюхал, чуть перелетел его, и машина ощутимо коснулась, с перегрузкой 1,2. Нет, не всегда, далеко не всегда удаются мне бабаевские посадки.
Торможение на пробеге было вполне нормальное, и я успокоил встревоженного руководителя полетов, зашедшего в АДП узнать от экипажа о состоянии полосы. У него тележка, замеряющая сцепление, дала в двух местах меньше допустимого: 0,28, и парень интересовался, соврала или нет – ему ж за этот коэффициент отвечать, случись, не дай Бог, если кто-то выкатится с полосы.
Ну, соврала, соврала, успокойся. Не закрываться же по этой, случайно проскочившей цифре. Тут надо успеть побольше бортов принять, пока нижний край облачности приемлемый. Да еще пока какой-нибудь сильно честный летчик не ляпнет в эфир, что, мол, низкая облачность стала уж очень низкая. Тогда придется закрыться. Вернее – дать в метеоинформацию данные о нижнем крае, что он хуже минимума аэродрома; и пусть капитаны решают сами.
Север есть Север. В Заполярье молодых допускают летать лишь тогда, когда капитан уже наберется опыта принятия стандартных решений и укрепит нервы для принятия решений нестандартных.
Через час облачность понизилась до 30 метров. Кто знает Алыкель, тот не удивится. Место высокое, и обычная для Севера в это время низкая (80-100 м) облачность, с лохматым нижним краем, часто касается земли на этом «пупке». Поэтому, если в циркуляре услышишь «слоистая 120 метров», то следует заведомо ожидать в течение получаса колебания: от «пять баллов разорванно-слоистая 80» до «туман 200, вертикальная видимость 30» – то есть, до земли. А через двадцать минут опять: «10 баллов слоистая 80», потом «7 баллов 120»; а там снова, через каждые пять минут: «разорванно-слоистая 80»; «дымка 1100»; «туман 700»; «туман 200, вертикальная 30»… Клубящаяся, разлохмаченная нижняя кромка протаскиваетсятся над взлетно-посадочной полосой, цепляя ее по два-три раза за час, и тут же уносится, а через полчаса снова понижается, и снова свистопляска цифр в эфире. Норильск верен своей нелестной репутации.
И мы, летающие на Север по несколько раз в месяц, десятилетиями, постоянно и чаще чем куда-либо – не дергаемся, не нервничаем, а ждем судьбы; правда, постаравшись перед рейсом всякими правдами и неправдами заначить в баках тонны полторы керосину – на полет в зоне ожидания.
Подписали задание на Красноярск и сидели в самолете, ожидая загрузку. Нам хорошо было видно, как перед торцом полосы, на высоте 30-40 метров, вываливается из хмурой ваты серых облаков то пузатый Ил-86, то юркий «туполенок», то наш красавец Ту-154. Аэропорт спокойно работал. Как ты докажешь, на какой высоте капитан установил визуальный контакт с земными ориентирами. После пробега он докладывает нижний край: положенные «70 метров». Ну сел же, значит, и правда, видел землю.
На глазах появилась дымочка; узкая полоска света между кромкой облаков и горизонтов размылась, потускнела, посерела – и вот уже видно только вблизи, как будто запотели стекла, и вот уже туманчик… туман идет стеной!
Через пять минут туман стеной уже унесло, узкая полоска света прояснялась на глазах, и над торцом нижний край приподнялся метров до тридцати. По радиостанции слышно было, что на кругу два борта, заходят один за другим. Диспетчер давал борту, висящему на глиссаде, удаление: 2000, 1000, 500 – никого не видно… а ведь у него на удалении 500 высота должна быть 30…
Вдруг над торцом образовалось какое-то уплотнение, тень, мелькнули вроде колеса – и вновь скрылись в туманной кромке: борт ушел на второй круг. Не выдержали нервы. По радио слышно было номер борта: 85600 с хвостиком – «эмка»; а «эмки» только у москвичей…
За ним заходил другой борт; снова: удаление 2000, 1000, 500… тишина, секунды – и вывалился прямо над торцом, чуть с перелетом, по продолженной глиссаде, сел, молодец. Доложил посадку и дал нижний край… 60 метров! Это в Норильске-то, где минимум 70x900! Талона не жалко, что ли… эх, ошибся в запарке. Ну, тут уж, когда прибежит капитан на вышку, диспетчера решат, что с ним делать.
