Амлэн продолжает:
– Нет, конечно… и вероятно на вашем месте я бы сильно бесился… но что бы делали вы на моем месте?.. Иметь жену для того, чтобы ее от вас скрыли, иметь сына и ни разу даже не увидеть его, моего мальчугана… Даже не быть уверенным, что когда-нибудь увидишь его… От таких болезней – не станете же вы говорить, что можно выздороветь?
Я ничего не стану ему говорить. Я поворачиваюсь и начинаю шагать по мостику, от правого борта к левому, потом от левого борта к правому. Под моими ногами миноносец № 624, готовый к бою, выставляет напоказ красный мат своего линолеума и желтый блеск своих медных частей. Экипаж, каждый человек на своем посту, ожидает часа боя, который пробьет, может быть, через десять минут. Экипаж весел, время и место кажутся благоприятными для самых интимных признаний. Но признание Амлэна скорее, походит на завещание. Вот почему, после всех моих размышлений, я опять подхожу к моему рулевому старшине и без предисловия кладу обе руки ему на плечи:
– Ну, рассказывай…
Он склоняется над компасом, как будто желая держать курс еще правильнее, чем до сих пор. Я всем телом наваливаюсь ему на плечи. Он этого, конечно, не замечает:
– Рассказать недолго. Я, вы знаете, нормандец, и мои родители, которые и теперь еще живут на родине, люди по-тамошнему зажиточные. И вот у них были насчет меня пышные планы, они хотели меня хорошо пристроить, женить на той или на этой, которая была бы так же богата, как я. Но если мне что-нибудь в голову втемяшится, я за это держусь крепко. Вот я и захотел жениться на работнице с фермы, она была скромная и красивая, но за душой ничего у ней не было, ни редиски. Мои родители, – их и отсюда слышно, – завизжали, словно два хорька. Мне тогда еще годы не вышли, у меня не было законного разрешения на вступление в брак, я не мог обвенчаться с моей невестой у священника и мэра, но я ей обещал жениться на ней, и она от меня забеременела. А у нас, Амлэнов, дать слово и сдержать – это всегда одно и то же. Мои родители это знали… поэтому вероятно, и сделали они то, что они сделали…
– Что же они сделали?
– Стали морить меня голодом, чтобы заставить отправиться в плаванье. Тогда они воспользовались этим временем и, пока я был далеко в море, удалили из нашей местности мою жену и моего ребенка. У какого дьявола они их запрятали, Господь, может быть знает, но он мне об этом не сказал. Увезли, надули меня! Это верно.
– Так что же?
– Так я ничего и не знаю. Никогда не мог ничего узнать. Мне оставалось сделать только одно… я это и сделал, как оно следовало…
– Что сделал?
– Набил морду моему отцу… Ну, конечно, он не хотел мне сказать, куда их запрятали, мою жену и моего мальчугана. Он мне все-таки ничего не сказал, несмотря на то, что получил пару пощечин… он меня только угостил своим проклятием на дорогу. Вы видите, командир, с этим ничего не поделаешь… И вы чувствуете, каково мне… Ах! клянусь Богом! австрийские снаряды будут желанными гостями! я их с радостью встречу.
Так! жена и сын без вести пропали, вот так положение! Невиданное дело в обычном быту. Как ни странна эта история, она кажется от этого лишь более правдоподобною. Я знаю нормандские семьи и знаю; каким недопустимо неравным браком кажется в их глазах союз парня, имеющего деньги, с девушкой, у которой их нет… А все-таки они верно были славной парочкой, этот грубый матрос атлетического сложения, кудрявый как баран, и под руку с ним его работница с фермы, «скромная и красивая»…
Я раздумываю:
– Послушай, малый!.. Не могут же они все-таки скрывать их от тебя до скончания века, твою курочку и твоего цыпленка… Когда тебе исполнится 25 лет и когда ты получишь разрешение жениться…
Он опять пожимает плечами, – по-прежнему весьма почтительно, – но теперь, я это чувствую, скорее устало, нежели возмущенно:
– Разрешение жениться, вы говорите? А на что оно мне? Ведь я вам говорю, что они удалили их из нашей стороны, мою бабу и мальчишку… Разрешение жениться, зачем оно тогда? Жениться на женщине, которую не знаешь, где и искать-то…
Он умолкает, я тоже молчу. Отвечать нечего: он прав. Однако через минуту он вновь начинает говорить, чтобы лучше мне объяснить:
– Ну, командир, слушайте меня хорошенько: девушка-мать это неважная штука, не правда ли? Все на таких глядят сверху вниз… Нужно однако и ее малютке кушать каждый день, нужно и ей самой иной раз покушать!.. У моей курочки, как вы говорите, ничего не было… наверное, мои старики воспользовались этим и сунули ей что-нибудь в руку… они верно дали ей денег под условием, чтобы она ушла и унесла своего ребенка и ничего не говорила, никогда, ничего, чтобы она мне не писала также никогда, и делу конец! Если это так, то что же я, по-вашему, тут могу поделать. Невозможно! Тут был бы нужен человек, выше меня стоящий… человек, так сказать, вроде вас…
Миноносец № 624 вероятно попал на какую-то подводную зыбь и начал «болтаться» неизвестно почему. В результате – несколько самых незначительных уклонений от курса, на какие-нибудь 2–3 деления. Амлэн, ругаясь, не перестает однако выправлять курс с математической точностью. Конечно, его сердце далеко отсюда в это время, но его тело, его инстинкт и весь его разум не покидали мостика ни на одну секунду. Он хорошо несет свой крест, этот Амлэн (Гискар), гордо, без хвастовства! И меня охватывает таинственное волнение перед этим человеком, который страдает, как должно страдать…
– Неужели тебя это так мучает?
Я говорю почти шепотом. Он в ответ только кивает головой, но этот кивок говорит многое.
– Потому что, знаешь, если это тебя действительно так мучает, и если мы вернемся с войны… если мы возвратимся домой… ты в свою Нормандию, да! и я с тобою, здравыми и невредимыми… я сразу начну их для тебя разыскивать, твоего мальчугана и твою женушку… и может быть я их тебе найду, почем знать?
Он сразу поднимает голову:
– Командир!.. Вы, вы бы это сделали?
Да? «Это»? Это однако не так уж необыкновенно… Какой человек не сделал бы этого, человек вроде меня, когда дело касается человека вроде Амлэна?..
А он все бормочет:
– Командир!..
