Страница:
Закусив нижнюю губу, Устя выжидательно молчала.
– Я хочу к своей дочке вас пригласить, чтобы вы с ней позанимались и поучили ее французскому языку, да и сам я маненько желаю попробовать…
– И вы тоже? – Устя вскинула на него свои ясные, чистые глаза, чувствуя, что никак не сможет погасить вспыхнувших в них веселых искорок.
– А разве мне нельзя? – в упор спросил Иван.
– Отчего же нельзя, – смутилась Устя.
– То-то и оно! Вон брательник Митька пожил в Питере чуть, а как по-французски лопочет? Вовсю режет. Ему и Марфа подсказывала, да еще и учительшу нанимали. Они как промеж себя начнут трещать, я сижу и только глазами хлопаю. Может, меня по всякому костят, откуда я знаю! А я тоже вскорости поеду в Питер, а то возьму да и в Париж махну.
– Вам можно и в Париж, – улыбнувшись, кивнула Устя.
– Куда хочешь могу! – храбрился Иван, чувствуя, как блаженно начинает действовать крепкое угощение доменовской экономки. – Соглашайтесь, барышня, жить будете у меня в отдельной хоромине, на готовых харчах, жалованье положу, какое сама захочешь. А как только малость подучимся, вместе и дунем парижское винцо пробовать… И-эх, и кутнем же!
Все больше угорая от выпитого вина и вишневой настойки, Степанов смотрел на Устю заплывшими глазками, суля ей королевские блага. На поселке, где-то совсем близко, стонала-ухала драга, свистели ребятишки, женский голос призывно кликал: «Уть, уть, уть!»
– Спасибо, господин Степанов, за предложение, – в замешательстве проговорила Устя. – Французский язык я уже давно позабыла. Прощайте.
Круто повернувшись, она скорыми шажками пошла прочь, с ужасом думая о том, как похож хозяин прииска на того конвойного урядника с кошачьими усами, о котором ей горько поведала Василиса.
Иван долго провожал ее осоловевшими глазами, силясь понять, почему отказалась и так быстро ушла эта гордая, непонятная каторжанка?
– А бабеночка, я вам скажу, Иван Лександрыч, сахар-мед! – помогая хозяину подняться на сиденье, с ухмылочкой прошептал Афонька.
– Да ить благородные, – они все… – Иван не нашел подходящего слова и умолк.
– Эта благородная давно уж с булгахтером путается, – влезая на козлы, ответил Афонька.
– С каким еще таким булгахтером? – грозно спросил хозяин.
– Да с тем самым, которого тогда Маришка Лигостаева в тугае подобрала.
– А не врешь? – У Ивана что-то начало проясняться в полупьяной башке.
– Икону могу снять, Иван Лександрыч, – заверил Афонька.
– Икону? Вот как!
– А что? – обернувшись, спросил Афонька.
– Ничего, брат! Булгахтеру этому пристав Ветошкин давно уже кандалы приготовил. Пошел!
Сивые кони, захлебываясь трензелями, зло зафырчали и гулко покатили пролетку по застывшим кочкам.
Не оглядываясь, крепко сжимая бренчавшие в руке ведра, Устя почти бегом спустилась с пригорка к околице. Лицо ее пылало. Приглашение хозяина учить его французскому языку, а потом поехать с ним «парижское винцо пробовать» было отвратительным, и оно пугало ее. Устя переживала сейчас не только свою двадцать пятую осень. Быстро промелькнувшее лето принесло ей много радости, какой она не испытывала никогда в жизни. Все шиханы казались ей ярко-голубыми и сулили счастье… Еще более радостными были длинные осенние вечера, когда вместе с Василием Михайловичем они засиживались допоздна у него на квартире, а потом вместе выходили из домика и, взявшись за руки, тихо шагали по пустынному поселку. Иногда встречавшиеся в темноте люди узнавали их и почтительно уступали дорогу. О их ночных прогулках на прииске стали втихомолку поговаривать, судить, рядить и домысливать по-всякому. Угрюмая, мрачноватая сноха Якова Фарскова однажды заговорила в продуктовой лавке открыто.
– Неужели все каторжные так и живут по разности?
– Как это по разности и кто, например? – подчеркнуто резко спросила Василиса.
– Да вон хоть бы Лушка с Булановым: фамилии разные, а двоих народили, и оба некрещеные…
– А тебя самое-то кто крестил? – намекая на ее староверскую принадлежность, напористо спросила Василиса.
– У нас по своему обычаю… – смешалась Александра и начала торопливо складывать в холщовую торбу разные кулечки с покупками. Словно оправдываясь, добавила: – Я ведь не про тебя.
– Ну а про кого же еще? – Василиса шумно пододвинула бутылку под зеленый ручеек конопляного масла. От стен недавно выстроенной лавки пахло расщепленной сосной, от полок шел спертый запах дешевой карамели, ваксы и лавра.
– На кого ты еще намекаешь, скажи, пожалуйста? – наседала Василиса.
– Да хотя бы на твою подружку, которая вон все ночи напролет с конторщиком воркует.