Ага, опомнился, дал поправку: «Конечно же, семьдесят! Семьдесят нижний край!» Все облегченно вздохнули: ясное дело – напряжение, сложная посадка, тут любой ошибется… в конце-то пробега уже. А раз сел – победителей не судят. Ну а москвича тут же угнали на запасной. «Не умешь кой-где ушам шевелить – не фиг лезти» – как говорят у нас в Сибири. Норильские диспетчера хорошо разбираются, кто «умет ушам шевелить», а кто нет. Красноярским капитанам доверяют, их пофамильно знают. Да и москвичей тоже, кто туда давно летает.
Казалось, с чего бы это восхищаться «нарушениями» минимума мне, профессионалу, который как никто другой должен… и пр.
Да глупости все это. Экипажи в полной мере реализуют свое мастерство, свои резервы, проскальзывая в захлопывающееся окно строгого северного аэродрома. Здесь такая работа – норма. И то еще: ветер по полосе в Алыкеле – редкость; да и видимость под облаками нынче более десяти километров – роскошь… И чего б тут дергаться: сиди, крути штурвал, держи стрелки в центре и жди; полоса все равно откроется. Система работает отлично, диспетчер квалифицированно следит по посадочному локатору, изредка подсказывает, и ему еще от входа в глиссаду видно, кто как ее держит, кто как «ушам шевелит». Директорные стрелки выведут тебя точно на полосу… только надо уметь их держать в центре. Ну, сядешь для гарантии чуть с перелетом, так полоса-то 3700… более чем достаточно, со встречным ветром-то.
Все дело в нервах. Тот самый удар в лицо, когда торец распахнется прямо перед глазами… некоторые ждут его с волнением у грудях, не дожидаются, а страх нарушить тот условный минимум, ту цифру, которую выдумали и установили для среднего летчика в уютном кабинете на Ленинградском проспекте – этот страх накладывается на страх удара в лицо… И человек, дрогнув, не выдерживает тяжести бесконечных секунд, когда земли вроде и не видно, и вроде уже что-то там шевелится под носом машины… а-а! – взлетный! уходим! Переламывает траекторию и уходит… успев в последний момент увидеть прямо под носом огни торца и кляня себя за слабое очко… Но – все, брат, здесь тебе не там.
А ведь зашел-то как по ниточке!
Ничего, Север тебя проверит на прочность, а если Бог укрепит твой дух – то в Заполярье и мастерство отполируешь. Или уходи. Казни себя, если способен.
По мне, так труднее заходить при плохой видимости, когда в поле зрения сначала вплывает лишь пятно размытых огней, а за ним, кроме зеленых огней торца в клубящемся черном колодце полосы, больше ничего и не видно – вот где трудность: определить, параллельно ли осевой линии ты идешь, когда той линии не видать. Ты должен верить, что шел строго параллельно, по крайней мере, с момента, когда это пятно огней увидел краем зрения. В этом – твое мастерство, а в сознании мастерства куется твое мужество северного летчика.
И вот, зацепившись глазом за торец, но все равно продолжая пилотировать по стрелкам, которым должен безусловно верить, я говорю экипажу:
– Садимся, ребята!
Мы сядем, и красиво сядем, в этой круговерти. Потому что у нас далеко позади – и тот страх, и та внутренняя борьба, и та тренировка себя на полярного ездового пса, что реализуется сейчас незаметными со стороны миллиметровыми движениями штурвала. Все это – далеко в прошлом. Сейчас я способен осмыслить явление, которое молодому кажется бесконечными секундами страдания… и – взлетный! Что ж, брат, каждый из нас, Капитанов, должен сам пройти этот путь по тропе мужества, долгий и нелегкий.
Пассажиру, едва успевшему заметить, что в туманном окне на секунду посветлело и… катимся? – вот ему-то, ревнителю законов, невозможно понять, что нарушения… нет. Просто он смотрел в сторону, а я – вперед. И по множеству признаков, которые недоступны пониманию нетренированного человека, профессионал принял и реализовал решение. Неплохо получилось, не правда ли?
А пенсию в старости мне назначат, в общем-то, такую же, как и пассажиру.
Мне довелось быть свидетелем последствий ошибки экипажа, не сумевшего выполнить посадку в подобных условиях и своими руками загнавшего себя в угол, где за непрофессионализм его наказала сама Смерть.
Мы шли двумя бортами друг за другом в открывшийся после циклона Норильск. И после Туруханска нам неожиданно дали команду на посадку в Игарке: Норильск закрылся, там вроде бы выкатился на посадке Ан-12.