У него нет времени говорить пространнее. Но на меня прямо в упор взглянули его глаза, а секунду спустя я уверен, что уловил другой взгляд, но уже косвенный, который он бросил сверху вниз, с мостика на спардэк: по спардэку выступает своим невозмутимым шагом Арель, гибкий и вместе с тем вытянутый в струнку. Арель, – от взгляда Амлэна внезапная дрожь мучительно пробегает по всему моему телу. Кажется, это называется «гусиной кожей». Мне это не нравится.
Арель подошел ко мне. Я видел, как он приближался, я его поджидал: и все-таки я не слышал, как он поднимался на мостик.
– Командир, земля видна справа, перед нами… Там видите?.. а позади, слева, я замечаю эскадру… Я хочу сказать дымки эскадры… семь очень ясных дымков… – Эй, рулевой! Ослепли что ли ваши вахтенные, какого черта вы им в глаза насыпали… Простите, командир! меня всегда раздражает, когда плохо исполняют службу… это смешно! Я прошу вас извинить меня! Я насчитал семь дымков, только семь… Эта эскадра не похожа на французскую!..
3. Французские флаги и австрийские флаги
4. Мина, которая пощадила кое-кого…
– Нет, конечно… и вероятно на вашем месте я бы сильно бесился… но что бы делали вы на моем месте?.. Иметь жену для того, чтобы ее от вас скрыли, иметь сына и ни разу даже не увидеть его, моего мальчугана… Даже не быть уверенным, что когда-нибудь увидишь его… От таких болезней – не станете же вы говорить, что можно выздороветь?
Я ничего не стану ему говорить. Я поворачиваюсь и начинаю шагать по мостику, от правого борта к левому, потом от левого борта к правому. Под моими ногами миноносец № 624, готовый к бою, выставляет напоказ красный мат своего линолеума и желтый блеск своих медных частей. Экипаж, каждый человек на своем посту, ожидает часа боя, который пробьет, может быть, через десять минут. Экипаж весел, время и место кажутся благоприятными для самых интимных признаний. Но признание Амлэна скорее, походит на завещание. Вот почему, после всех моих размышлений, я опять подхожу к моему рулевому старшине и без предисловия кладу обе руки ему на плечи:
– Ну, рассказывай…
Он склоняется над компасом, как будто желая держать курс еще правильнее, чем до сих пор. Я всем телом наваливаюсь ему на плечи. Он этого, конечно, не замечает:
– Рассказать недолго. Я, вы знаете, нормандец, и мои родители, которые и теперь еще живут на родине, люди по-тамошнему зажиточные. И вот у них были насчет меня пышные планы, они хотели меня хорошо пристроить, женить на той или на этой, которая была бы так же богата, как я. Но если мне что-нибудь в голову втемяшится, я за это держусь крепко. Вот я и захотел жениться на работнице с фермы, она была скромная и красивая, но за душой ничего у ней не было, ни редиски. Мои родители, – их и отсюда слышно, – завизжали, словно два хорька. Мне тогда еще годы не вышли, у меня не было законного разрешения на вступление в брак, я не мог обвенчаться с моей невестой у священника и мэра, но я ей обещал жениться на ней, и она от меня забеременела. А у нас, Амлэнов, дать слово и сдержать – это всегда одно и то же. Мои родители это знали… поэтому вероятно, и сделали они то, что они сделали…
– Что же они сделали?
– Стали морить меня голодом, чтобы заставить отправиться в плаванье. Тогда они воспользовались этим временем и, пока я был далеко в море, удалили из нашей местности мою жену и моего ребенка. У какого дьявола они их запрятали, Господь, может быть знает, но он мне об этом не сказал. Увезли, надули меня! Это верно.
– Так что же?
– Так я ничего и не знаю. Никогда не мог ничего узнать. Мне оставалось сделать только одно… я это и сделал, как оно следовало…
– Что сделал?
– Набил морду моему отцу… Ну, конечно, он не хотел мне сказать, куда их запрятали, мою жену и моего мальчугана. Он мне все-таки ничего не сказал, несмотря на то, что получил пару пощечин… он меня только угостил своим проклятием на дорогу. Вы видите, командир, с этим ничего не поделаешь… И вы чувствуете, каково мне… Ах! клянусь Богом! австрийские снаряды будут желанными гостями! я их с радостью встречу.
Так! жена и сын без вести пропали, вот так положение! Невиданное дело в обычном быту. Как ни странна эта история, она кажется от этого лишь более правдоподобною. Я знаю нормандские семьи и знаю; каким недопустимо неравным браком кажется в их глазах союз парня, имеющего деньги, с девушкой, у которой их нет… А все-таки они верно были славной парочкой, этот грубый матрос атлетического сложения, кудрявый как баран, и под руку с ним его работница с фермы, «скромная и красивая»…
Я раздумываю:
– Послушай, малый!.. Не могут же они все-таки скрывать их от тебя до скончания века, твою курочку и твоего цыпленка… Когда тебе исполнится 25 лет и когда ты получишь разрешение жениться…
Он опять пожимает плечами, – по-прежнему весьма почтительно, – но теперь, я это чувствую, скорее устало, нежели возмущенно:
– Разрешение жениться, вы говорите? А на что оно мне? Ведь я вам говорю, что они удалили их из нашей стороны, мою бабу и мальчишку… Разрешение жениться, зачем оно тогда? Жениться на женщине, которую не знаешь, где и искать-то…
Он умолкает, я тоже молчу. Отвечать нечего: он прав. Однако через минуту он вновь начинает говорить, чтобы лучше мне объяснить:
– Ну, командир, слушайте меня хорошенько: девушка-мать это неважная штука, не правда ли? Все на таких глядят сверху вниз… Нужно однако и ее малютке кушать каждый день, нужно и ей самой иной раз покушать!.. У моей курочки, как вы говорите, ничего не было… наверное, мои старики воспользовались этим и сунули ей что-нибудь в руку… они верно дали ей денег под условием, чтобы она ушла и унесла своего ребенка и ничего не говорила, никогда, ничего, чтобы она мне не писала также никогда, и делу конец! Если это так, то что же я, по-вашему, тут могу поделать. Невозможно! Тут был бы нужен человек, выше меня стоящий… человек, так сказать, вроде вас…
Миноносец № 624 вероятно попал на какую-то подводную зыбь и начал «болтаться» неизвестно почему. В результате – несколько самых незначительных уклонений от курса, на какие-нибудь 2–3 деления. Амлэн, ругаясь, не перестает однако выправлять курс с математической точностью. Конечно, его сердце далеко отсюда в это время, но его тело, его инстинкт и весь его разум не покидали мостика ни на одну секунду. Он хорошо несет свой крест, этот Амлэн (Гискар), гордо, без хвастовства! И меня охватывает таинственное волнение перед этим человеком, который страдает, как должно страдать…
– Неужели тебя это так мучает?
Я говорю почти шепотом. Он в ответ только кивает головой, но этот кивок говорит многое.
– Потому что, знаешь, если это тебя действительно так мучает, и если мы вернемся с войны… если мы возвратимся домой… ты в свою Нормандию, да! и я с тобою, здравыми и невредимыми… я сразу начну их для тебя разыскивать, твоего мальчугана и твою женушку… и может быть я их тебе найду, почем знать?
Он сразу поднимает голову:
– Командир!.. Вы, вы бы это сделали?
Да? «Это»? Это однако не так уж необыкновенно… Какой человек не сделал бы этого, человек вроде меня, когда дело касается человека вроде Амлэна?..
А он все бормочет:
– Командир!..
У него нет времени говорить пространнее. Но на меня прямо в упор взглянули его глаза, а секунду спустя я уверен, что уловил другой взгляд, но уже косвенный, который он бросил сверху вниз, с мостика на спардэк: по спардэку выступает своим невозмутимым шагом Арель, гибкий и вместе с тем вытянутый в струнку. Арель, – от взгляда Амлэна внезапная дрожь мучительно пробегает по всему моему телу. Кажется, это называется «гусиной кожей». Мне это не нравится.
Арель подошел ко мне. Я видел, как он приближался, я его поджидал: и все-таки я не слышал, как он поднимался на мостик.
– Командир, земля видна справа, перед нами… Там видите?.. а позади, слева, я замечаю эскадру… Я хочу сказать дымки эскадры… семь очень ясных дымков… – Эй, рулевой! Ослепли что ли ваши вахтенные, какого черта вы им в глаза насыпали… Простите, командир! меня всегда раздражает, когда плохо исполняют службу… это смешно! Я прошу вас извинить меня! Я насчитал семь дымков, только семь… Эта эскадра не похожа на французскую!..
3. Французские флаги и австрийские флаги
Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь. Точно. Зловещая птица сосчитала верно. Она не ошиблась относительно качества товара; товар не наш: едва выступили на горизонте корпуса судов, как я узнал легкую эскадру крейсеров типа «Эрцгерцог». Вот вам и условленная встреча в море! Не находишь того, кого ищешь, и находишь того, кого не искал. В довершение всего в дело вмешивается туман. Он здесь австрийский, этот туман, оно и понятно, туман исполняет только свою обязанность… Но он так хорошо вел свою австрийскую игру, что нам, бедному маленькому номеру 624-у, отрезано всякое отступление семью противниками, из которых самый слабый неминуемо пустил бы нас ко дну тремя снарядами. Выкарабкаться отсюда?.. Гм… Это по крайней мере сомнительно.
Бедняга Амлэн! Я боюсь, что у тебя в глазах потемнеет: мы вероятно никогда ее не увидим, твою Нормандию, и твоя жена останется без мужа, а твой ребенок без отца… Двадцать луидоров против одного, что нам сразу достался крупный выигрыш… Иначе говоря, нам уже заранее разбили башку!..
Нечего спорить… Вот появляются семь австрийских крейсеров с той стороны, откуда их не ожидали, в тот час, когда их не желали, и развертываются перед нами строем фронта, т. е. именно так, как следовало для того, чтобы у нас не оставалось даже самой маленькой надежды пробиться через их линию или обогнуть ее, не ломая. Эта австрийская эскадра впрочем прекрасная эскадра, хорошо подготовленная, если судить по тому, как держит она линию атаки. Тем лучше! В конце концов, если приходится идти ко дну, лучше быть потопленным достойными противниками.
А ведь все-таки именно Арель первый уведомил нас об опасности. Иначе говоря, именно Арель первый определил и объявил, что миноносец № 624 близок к своему последнему часу, а с ним и мы. Это неизбежно. Нечего ждать от Ареля, чтобы он оказал нам какую-нибудь услугу. Но вполне возможно утверждать, что этот малый приносит несчастье. Как начальник, как солдат, как француз, я желаю… я вынужден желать, чтобы миноносец № 624 вышел невредимым из боя и чтобы на моем судне не было ни одной сломанной кости. Но если им суждено быть, то я хорошо знаю, чьи кости я выбрал бы…
Корпуса австрийских судов вырисовываются теперь, высокие и отчетливые, на бледном горизонте. Мы различаем, само собою разумеется в бинокль, мельчайшие подробности оснастки и корпусов, без всякого сомнения, они видят нас так же хорошо, как мы их. Впрочем они нам это показывают: в то самое мгновенье, когда я смотрю на семерых наших противников, на всех стеньгах взвиваются австрийские флаги: белые с красным, с Габсбургским гербом в середине. Все равно. Мне кажется, что будто эти семь австрийских флагов бросают нам перчатку. Я ее поднимаю:
– Амлэн! Поднять большой кормовой флаг и маленький обвес…
(Маленький обвес – это небольшой трехцветный флажок на вершине каждой мачты; кормовой флаг – огромный, он волочит не менее шести метров красного флагдука по воде. На моем крохотном номере 624-м кормовой флаг производит на всех такое впечатление, будто он значительно больше самого судна).
Если приходится умирать, надо выбрать себе саван…
Сигнальною частью все сделано исправно: приказание выполнено почти в ту же минуту, когда было отдано.
И я смотрю на мои четыре флага, которые теперь выставляют наши цвета Франции перед цветами Австрии.
С Богом! И отдадим последние распоряжения, это самый большой из имеющихся у нас национальных флагов:
– Машины, 350 оборотов. Лево руля… 15… 20… 25! Амлэн, держите к югу, 80 на восток… А там прямо!..
Я попытаюсь сделать самое простое: улизнуть в открытое море левее неприятеля и молить Бога, чтобы неприятель не слишком этому противился… потому что я знаю, в этой эскадре есть крейсера, на которые не произведут никакого впечатления наши двадцать четыре или двадцать пять узлов, и которые без усилия разовьют скорость в тридцать узлов, если пожелают нас догнать…
– Позвать ко мне старшего механика.
Он уже здесь. Никогда во всю мою жизнь мне так не повиновались, как в это мгновенье…
– Фург, извольте сойти в кочегарную и прикажите вашим ребятам, если они могут, поменьше дымить!.. Дайте им понять, что это не каприз; а дело идет о нашей шкуре и об ихней тоже.