Пришлось садиться в Игарке. Сразу за нами на перрон зарулил только что вырвавшийся из Алыкеля Як-40, и капитан в АДП рассказал, что при заходе на посадку пропал Ан-12, ищут, упал где-то в районе аэродрома.
Часа через два нам разрешили перелететь в Алыкель, предупредив, что где-то там, в районе полосы, под низкой облачностью лежит большой самолет, повнимательнее.
Что переживает экипаж, заходящий на посадку над еще теплыми телами своих небесных братьев, я описывать не буду. Погода была на пределе, но нам удалось проскользнуть сквозь открывшееся окно. На посадке все были собранны, ожидая всяких сюрпризов от посадочной системы, радиолучи которой, возможно, отражаются от упавшего вблизи самолета; но, вывалившись из облаков над торцом открывшейся во всю длину бетонки, мы его не увидели.
К этому времени разбитую машину уже нашли; все тела с найденного самолета были собраны, навалом погружены в грузовик спасателей, и он стоял в дальнем углу перрона. Кто-то из моих ребят сходил туда со знакомым работником службы безопасности, посмотрел. Я такого уже насмотрелся раньше и не пошел с ними: берег нервы.
Второй пилот из этого экипажа остался в живых. По его бессвязному рассказу и по косвенным признакам, в основном, и была потом восстановлена картина катастрофы. «Черные ящики» оказались неисправными, записей параметров полета и переговоров экипажа не сохранилось.
Они заходили на родной аэродром при сложных, но привычных метеорологических условиях. Северных ребят низкой облачностью не испугать… Уж как они выдерживали параметры полета, где у них были те стрелки, этого никто не узнает. Но траектория захода тяжелого четырехмоторного грузового самолета получилась таким зигзагом, что, вывалившись из низких облаков, они увидели полосу в стороне.
В такой ситуации надо уходить на второй круг, потому что положение самолета – непосадочное. Но тот, кто пилотировал самолет, принял решение сесть во что бы то ни стало и стал энергично доворачивать на полосу. Может быть, в этот момент низкая облачность снова закрыла торец, а может, подошел предел безопасной изворотливости машины – во всяком случае, стало ясно, что никак не попасть на полосу, а если попасть – то по диагонали и неизбежно выкатывание.
Скорость тем временем падала; экипаж, все внимание которого было сконцентрировано на визуальном маневре доворота на полосу, потерял контроль над стрелками, и самолет вышел на режим сваливания. В процессе разворота до капитана дошло, что сейчас упадут, и был дан взлетный режим… Поздно: самолет свалился на левое крыло на малой высоте, по диагонали, на полосу, с таким креном, что чиркнул законцовкой крыла по бетону. Но двигатели набрали мощность, машина, ударившись колесами о бетон, отскочила, и в четыре руки было реализовано желание пилотов уйти в небо. Этот взлет был, уж точно, последним. Самолет на остатках скорости задрал нос, ушел в облака, потерял скорость еще раз, свалился, теперь уже на правое крыло, и упал в ложбину в полукилометре справа от полосы. Он и сейчас там лежит – как памятник человеческому непрофессионализму и самоуверенности братьев моих небесных…
Я и тогда, и теперь не могу понять: как можно так безрассудно и самоуверенно, так небрежно и бесконтрольно пилотировать в условиях минимума погоды?
Спросить бы у оставшегося в живых второго пилота… да он калека. Смерть его пощадила, судьба изувечила. Только ли судьба?
Да и… язык не повернется спросить. Есть вещи, о которых летчик летчика никогда не спросит.
В последнее время в СМИ очень уж муссируется тема полетов в условиях грозовой деятельности, и обсасываются связанные с нею катастрофы. А ведь мы грозы обходим всего три, ну, четыре месяца в году, а летаем в условиях Севера как минимум, восемь месяцев. Да, страшнее грозы ничего нет. Но чуть, может, «на вот столько», менее опасно чем в грозу – летать в условиях обледенения, заходить на посадку при низкой облачности, в сильный боковой ветер, при низком коэффициенте сцепления, в тумане, в горах.
Такова летная работа. И если кое-кто ничтоже сумняшеся предлагает при появлении по курсу грозы – немедленно возвращаться, то давайте уж вернемся, если в нашем полете будут присутствовать и другие опасные метеорологические явления.
А лучше – забетонировать самолеты на стоянках намертво.