– Иду, командир! Я им дам понять… Он скатывается с лестницы, как лавина…
Фург, двадцати четырех лет, две нашивки, военная медаль и опытность человека, который, зная теперь многое, усвоил все, что знает, и делает все, что умеет делать, без чьего-либо совета или указания, – Фург, старший механик второго класса, увидит сейчас огонь в первый, и, вероятно, в последний раз. Впрочем, он столько же об этом заботится, сколько о своем последнем жилище… а ведь оно не будет даже из сосновых досок!.. И Фург от радости не стоит на месте.
Однако для судна мобилизованного, следовательно вооруженного случайно, хламом из всех складов, миноносец № 624 оборудован неплохо. Экипаж у меня воинственный, даже чрезмерно. Я не имею оснований на него жаловаться, в особенности, сегодня. Но я не разделяю общего энтузиазма, – я единственный из всех нас, для которого музыка снарядов не будет новостью: я уже слыхал ее когда-то в Китае, в Марокко, в других местах. Нет, не разделяю. Мы все будем обращены в кашу через двадцать минут, и нет ни тени надежды заставить неприятеля заплатить, хотя бы по пониженной цене, за наши скелеты… Двадцать минут… или десять! И, конечно, поскольку дело касается меня, мне нечего возразить. Но одно дело быть убитым одному только, и другое дело допустить, чтобы были убиты, даже включая и себя в это число, семьдесят человек, сплошь молодых, здоровых, скроенных так, чтобы прожить каждому свои полвека… семьдесят человек, которых вверила вам родина… Семьдесят человек, которые возложили на вас все свои упования.
По спардэку опять проходит Арель.
Я его окликаю:
– Арель, как ваши мины? Я полагаю, вы довели теперь давление до ста пятидесяти килограммов?
Он слегка пожимает плечами. Но все-таки слишком высоко, даже очень… Пожимает плечами Арель совсем не так, как Амлэн. Более скромно, не говорю, что нет. Более дерзко, утверждаю, что да.
Милый мой!.. я тебе сейчас… Нет! не перед врагом.
И я смотрю по направлению к австрийской линии, чтобы не видеть Ареля и его плеч.
Он мне ответил, впрочем со всею желательной корректностью:
– Я думаю так же, как и вы, командир. У них было достаточно времени, у мин. Но я еще не проверил давления. Я слежу за приготовлениями к бою, а это не пустяк на такой башибузуцкой лодке, как наша…
Терпеть не могу, когда напрасно обесценивают людей или вещи. Кто не умеет восхищаться, немногого стоит. Мой экипаж не блещет лоском мирного времени, пусть будет так! Но на нем блеск военного времени. А это стоит дороже того.
Арель продолжает, невозмутимо и презрительно. Он мне все меньше и меньше нравится каждый раз, когда я на него смотрю, и еще того меньше каждый раз, когда я его слышу.
– Впрочем, командир, через пять минут я буду в состоянии дать вам точные сведения. Какие будут ваши приказания относительно сражения… если предположить, что будет сражение?..
– Мой милый, вы видите, как и я, что никогда, положительно никогда нашему миноносцу никаким ходом не уйти в открытое море за австрийскую линию: надо выиграть семь тысяч метров, из которых две излишни по крайней мере. И я рассчитываю пройти между пятым и шестым неприятельскими крейсерами, считая слева направо. Итак, пустите две мины, – стрельба по способности, – по этим номерам, пятому и шестому, которые будут для нас особенно стеснительны. Это даст нам тысячу пятьсот или тысячу восемьсот метров расстояния между австрийскими пушками и нашей шкурой, а это не так уже много. Вы готовы?
– О! вполне!
Он отдает честь, делает полуоборот и уходит…
Это последнее движение единственное, которое мне у него неприятно. Черт возьми! если даже нужно быть убитым сейчас же, мне хотелось бы быть в состоянии выбрать себе, кроме савана, также будущих соседей по кладбищу. Спать целую вечность рядом с «душкой» Арелем, мне, Фольгоэту? Нет! благодарю!.. Даже, если бы это доставило госпоже Фламэй, моей почти верной подруге, несказанное удовольствие узнать, что два последние любовника ее лежат в одной могиле, отчего она разрыдалась бы без всякого сомнения, сначала засмеявшись, засмеявшись тем безумным смехом, который так идет к ее пронизывающим глазам, к ее пытливому острому носику, к ее таинственным устам с такими чувственными губами, уголки которых так горько опущены вниз… Нет, ни за что, даже, чтобы доставить себе самому спасительное отвращение, которое заставило бы меня изрыгнуть жизнь без усилия и без сожаления. Отвратительно умирать с уверенностью, что после, как и прежде, ты будешь осмеян, одурачен, обманут и так далее; после так же, как и прежде, даже более, вдвое, вдесятеро более; вдвое, вдесятеро жесточе… отвратительно – умирая, узнать и почувствовать, что ты прожил целую жизнь на этой глупой планете только для того, чтобы служить забавной игрушкой для женщин, и что они сделали тебя своим рабом ради этой смешной цели и сделали это с такой ловкостью, с таким терпением и лицемерием, – что ты, лишившись из-за них всех твоих лучших сил, остановившись во всех твоих порывах, замедлив все твои работы, потерпев неудачу во всем, что могло бы быть твоею славою, – ты как будто вовсе и не жил.
Теперь совсем неподходящая пора для философствования: теперь пора попытаться, если можно, жить, что мне кажется, невероятным…
Семь австрийских крейсеров идут прямо на нас, подобно гигантским граблям, – семь стальных, наточенных, усовершенствованных зубцов. Сейчас они изотрут в порошок зубцы № 5, 6 и 7… если только Арель не окажется первокласснейшим наводчиком: это, впрочем, очевидно, так подействовало бы мне на нервы, что, клянусь, я предпочел бы быть истолченным в порошок.
– Шефтель! – это самый молодой мичман у меня. – Шефтель, измерьте, пожалуйста, расстояния и скажите мне, каково расстояние до шестого австрийца… Я говорю шестого, считая слева направо…
Юноша бросается возможно скорее исполнить мое приказание и наводит дальномер на первый из австрийских крейсеров.
И как подумаешь, что все они таковы: огонь и пламя!
И как подумаешь, что из семидесяти человек моего экипажа сейчас неизбежно шестьдесят будут мертвы!… Шефтель уже читает свое вычисление:
– Десять тысяч шестьсот метров, командир!..
– Благодарю. Арель, ручаетесь ли вы за вашу пристрелку до двух тысяч метров?
– Почти, командир.
– Хорошо. Пускайте мину позже, как можно позже: если вы сразу пошлете на дно оба наиболее опасные для нас корабля, мы можем в крайнем случае прорвать линию. Как бы то ни было, это наш лучший шанс. Ступайте!
– Ну, Шефтель, расстояние?..
– Восемь тысяч четыреста, командир.
Восемь тысяч четыреста. На две тысячи двести метров меньше, чем только что, – уже!.. Австрийцы растут ужасно быстро. Еще пять минут… пять? три, может быть… и снаряды посыплются градом. Если бы мне надо было составить завещание, я думаю, что не следовало бы слишком медлить.
Беру бинокль и ясно различаю неприятельскую орудийную прислугу на местах и маленькие черные пасти наведенных пушек, которые двигаются направо и налево, чтобы постепенно вернее наметить цель. Цель – это мы…
Что это? Мне кажется, что я вдруг различаю позади австрийцев, далеко-далеко позади, еще что-то… дымки, еще дымки… что это такое? Неужели нам придется иметь дело со всем австрийским флотом зараз? Это было бы поистине роскошью для какого-нибудь 624-го номера.
– Амлэн! время?
– Два часа восемь, командир.
– Отметить.
(До какой степени бесцельна эта формальность: отмечать время, время первого выстрела, который сейчас раздастся, время начала сражения, этого сражения, которое, неминуемо должно кончиться только потоплением! Но либо соблюдают устав, либо не соблюдают: я всегда его соблюдал).
– Отметьте время в вахтенном журнале… Пишите: «Два часа восемь: неприятель от нас в восьми тысячах четырехстах метрах: семь крейсеров в боевом порядке, готовые открыть…»
Бух!
Сноп воды, высокий и белый, внезапно взлетает в ста метрах от нашего форштевеня, едва в ста метрах, и красиво расцвечивается весьма пестрой радугой: первый неприятельский снаряд.
«…огонь…»
Амлэн, который пишет, весьма хладнокровно определяет:
– Хороший прицел, недолет.
Бедняга Амлэн! Я боюсь, что у тебя в глазах потемнеет: мы вероятно никогда ее не увидим, твою Нормандию, и твоя жена останется без мужа, а твой ребенок без отца… Двадцать луидоров против одного, что нам сразу достался крупный выигрыш… Иначе говоря, нам уже заранее разбили башку!..
Нечего спорить… Вот появляются семь австрийских крейсеров с той стороны, откуда их не ожидали, в тот час, когда их не желали, и развертываются перед нами строем фронта, т. е. именно так, как следовало для того, чтобы у нас не оставалось даже самой маленькой надежды пробиться через их линию или обогнуть ее, не ломая. Эта австрийская эскадра впрочем прекрасная эскадра, хорошо подготовленная, если судить по тому, как держит она линию атаки. Тем лучше! В конце концов, если приходится идти ко дну, лучше быть потопленным достойными противниками.
А ведь все-таки именно Арель первый уведомил нас об опасности. Иначе говоря, именно Арель первый определил и объявил, что миноносец № 624 близок к своему последнему часу, а с ним и мы. Это неизбежно. Нечего ждать от Ареля, чтобы он оказал нам какую-нибудь услугу. Но вполне возможно утверждать, что этот малый приносит несчастье. Как начальник, как солдат, как француз, я желаю… я вынужден желать, чтобы миноносец № 624 вышел невредимым из боя и чтобы на моем судне не было ни одной сломанной кости. Но если им суждено быть, то я хорошо знаю, чьи кости я выбрал бы…
Корпуса австрийских судов вырисовываются теперь, высокие и отчетливые, на бледном горизонте. Мы различаем, само собою разумеется в бинокль, мельчайшие подробности оснастки и корпусов, без всякого сомнения, они видят нас так же хорошо, как мы их. Впрочем они нам это показывают: в то самое мгновенье, когда я смотрю на семерых наших противников, на всех стеньгах взвиваются австрийские флаги: белые с красным, с Габсбургским гербом в середине. Все равно. Мне кажется, что будто эти семь австрийских флагов бросают нам перчатку. Я ее поднимаю:
– Амлэн! Поднять большой кормовой флаг и маленький обвес…
(Маленький обвес – это небольшой трехцветный флажок на вершине каждой мачты; кормовой флаг – огромный, он волочит не менее шести метров красного флагдука по воде. На моем крохотном номере 624-м кормовой флаг производит на всех такое впечатление, будто он значительно больше самого судна).
Если приходится умирать, надо выбрать себе саван…
Сигнальною частью все сделано исправно: приказание выполнено почти в ту же минуту, когда было отдано.
И я смотрю на мои четыре флага, которые теперь выставляют наши цвета Франции перед цветами Австрии.
С Богом! И отдадим последние распоряжения, это самый большой из имеющихся у нас национальных флагов:
– Машины, 350 оборотов. Лево руля… 15… 20… 25! Амлэн, держите к югу, 80 на восток… А там прямо!..
Я попытаюсь сделать самое простое: улизнуть в открытое море левее неприятеля и молить Бога, чтобы неприятель не слишком этому противился… потому что я знаю, в этой эскадре есть крейсера, на которые не произведут никакого впечатления наши двадцать четыре или двадцать пять узлов, и которые без усилия разовьют скорость в тридцать узлов, если пожелают нас догнать…
– Позвать ко мне старшего механика.
Он уже здесь. Никогда во всю мою жизнь мне так не повиновались, как в это мгновенье…
– Фург, извольте сойти в кочегарную и прикажите вашим ребятам, если они могут, поменьше дымить!.. Дайте им понять, что это не каприз; а дело идет о нашей шкуре и об ихней тоже.
– Иду, командир! Я им дам понять… Он скатывается с лестницы, как лавина…
Фург, двадцати четырех лет, две нашивки, военная медаль и опытность человека, который, зная теперь многое, усвоил все, что знает, и делает все, что умеет делать, без чьего-либо совета или указания, – Фург, старший механик второго класса, увидит сейчас огонь в первый, и, вероятно, в последний раз. Впрочем, он столько же об этом заботится, сколько о своем последнем жилище… а ведь оно не будет даже из сосновых досок!.. И Фург от радости не стоит на месте.
Однако для судна мобилизованного, следовательно вооруженного случайно, хламом из всех складов, миноносец № 624 оборудован неплохо. Экипаж у меня воинственный, даже чрезмерно. Я не имею оснований на него жаловаться, в особенности, сегодня. Но я не разделяю общего энтузиазма, – я единственный из всех нас, для которого музыка снарядов не будет новостью: я уже слыхал ее когда-то в Китае, в Марокко, в других местах. Нет, не разделяю. Мы все будем обращены в кашу через двадцать минут, и нет ни тени надежды заставить неприятеля заплатить, хотя бы по пониженной цене, за наши скелеты… Двадцать минут… или десять! И, конечно, поскольку дело касается меня, мне нечего возразить. Но одно дело быть убитым одному только, и другое дело допустить, чтобы были убиты, даже включая и себя в это число, семьдесят человек, сплошь молодых, здоровых, скроенных так, чтобы прожить каждому свои полвека… семьдесят человек, которых вверила вам родина… Семьдесят человек, которые возложили на вас все свои упования.