Технология «ошкуривания»
Если у наших внуков будут потомки, если у них появится желание дать оценку этому безвременью, этим 90-м годам, они, я уверен, нас не осудят. Как я нынче отнюдь не осуждаю булгаковского Филиппа Филипповича Преображенского, сумевшего сотворить из бродячей собаки одно из тех человекообразных существ, толпами которых заправляли в те времена швондеры. Я не осуждаю и не считаю шокирующим, что профессор, в пору всеобщего голода, разрухи и уравнительного военного коммунизма, ел на серебре, ел то, чего я и в глаза не видывал, пил то, чего я никогда не пробовал, пользовался трудом кухарки и домработницы, имел, в конце концов, немалые средства. Кто, и сколько, и каким образом ему платил, и справедливо ли – это не мое дело. Он получал гонорар, и, будьте уверены, он об этом государству не докладывал.
Вот и я сейчас получаю гонорар. Может, так и надо? Собрать бы с пассажиров мзду у трапа, привезти их, отдать часть денег фирме, а другую, немалую, оставить бы себе. И зачем содержать штат кассиров и прочих воров из числа тех, кто до недавнего времени наживался на дефиците билетов. Да они и сейчас в том Норильске наживаются.
Нет, я голодать не буду.
Я, когда прочитал «Унесенные ветром», то, пожалуй, впервые за 45 лет жизни понял, зримо ощутил, что такое разруха и как в ней людям выжить. Ни одна из наших отечественных книг, соцреалистических, так мне глаза не открыла, как это литературное произведение развитого капитализма. Вот где была сказана правда жизни: «Убью, украду, отниму – но голодать не буду!»
Я не отнимаю. Мне с просьбою – дают. Я, по крайней мере, делаю дело: везу человека. Довез до места, а ему же еще дальше лететь. А билетов нет… надо дать взятку кассиру.
Зачем? Зачем кормить этого вора? Я передаю «зайца» другому экипажу, коллега благодарит за заботу, и везет человека дальше, а тот с благодарностью платит.
Люди, как, в общем, и все живые существа, в большинстве своем не очень любят работать и стараются по возможности отлынивать, а, набив брюхо – отдыхать до нового позыва голода. Все живое стремится к наслаждению и покою, таков закон природы, но люди прекрасно понимают, что для того чтобы этого наслаждения и покоя достичь, надо преодолевать себя и много и тяжело трудиться; либо рискнуть, пережить тяжкие мгновения, страх, стресс – и хапнуть куш; либо долго и упорно плести паутину интриг – и подлостью добыть себе блага; либо (совсем уж дураки?) – заплатить собственным здоровьем за блага, тайно полагая, что уж потом, имея и используя те блага, удастся сохранить остатки здоровья на всю жизнь.
Картежный шулер, чтобы облапошить ближнего, брата своего, долго и упорно тренировался – все равно это труд. Начальник, чтобы вылезти наверх и с вершины карьерной лестницы добывать себе блага, полз по этой лестнице тоже долго и упорно, иногда по людям – и это тоже немалый труд.
А революционеры собрали самых последних нищих, лентяев, которые вообще не способны трудиться, не приучены к труду, дали им в руки наган и власть. Да и сами: сильно ли стремится к труду человек, приличную часть жизни отсидевший за решеткой на казенных харчах… ему как-то сподручнее с трибуны… И были организованы эти… комбеды. И прочие комитеты. А спустя полвека оказалось, что и они, и их дети, и внуки, и ученики, и последователи, и оболваненные их идеями верующие работяги – устроили такой порядок вещей, что, честно и долго работая, тратя и здоровье, и время, и силы, и рискуя жизнью на вредной и опасной работе, принимая сложные решения в сложной обстановке и реализуя их своими же руками – порядочный человек, отец семейства, и не дурак же, и со способностями, и трудолюбивый… вынужден воровать.
Правительство нынче постановило выдавать зарплату на руки наличными – не более пяти тысяч; остальное – в банке, какими-то чеками, которые реализовать можно только в промтоварных магазинах. Народ ворчит.
Мне нужны живые деньги. Ну выплатят мне пять тысяч, остальные пятнадцать лягут в банк; выхвачу чеками, успею вложить в совершенно не нужный мне второй пылесос, третью электропечь, четвертую стиральную машину, пятый ковер… В следующем месяце в магазинах будет пусто, чеки мои резко подешевеют, правительство умоет руки: «процесс объективный, всем плохо, потерпите немного…»
Нет, мне не должно быть плохо. Правительство меня грабит – плевал я на правительство.
Один мой коллега лет десять назад вез «зайцем» старика-грузина, взял его в пилотскую кабину. И старик, поглядев на работу летчиков, спросил, а сколько же за это платят? Получив скромный ответ, он не поверил, а потом подумал и произнес:
– Ти должен палучат столко, чтоби нэ думат о дэнгах.
Лучше не скажешь.
Ну а мы все думаем, думаем… И наши жены, воспитывающие детей наших в строгой нравственности, хватают эти краденые деньги и хвалят нас. Ни одной жены не найдется, чтобы ругала летчика за воровство. Мало того: она долбит и долбит: другие вон, берут… а ты… жрать нечего… чистоплюй, такой-сякой…
Мои старые спортивные штаны, они же – исподнее при полетах на Север, износились до дыр. Не могу пересилить себя и купить у спекулянта спортивный костюм за две тысячи. Вон эти бумажки на столе валяются. С неба свалились, за один полет. Я их отдаю жене, а на себя жалко. Я знаю, что у нее нет приличного белья… а в том, что на ней, она старается мне не показываться… И оба мы знаем, что белья нет у нашей дочери-невесты. Так что лучше я обойдусь без того костюма… не так уж он и нужен… не очень-то и хотелось.
Сколько же надо получать в месяц на руки – и сколько месяцев подряд – чтобы наконец привыкнуть к ощущению, что ты обеспечен?
Конечно, на том уровне, на котором мы прожили 25 лет, мы обеспечены. Деньги – от зарплаты до зарплаты. Радио – от гимна до гимна. Работа – от школы до смерти. Но выше мы глянуть не смеем. Да нам и не надо выше. Солому из общего корыта жуем – и ладно.
Эта унизительная жизнь, когда за один и тот же тяжелый труд через руки проходят кучи бумажек с портретом вождя всех времен и народов, дешевеющие на глазах, – уже и рук не хватает удержать их и как-то приложить к реальной жизни, потому что ветер инфляции вырывает и уносит, – вот эта унизительная жизнь производит в человеке удивительные и такие же унизительные метаморфозы.
Раньше я вроде бы возвышался на крыльях летной романтики над низменной прозой обыденной жизни, а теперь я беру взятки, используя служебное положение, да еще и при достаточно высокой по сравнению с другими оплате труда. Другие вон и вообще в помойках роются… А мне еще и не хватает.
Ну обрыдла мне солома.
Как же живут люди в этой несчастной стране? Как воруют внизу и как грабят в горних высях? С каким же нетерпением и жадностью наблюдает в окно милицейский лейтенант мои переговоры с «зайцами», дежурной, грузчиками и пожарными – и ждет одного: чтоб я пошел на преступление… и ему бы от этого отломилась своя доля! Ибо он нынче – ну самый последний нищий…
Теперь я, прилетев в Норильск, выхожу из самолета барином. Пока не спеша идешь в АДП, рядом трусят поставщики «зайцев»: грузчики, пожарные, дежурные и т п. Скупо цежу слова, назначаю цену и даю указания, кого, как и куда сажать. Торг здесь неуместен. «Да, да, командир, хорошо, командир, конечно, командир».
Черт возьми. Северный народ понял, что – обвал. Ринулись с того Севера. Все, кто участвует в этом процессе, тащат куски – почему я должен остаться в стороне чистым наблюдателем? Тем более что все это – безнаказанно. Никому нет дела. Мутная вода. Кто разинет рот – тому затыкают взяткой.
Ну а что творится у капитана тяжелого лайнера внутри, никто не должен видеть.
Внутри все сжато. Я должен привезти домой живые деньги. Мне завтра лететь на двое суток во Владивосток; сто рублей в день, выделяемых авиапредприятием – компенсация за кормежку… смех в зале. На сто рублей можно взять четыре казенных котлеты, без гарнира и без хлеба. Будет ли сыт летчик четырьмя котлетками за двое суток до вылета? Придется набрать с собой картошки, колбасы, сала, тушенки, зелени, взять электроплитку… Летчик должен есть сытно, от пуза – я не представляю себе голодающего летчика; у него же на простом вираже с креном 30 градусов может наступить обморок из-за оттока крови – это кроме шуток.
Кто-то назовет это демагогией. Тут нар-рёд голодает!
А мне плевать: на народы, нации, партии, правительства, государства и болтливых вождей. Я в полете – сам, с экипажем, с пассажирами за спиной. И мы должны быть сыты. Всё.
Только мне пока еще очень стыдно, и я стараюсь скрыть этот стыд под видимостью того, что цежу слова поставщикам «зайцев».