По спардэку опять проходит Арель.
Я его окликаю:
– Арель, как ваши мины? Я полагаю, вы довели теперь давление до ста пятидесяти килограммов?
Он слегка пожимает плечами. Но все-таки слишком высоко, даже очень… Пожимает плечами Арель совсем не так, как Амлэн. Более скромно, не говорю, что нет. Более дерзко, утверждаю, что да.
Милый мой!.. я тебе сейчас… Нет! не перед врагом.
И я смотрю по направлению к австрийской линии, чтобы не видеть Ареля и его плеч.
Он мне ответил, впрочем со всею желательной корректностью:
– Я думаю так же, как и вы, командир. У них было достаточно времени, у мин. Но я еще не проверил давления. Я слежу за приготовлениями к бою, а это не пустяк на такой башибузуцкой лодке, как наша…
Терпеть не могу, когда напрасно обесценивают людей или вещи. Кто не умеет восхищаться, немногого стоит. Мой экипаж не блещет лоском мирного времени, пусть будет так! Но на нем блеск военного времени. А это стоит дороже того.
Арель продолжает, невозмутимо и презрительно. Он мне все меньше и меньше нравится каждый раз, когда я на него смотрю, и еще того меньше каждый раз, когда я его слышу.
– Впрочем, командир, через пять минут я буду в состоянии дать вам точные сведения. Какие будут ваши приказания относительно сражения… если предположить, что будет сражение?..
– Мой милый, вы видите, как и я, что никогда, положительно никогда нашему миноносцу никаким ходом не уйти в открытое море за австрийскую линию: надо выиграть семь тысяч метров, из которых две излишни по крайней мере. И я рассчитываю пройти между пятым и шестым неприятельскими крейсерами, считая слева направо. Итак, пустите две мины, – стрельба по способности, – по этим номерам, пятому и шестому, которые будут для нас особенно стеснительны. Это даст нам тысячу пятьсот или тысячу восемьсот метров расстояния между австрийскими пушками и нашей шкурой, а это не так уже много. Вы готовы?
– О! вполне!
Он отдает честь, делает полуоборот и уходит…
Это последнее движение единственное, которое мне у него неприятно. Черт возьми! если даже нужно быть убитым сейчас же, мне хотелось бы быть в состоянии выбрать себе, кроме савана, также будущих соседей по кладбищу. Спать целую вечность рядом с «душкой» Арелем, мне, Фольгоэту? Нет! благодарю!.. Даже, если бы это доставило госпоже Фламэй, моей почти верной подруге, несказанное удовольствие узнать, что два последние любовника ее лежат в одной могиле, отчего она разрыдалась бы без всякого сомнения, сначала засмеявшись, засмеявшись тем безумным смехом, который так идет к ее пронизывающим глазам, к ее пытливому острому носику, к ее таинственным устам с такими чувственными губами, уголки которых так горько опущены вниз… Нет, ни за что, даже, чтобы доставить себе самому спасительное отвращение, которое заставило бы меня изрыгнуть жизнь без усилия и без сожаления. Отвратительно умирать с уверенностью, что после, как и прежде, ты будешь осмеян, одурачен, обманут и так далее; после так же, как и прежде, даже более, вдвое, вдесятеро более; вдвое, вдесятеро жесточе… отвратительно – умирая, узнать и почувствовать, что ты прожил целую жизнь на этой глупой планете только для того, чтобы служить забавной игрушкой для женщин, и что они сделали тебя своим рабом ради этой смешной цели и сделали это с такой ловкостью, с таким терпением и лицемерием, – что ты, лишившись из-за них всех твоих лучших сил, остановившись во всех твоих порывах, замедлив все твои работы, потерпев неудачу во всем, что могло бы быть твоею славою, – ты как будто вовсе и не жил.
Теперь совсем неподходящая пора для философствования: теперь пора попытаться, если можно, жить, что мне кажется, невероятным…
Семь австрийских крейсеров идут прямо на нас, подобно гигантским граблям, – семь стальных, наточенных, усовершенствованных зубцов. Сейчас они изотрут в порошок зубцы № 5, 6 и 7… если только Арель не окажется первокласснейшим наводчиком: это, впрочем, очевидно, так подействовало бы мне на нервы, что, клянусь, я предпочел бы быть истолченным в порошок.
– Шефтель! – это самый молодой мичман у меня. – Шефтель, измерьте, пожалуйста, расстояния и скажите мне, каково расстояние до шестого австрийца… Я говорю шестого, считая слева направо…
Юноша бросается возможно скорее исполнить мое приказание и наводит дальномер на первый из австрийских крейсеров.
И как подумаешь, что все они таковы: огонь и пламя!
И как подумаешь, что из семидесяти человек моего экипажа сейчас неизбежно шестьдесят будут мертвы!… Шефтель уже читает свое вычисление:
– Десять тысяч шестьсот метров, командир!..
– Благодарю. Арель, ручаетесь ли вы за вашу пристрелку до двух тысяч метров?
– Почти, командир.
– Хорошо. Пускайте мину позже, как можно позже: если вы сразу пошлете на дно оба наиболее опасные для нас корабля, мы можем в крайнем случае прорвать линию. Как бы то ни было, это наш лучший шанс. Ступайте!
– Ну, Шефтель, расстояние?..
– Восемь тысяч четыреста, командир.
Восемь тысяч четыреста. На две тысячи двести метров меньше, чем только что, – уже!.. Австрийцы растут ужасно быстро. Еще пять минут… пять? три, может быть… и снаряды посыплются градом. Если бы мне надо было составить завещание, я думаю, что не следовало бы слишком медлить.
Беру бинокль и ясно различаю неприятельскую орудийную прислугу на местах и маленькие черные пасти наведенных пушек, которые двигаются направо и налево, чтобы постепенно вернее наметить цель. Цель – это мы…
Что это? Мне кажется, что я вдруг различаю позади австрийцев, далеко-далеко позади, еще что-то… дымки, еще дымки… что это такое? Неужели нам придется иметь дело со всем австрийским флотом зараз? Это было бы поистине роскошью для какого-нибудь 624-го номера.
– Амлэн! время?
– Два часа восемь, командир.
– Отметить.