Тем, кого сейчас называют олигархами, в те времена тоже, наверное, было очень стыдно, но, сильные люди, они справились со стыдом. Быстро справились. Мне и не снилось, как быстро.
У них нашлись этому веские оправдания. И ведь я тоже нашел.
Если я не соглашусь взять «зайцев», пол-аэропорта не получит свою мзду. Согласился – машина тут же заработала. Лупят с пассажира за то, что проведут на территорию; тут же отдают долю ВОХРу, ментам, дежурным по посадке. Дальше берут свое грузчики с машиной, либо пожарные: у последних в кабину входит больше «зайцев», чем в простой грузовик, но грузчики – нахальнее.
Надо не забывать, что грузчик в Норильском аэропорту всегда был личностью значимой. Я определяю это хотя бы по тому, что видывал, как ловко расправляются они с грузом колбасы или рыбы, или апельсинов из якобы нечаянно разбитого ящика: в руках ничего нет, зато ноги… в штанину может свободно, не снимая лыж, пройти местный абориген, а внутри той необъятной штанины – карманы до земли. И попробуй бедный сопровождающий хоть слово скажи… а ему же сюда летать и летать, и считать ящики груза на ветру, и следить, следить, чтобы случайно ящик-другой не разбился. Норильчане могут представить себе ветер 15 м/сек при морозе за сорок; кроме них – вряд ли кто. Так что – лучше помалкивать, тогда обойдется ящиком-двумя…
Так вот, пока пожарная машина с теми «зайцами» у всех на виду подъедет к самолету раз, ну, два, грузовик мотается как тот челнок. Чем больше доставлено «зайцев», тем полнее карманы у персонала. И редкая жена пожурит дома мужа за то, что он ворует; скорее наоборот. Сейчас день год кормит. Это вроде путины. Урожай!
У них белья ведь тоже практически нет. Так… советское…
После посадки и подсчета законных пассажиров дежурная с бумагами заглянет в кабину экипажа, скользнет взглядом по слегка побледневшим лицам двух людей южной национальности, приютившихся на стульчиках за моей спиной, ухмыльнется и пожелает счастливого пути. Деньги плочены.
Я ничего не нарушаю. Ну, почти ничего: посторонние в кабине экипажа. А куда ж их прятать. Но вес самолета не превышает допустимой величины; люди будут либо пристегнуты, либо проинструктированы, за что можно хвататься, а за что – ни в коем случае… Риск определенный, конечно есть, если полон техотсек народу… но это – хорошо оплачиваемый риск, по нищете нашей. За этот рейс я заработаю на бутылку водки, полбака бензина, палку, а то и полторы, колбасы, полкило масла.
Вот и я сейчас получаю гонорар. Может, так и надо? Собрать бы с пассажиров мзду у трапа, привезти их, отдать часть денег фирме, а другую, немалую, оставить бы себе. И зачем содержать штат кассиров и прочих воров из числа тех, кто до недавнего времени наживался на дефиците билетов. Да они и сейчас в том Норильске наживаются.
Нет, я голодать не буду.
Я, когда прочитал «Унесенные ветром», то, пожалуй, впервые за 45 лет жизни понял, зримо ощутил, что такое разруха и как в ней людям выжить. Ни одна из наших отечественных книг, соцреалистических, так мне глаза не открыла, как это литературное произведение развитого капитализма. Вот где была сказана правда жизни: «Убью, украду, отниму – но голодать не буду!»
Я не отнимаю. Мне с просьбою – дают. Я, по крайней мере, делаю дело: везу человека. Довез до места, а ему же еще дальше лететь. А билетов нет… надо дать взятку кассиру.
Зачем? Зачем кормить этого вора? Я передаю «зайца» другому экипажу, коллега благодарит за заботу, и везет человека дальше, а тот с благодарностью платит.
Люди, как, в общем, и все живые существа, в большинстве своем не очень любят работать и стараются по возможности отлынивать, а, набив брюхо – отдыхать до нового позыва голода. Все живое стремится к наслаждению и покою, таков закон природы, но люди прекрасно понимают, что для того чтобы этого наслаждения и покоя достичь, надо преодолевать себя и много и тяжело трудиться; либо рискнуть, пережить тяжкие мгновения, страх, стресс – и хапнуть куш; либо долго и упорно плести паутину интриг – и подлостью добыть себе блага; либо (совсем уж дураки?) – заплатить собственным здоровьем за блага, тайно полагая, что уж потом, имея и используя те блага, удастся сохранить остатки здоровья на всю жизнь.