(До какой степени бесцельна эта формальность: отмечать время, время первого выстрела, который сейчас раздастся, время начала сражения, этого сражения, которое, неминуемо должно кончиться только потоплением! Но либо соблюдают устав, либо не соблюдают: я всегда его соблюдал).
– Отметьте время в вахтенном журнале… Пишите: «Два часа восемь: неприятель от нас в восьми тысячах четырехстах метрах: семь крейсеров в боевом порядке, готовые открыть…»
Бух!
Сноп воды, высокий и белый, внезапно взлетает в ста метрах от нашего форштевеня, едва в ста метрах, и красиво расцвечивается весьма пестрой радугой: первый неприятельский снаряд.
«…огонь…»
Амлэн, который пишет, весьма хладнокровно определяет:
– Хороший прицел, недолет.
4. Мина, которая пощадила кое-кого…
Третий минный аппарат: с левого борта, установка в 15° по крейсеру № 6, считая слева направо, стрельба по способности!
Неприятель находится на расстоянии только двух тысяч метров, пора выпустить мину, теперь или никогда. Две тысячи метров, а мы еще не потоплены? Это почти чудо! Однако снаряды сыплются кругом нас частым градом.
Тянутся три секунды; затем детонация: глухой удар гонга, который заглушается толстым слоем воды и который нельзя смешать с сухим и раскатистым артиллерийским гулом «отправления» или «разрыва»: мина Ареля выпущена.
Я наклоняюсь, ухватившись обеими руками за поручни, и следую глазами за бороздой, оставляемой уайтхедовской миной, которая несется быстро-быстро, все быстрее к намеченной для уничтожения цели: струйка пены на воде – белое на зеленом, – она выпущена даже вполне исправно, эта мина Ареля, она направляется прямо куда нужно… да! да! Я не очень удивлюсь, если австриец проведет скоро неприятную четверть часа.
Между тем стальной град усиливается. А номер 624-й все еще остается невредимым… чудо продолжается… Или ненароком, Амлэн, Арель, Фольгоэт и K° еще выпутаются из беды на этот раз?
Ай!.. Белая струйка отклонилась в сторону… о! очень немного, но как раз на столько, на сколько требуется… Вот тебе и на! Мина Ареля не попала в цель.
(Маленькое личное удовлетворение… Гадка, не правда ли, человеческая порода!).
Все-таки приличие обязывает меня выругаться, и я ругаюсь, как только могу громче:
– Г…
(Как никак, мы на поле сражения).
Что ж? в самом деле?.. Если это вина Ареля… Надо сделать выговор:
– Тьфу, черт! И надо же вам было дать такого маху!
Он немедля возражает, так дерзко, что хочется дать ему пощечину:
– Что делать, командир! Я тут ни при чем, так мне было на роду написано: я всегда давал маху, всю мою жизнь во всем… кроме женщин!..
Каково? «Кроме женщин»?..
Я выпускаю из рук поручни и отступаю на шаг… А потом отворачиваюсь и закусываю сразу обе губы: на одно мгновенье, на одно короткое мгновенье я почувствовал, что все мои нервы напряглись, так напряглись, что я едва не зарычал… Но я здесь владыка, и я совладал с самим собою. При том я замечаю, что Арель красен как раскаленный уголь и кусает до крови свои слишком розовые губы; он вероятно сообразил, как страшно «ляпнул» («ляпнул» – с его точки зрения это должно быть подходящим словом). Я бесстрастно отворачиваюсь… И при этом я вижу Амлэна.
…Я вижу Амлэна…
Амлэн выпустил из рук штурвал, как я выпустил поручни. Амлэн отступил на шаг, как отступил я. И Амлэн смотрит на меня, разинув рот, широко раскрыв глаза, опустив плечи, сжав кулаки. Это обыкновенно немое, невозмутимое, неподвижное лицо внезапно превратилось в грозную маску, искаженную маску, каждая черта которой говорит и рычит, – маску в одно и то же время свирепую и страшную, убийственную… хуже того, лживую, предательскую, наводящую ужас. Как зыбь бороздит море, так бороздят эту маску изумление, негодование, ярость; на лбу с вздувшимися жилами, на искривленных губах, в обоих расширенных зрачках выступает, дрожит и трепещет та страстная жажда немедленной расправы и быстро, как удар грома, кары, которая так легко превращает в судей, а иногда в палачей, самых кротких людей…
Амлэн с мгновение смотрел на меня; вот он посмотрел на Ареля, затем посмотрел на себя самого таким быстрым и легким взглядом, что я едва отдаю себе в этом отчет… Он посмотрел на себя не таким взглядом, каким обыкновенно человек окидывает себя, всего, сверху донизу… скорее он устремил этот взгляд на определенную точку, у пояса.
Мне некогда об этом размышлять: чудо, которое до сих пор делало из миноносца № 624 неуязвимый волшебный корабль, вдруг прекращается; австрийский снаряд, не такой неловкий, как предыдущие, пронзает нас насквозь, войдя в форштевень и выйдя в ахтерштевень; наши четыре трубы пробиты, как обручи в цирке; сильное движение воздуха опрокидывает нас всех троих: Амлэна, Ареля и меня, – и я с минуту остаюсь на месте, лежа на спине среди спардэка, с пустой головой, еле дыша.
Арель, менее пострадавший, стоит передо мною и учтиво протягивает левую руку, чтобы меня поднять. По крайней мере так мне это кажется. Но я, может быть, ошибаюсь, потому что в конце концов Амлэн обеими руками берет меня за плечи и ставит на ноги.
Арель?.. Право… Куда же он к черту девался? Я его уже не вижу…
Без сомнения, он вернулся к своим минам: в самом деле нет основания, промахнувшись по крейсеру № 6, не выпустить мины в крейсер № 5:
– Второй минный аппарат, с левого борта, установка 25°, по крейсеру № 5. Стрельба по способности!
Довольно продолжительное молчание. Вокруг нас австрийские снаряды бушуют как ураган. Мы будем разорваны на куски, прежде чем пустим в ход нашу последнюю карту.
– Арель, да что же это!..
Молчание, – и кто-то мне отвечает, не знаю откуда:
– Старший офицер сейчас убит, командир.
Убит?.. Ой!.. а я едва не выругал его, когда он был уже мертв!
Я делаю два шага по направлению к говорившему, и спотыкаюсь о что-то лежащее на полу, чему не следовало бы тут находиться… Что-то блестящее?.. револьвер?.. так?.. И я замечаю тело моего старшего офицера, последнее движение которого было сделано, вероятно, для того, чтобы помочь мне… хотя он и был «душкой»… вечная комедия!..