Картежный шулер, чтобы облапошить ближнего, брата своего, долго и упорно тренировался – все равно это труд. Начальник, чтобы вылезти наверх и с вершины карьерной лестницы добывать себе блага, полз по этой лестнице тоже долго и упорно, иногда по людям – и это тоже немалый труд.
А революционеры собрали самых последних нищих, лентяев, которые вообще не способны трудиться, не приучены к труду, дали им в руки наган и власть. Да и сами: сильно ли стремится к труду человек, приличную часть жизни отсидевший за решеткой на казенных харчах… ему как-то сподручнее с трибуны… И были организованы эти… комбеды. И прочие комитеты. А спустя полвека оказалось, что и они, и их дети, и внуки, и ученики, и последователи, и оболваненные их идеями верующие работяги – устроили такой порядок вещей, что, честно и долго работая, тратя и здоровье, и время, и силы, и рискуя жизнью на вредной и опасной работе, принимая сложные решения в сложной обстановке и реализуя их своими же руками – порядочный человек, отец семейства, и не дурак же, и со способностями, и трудолюбивый… вынужден воровать.
Правительство нынче постановило выдавать зарплату на руки наличными – не более пяти тысяч; остальное – в банке, какими-то чеками, которые реализовать можно только в промтоварных магазинах. Народ ворчит.
Мне нужны живые деньги. Ну выплатят мне пять тысяч, остальные пятнадцать лягут в банк; выхвачу чеками, успею вложить в совершенно не нужный мне второй пылесос, третью электропечь, четвертую стиральную машину, пятый ковер… В следующем месяце в магазинах будет пусто, чеки мои резко подешевеют, правительство умоет руки: «процесс объективный, всем плохо, потерпите немного…»
Нет, мне не должно быть плохо. Правительство меня грабит – плевал я на правительство.
Один мой коллега лет десять назад вез «зайцем» старика-грузина, взял его в пилотскую кабину. И старик, поглядев на работу летчиков, спросил, а сколько же за это платят? Получив скромный ответ, он не поверил, а потом подумал и произнес:
– Ти должен палучат столко, чтоби нэ думат о дэнгах.
Лучше не скажешь.
Ну а мы все думаем, думаем… И наши жены, воспитывающие детей наших в строгой нравственности, хватают эти краденые деньги и хвалят нас. Ни одной жены не найдется, чтобы ругала летчика за воровство. Мало того: она долбит и долбит: другие вон, берут… а ты… жрать нечего… чистоплюй, такой-сякой…
Мои старые спортивные штаны, они же – исподнее при полетах на Север, износились до дыр. Не могу пересилить себя и купить у спекулянта спортивный костюм за две тысячи. Вон эти бумажки на столе валяются. С неба свалились, за один полет. Я их отдаю жене, а на себя жалко. Я знаю, что у нее нет приличного белья… а в том, что на ней, она старается мне не показываться… И оба мы знаем, что белья нет у нашей дочери-невесты. Так что лучше я обойдусь без того костюма… не так уж он и нужен… не очень-то и хотелось.
Сколько же надо получать в месяц на руки – и сколько месяцев подряд – чтобы наконец привыкнуть к ощущению, что ты обеспечен?
Конечно, на том уровне, на котором мы прожили 25 лет, мы обеспечены. Деньги – от зарплаты до зарплаты. Радио – от гимна до гимна. Работа – от школы до смерти. Но выше мы глянуть не смеем. Да нам и не надо выше. Солому из общего корыта жуем – и ладно.
Эта унизительная жизнь, когда за один и тот же тяжелый труд через руки проходят кучи бумажек с портретом вождя всех времен и народов, дешевеющие на глазах, – уже и рук не хватает удержать их и как-то приложить к реальной жизни, потому что ветер инфляции вырывает и уносит, – вот эта унизительная жизнь производит в человеке удивительные и такие же унизительные метаморфозы.
Раньше я вроде бы возвышался на крыльях летной романтики над низменной прозой обыденной жизни, а теперь я беру взятки, используя служебное положение, да еще и при достаточно высокой по сравнению с другими оплате труда. Другие вон и вообще в помойках роются… А мне еще и не хватает.
Ну обрыдла мне солома.
Как же живут люди в этой несчастной стране? Как воруют внизу и как грабят в горних высях? С каким же нетерпением и жадностью наблюдает в окно милицейский лейтенант мои переговоры с «зайцами», дежурной, грузчиками и пожарными – и ждет одного: чтоб я пошел на преступление… и ему бы от этого отломилась своя доля! Ибо он нынче – ну самый последний нищий…
Теперь я, прилетев в Норильск, выхожу из самолета барином. Пока не спеша идешь в АДП, рядом трусят поставщики «зайцев»: грузчики, пожарные, дежурные и т п. Скупо цежу слова, назначаю цену и даю указания, кого, как и куда сажать. Торг здесь неуместен. «Да, да, командир, хорошо, командир, конечно, командир».
Черт возьми. Северный народ понял, что – обвал. Ринулись с того Севера. Все, кто участвует в этом процессе, тащат куски – почему я должен остаться в стороне чистым наблюдателем? Тем более что все это – безнаказанно. Никому нет дела. Мутная вода. Кто разинет рот – тому затыкают взяткой.
Ну а что творится у капитана тяжелого лайнера внутри, никто не должен видеть.
Внутри все сжато. Я должен привезти домой живые деньги. Мне завтра лететь на двое суток во Владивосток; сто рублей в день, выделяемых авиапредприятием – компенсация за кормежку… смех в зале. На сто рублей можно взять четыре казенных котлеты, без гарнира и без хлеба. Будет ли сыт летчик четырьмя котлетками за двое суток до вылета? Придется набрать с собой картошки, колбасы, сала, тушенки, зелени, взять электроплитку… Летчик должен есть сытно, от пуза – я не представляю себе голодающего летчика; у него же на простом вираже с креном 30 градусов может наступить обморок из-за оттока крови – это кроме шуток.
Кто-то назовет это демагогией. Тут нар-рёд голодает!
А мне плевать: на народы, нации, партии, правительства, государства и болтливых вождей. Я в полете – сам, с экипажем, с пассажирами за спиной. И мы должны быть сыты. Всё.
Только мне пока еще очень стыдно, и я стараюсь скрыть этот стыд под видимостью того, что цежу слова поставщикам «зайцев».
Тем, кого сейчас называют олигархами, в те времена тоже, наверное, было очень стыдно, но, сильные люди, они справились со стыдом. Быстро справились. Мне и не снилось, как быстро.
У них нашлись этому веские оправдания. И ведь я тоже нашел.
Если я не соглашусь взять «зайцев», пол-аэропорта не получит свою мзду. Согласился – машина тут же заработала. Лупят с пассажира за то, что проведут на территорию; тут же отдают долю ВОХРу, ментам, дежурным по посадке. Дальше берут свое грузчики с машиной, либо пожарные: у последних в кабину входит больше «зайцев», чем в простой грузовик, но грузчики – нахальнее.
Надо не забывать, что грузчик в Норильском аэропорту всегда был личностью значимой. Я определяю это хотя бы по тому, что видывал, как ловко расправляются они с грузом колбасы или рыбы, или апельсинов из якобы нечаянно разбитого ящика: в руках ничего нет, зато ноги… в штанину может свободно, не снимая лыж, пройти местный абориген, а внутри той необъятной штанины – карманы до земли. И попробуй бедный сопровождающий хоть слово скажи… а ему же сюда летать и летать, и считать ящики груза на ветру, и следить, следить, чтобы случайно ящик-другой не разбился. Норильчане могут представить себе ветер 15 м/сек при морозе за сорок; кроме них – вряд ли кто. Так что – лучше помалкивать, тогда обойдется ящиком-двумя…
Так вот, пока пожарная машина с теми «зайцами» у всех на виду подъедет к самолету раз, ну, два, грузовик мотается как тот челнок. Чем больше доставлено «зайцев», тем полнее карманы у персонала. И редкая жена пожурит дома мужа за то, что он ворует; скорее наоборот. Сейчас день год кормит. Это вроде путины. Урожай!
У них белья ведь тоже практически нет. Так… советское…
После посадки и подсчета законных пассажиров дежурная с бумагами заглянет в кабину экипажа, скользнет взглядом по слегка побледневшим лицам двух людей южной национальности, приютившихся на стульчиках за моей спиной, ухмыльнется и пожелает счастливого пути. Деньги плочены.
Я ничего не нарушаю. Ну, почти ничего: посторонние в кабине экипажа. А куда ж их прятать. Но вес самолета не превышает допустимой величины; люди будут либо пристегнуты, либо проинструктированы, за что можно хвататься, а за что – ни в коем случае… Риск определенный, конечно есть, если полон техотсек народу… но это – хорошо оплачиваемый риск, по нищете нашей. За этот рейс я заработаю на бутылку водки, полбака бензина, палку, а то и полторы, колбасы, полкило масла.