Мой старший офицер мертв, в этом нельзя сомневаться. Удар, который его поразил, не оставил следов. Даже на белом полотне его кителя не видно крови…
Впрочем, мне некогда понимать: это слишком быстро, и бой разгорается так яростно. Второй аппарат выпустил, наконец, свою мину. Я наклоняюсь, как я это делал только что, чтобы следить за струей. И вдруг в то же самое мгновенье замечаю другую струю, ближе, которая идет прямо на нас…
Неприятель находится на расстоянии только двух тысяч метров, пора выпустить мину, теперь или никогда. Две тысячи метров, а мы еще не потоплены? Это почти чудо! Однако снаряды сыплются кругом нас частым градом.
Тянутся три секунды; затем детонация: глухой удар гонга, который заглушается толстым слоем воды и который нельзя смешать с сухим и раскатистым артиллерийским гулом «отправления» или «разрыва»: мина Ареля выпущена.
Я наклоняюсь, ухватившись обеими руками за поручни, и следую глазами за бороздой, оставляемой уайтхедовской миной, которая несется быстро-быстро, все быстрее к намеченной для уничтожения цели: струйка пены на воде – белое на зеленом, – она выпущена даже вполне исправно, эта мина Ареля, она направляется прямо куда нужно… да! да! Я не очень удивлюсь, если австриец проведет скоро неприятную четверть часа.
Между тем стальной град усиливается. А номер 624-й все еще остается невредимым… чудо продолжается… Или ненароком, Амлэн, Арель, Фольгоэт и K° еще выпутаются из беды на этот раз?
Ай!.. Белая струйка отклонилась в сторону… о! очень немного, но как раз на столько, на сколько требуется… Вот тебе и на! Мина Ареля не попала в цель.
(Маленькое личное удовлетворение… Гадка, не правда ли, человеческая порода!).
Все-таки приличие обязывает меня выругаться, и я ругаюсь, как только могу громче:
– Г…
(Как никак, мы на поле сражения).
Что ж? в самом деле?.. Если это вина Ареля… Надо сделать выговор:
– Тьфу, черт! И надо же вам было дать такого маху!
Он немедля возражает, так дерзко, что хочется дать ему пощечину:
– Что делать, командир! Я тут ни при чем, так мне было на роду написано: я всегда давал маху, всю мою жизнь во всем… кроме женщин!..
Каково? «Кроме женщин»?..
Я выпускаю из рук поручни и отступаю на шаг… А потом отворачиваюсь и закусываю сразу обе губы: на одно мгновенье, на одно короткое мгновенье я почувствовал, что все мои нервы напряглись, так напряглись, что я едва не зарычал… Но я здесь владыка, и я совладал с самим собою. При том я замечаю, что Арель красен как раскаленный уголь и кусает до крови свои слишком розовые губы; он вероятно сообразил, как страшно «ляпнул» («ляпнул» – с его точки зрения это должно быть подходящим словом). Я бесстрастно отворачиваюсь… И при этом я вижу Амлэна.
…Я вижу Амлэна…
Амлэн выпустил из рук штурвал, как я выпустил поручни. Амлэн отступил на шаг, как отступил я. И Амлэн смотрит на меня, разинув рот, широко раскрыв глаза, опустив плечи, сжав кулаки. Это обыкновенно немое, невозмутимое, неподвижное лицо внезапно превратилось в грозную маску, искаженную маску, каждая черта которой говорит и рычит, – маску в одно и то же время свирепую и страшную, убийственную… хуже того, лживую, предательскую, наводящую ужас. Как зыбь бороздит море, так бороздят эту маску изумление, негодование, ярость; на лбу с вздувшимися жилами, на искривленных губах, в обоих расширенных зрачках выступает, дрожит и трепещет та страстная жажда немедленной расправы и быстро, как удар грома, кары, которая так легко превращает в судей, а иногда в палачей, самых кротких людей…
Амлэн с мгновение смотрел на меня; вот он посмотрел на Ареля, затем посмотрел на себя самого таким быстрым и легким взглядом, что я едва отдаю себе в этом отчет… Он посмотрел на себя не таким взглядом, каким обыкновенно человек окидывает себя, всего, сверху донизу… скорее он устремил этот взгляд на определенную точку, у пояса.
Мне некогда об этом размышлять: чудо, которое до сих пор делало из миноносца № 624 неуязвимый волшебный корабль, вдруг прекращается; австрийский снаряд, не такой неловкий, как предыдущие, пронзает нас насквозь, войдя в форштевень и выйдя в ахтерштевень; наши четыре трубы пробиты, как обручи в цирке; сильное движение воздуха опрокидывает нас всех троих: Амлэна, Ареля и меня, – и я с минуту остаюсь на месте, лежа на спине среди спардэка, с пустой головой, еле дыша.
Арель, менее пострадавший, стоит передо мною и учтиво протягивает левую руку, чтобы меня поднять. По крайней мере так мне это кажется. Но я, может быть, ошибаюсь, потому что в конце концов Амлэн обеими руками берет меня за плечи и ставит на ноги.
Арель?.. Право… Куда же он к черту девался? Я его уже не вижу…
Без сомнения, он вернулся к своим минам: в самом деле нет основания, промахнувшись по крейсеру № 6, не выпустить мины в крейсер № 5:
– Второй минный аппарат, с левого борта, установка 25°, по крейсеру № 5. Стрельба по способности!
Довольно продолжительное молчание. Вокруг нас австрийские снаряды бушуют как ураган. Мы будем разорваны на куски, прежде чем пустим в ход нашу последнюю карту.
– Арель, да что же это!..
Молчание, – и кто-то мне отвечает, не знаю откуда:
– Старший офицер сейчас убит, командир.
Убит?.. Ой!.. а я едва не выругал его, когда он был уже мертв!
Я делаю два шага по направлению к говорившему, и спотыкаюсь о что-то лежащее на полу, чему не следовало бы тут находиться… Что-то блестящее?.. револьвер?.. так?.. И я замечаю тело моего старшего офицера, последнее движение которого было сделано, вероятно, для того, чтобы помочь мне… хотя он и был «душкой»… вечная комедия!..
Мой старший офицер мертв, в этом нельзя сомневаться. Удар, который его поразил, не оставил следов. Даже на белом полотне его кителя не видно крови…
Впрочем, мне некогда понимать: это слишком быстро, и бой разгорается так яростно. Второй аппарат выпустил, наконец, свою мину. Я наклоняюсь, как я это делал только что, чтобы следить за струей. И вдруг в то же самое мгновенье замечаю другую струю, ближе, которая идет прямо на нас…