– Уж это ты оставь! – Светлые глаза Василисы вдруг остановились, а щеки густо порозовели.
– Не одна я видела, а все говорят, – потупив глаза, ответила Александра.
– А ты поменьше слушай и сама перестань глупости болтать всякие, – напустилась на нее Василиса. – Мы вместе живем, и я лучше тебя знаю, как она воркует по ночам на мокрой от слез подушке.
– На каждый, как говорится, роток… – попробовала Александра защищаться.
– Про меня тоже плели, что я стала голубкой… урядника Хаустова. А я так его приголубила, чуть на второй срок не пошла. Думаете, что если мы побывали на каторге, так за себя не можем постоять? Шалишь, тетенька!
На тонкой коже Василисиного лица горел словно нарисованный гневный румянец. Схватив с прилавка наполненную маслом бутылку, она быстро удалилась.
– Ишь какая сердитая! – добродушно заговорили оставшиеся женщины. – Такую и впрямь не больно обидишь.
Услышав от Василисы о бабском разговоре в лавке, Устя расстроилась и как-то увяла.
– Да вам-то что, пусть болтают, – успокаивала Василиса подругу. – Может, я зря вам сказала об этом. Вы уж, Устинья Игнатьевна, простите меня.
– Сколько раз я тебе говорила: не называй меня на «вы»! Мы с тобой одногодки, понимаешь? – рассердилась Устя.
– Мало ли что… Вы образованная, а я простая девка рязанская, судомойка помещикова.
– Ах боже мой! Когда ты наконец бросишь эту рабью привычку? – возмущалась Устя.
Она подошла к кровати, прилегла на подушку. Закрыв лицо платком, продолжала грустным голосом:
– У нас ведь вроде и другого имени нет, каторжные – и все, а раз так, значит, мы на все способны. А ведь не знают шиханские бабы, что, кроме отца, меня никогда ни один еще мужчина не целовал…
Василиса подсела к ней на край постели, взяла за руку и неожиданно заплакала.
Устя вскочила и обняла ее за плечи, ласково тормошила, гладила ее мягкие волосы.
– Ну а ты чего вдруг? Ты-то чего плачешь?
– А затем, – сквозь слезы говорила Василиса, – затем, что страшное я в жизни испытала. – Немного успокоившись, продолжала: – Вот вы сказали, что вас еще никто ни разу не поцеловал, да ведь и меня тоже… Только вот однажды конвойный унтер отозвал на привале и в кусты завел… Не могла я с ним сладить… До того муторно было, что думала – умру потом… Кошкодером его звали арестанты, потому что не любил он кошек, как увидит, так непременно прибьет. И сам-то он с растопыренными усищами на кота был похож. Бывало, как увижу кого с усами, того унтера вспоминаю, и так тошно мне делается, так лихо, Устенька, хоть в петлю!.. Как только вы выйдете за Василия Михайловича, я тоже уйду с прииска, – призналась Василиса.
– Куда же ты надумала?
– А в станицу.
– Ты что, уже и место нашла?
– Покамест только так еще… – ответила Василиса и потупилась.
– Как это так?
– Есть тут один вдовый… – Василиса наклонила голову.
– Неужели влюбилась? Кто же он? – с нетерпением спросила Устя.
– В этом вся и загвоздка, – вздохнула Василиса. – Хоть и дети у него взрослые и внучка есть, а мне все едино, с таким хоть на каторгу, хоть на тот свет.
– Ты, Василиска, с ума сошла! – Устя всплеснула руками.
– А разве я не понимаю, что этого нельзя? – Василиса снова судорожно вздохнула.
– Вот это да! – поражалась Устя. – Ты хоть виделась с ним, говорила?
– Видела его часто, а говорила только один разочек…
– О чем же вы говорили?
– Да ни одного словечка путем… Народу было кругом…
– И где же это было, и кто он такой? – допытывалась Устя.
– Этого я не могу сказать.
– Почему?
– А может, это так, потом все пройдет, а люди узнают и смеяться начнут, а мне сейчас не до смеху… Вот вы научили меня писать, читать. Через вас я первый раз в жизни лапти сбросила и кожаные полусапожки надела. В город поехала, хожу по улочкам и вывески на всех лавках перечитываю и кричу про себя: «Умею, я умею!» А полусапожки скрипят. Я и земли под собой не чую… Потом книжки начала читать, которые вы приносили. Теперь мне хочется хорошо о людях думать…
В узенькое окно саманной полуземлянки лился светлой полоской веселый солнечный свет, ласково падал на синеватую от побелки стену и висевший над кроватью коврик.
Устя встала, сняла с вешалки шубу, быстро оделась. Она взяла ведра, вышла по тропинке за околицу. По Шиханскому шляху вместе с потерянными клочьями сена курились верблюжьи колючки. Рядом с наезженной дорогой, на приисковых штреках в бугрившейся пустой породе копались ребятишки. Тут же по-осеннему уныло бродили серые вороны. Устя подошла к тому месту, где в свое время старик Буянов обнаружил золотые самородки. Сейчас здесь все уже было выработано. Родник глубоко вычищен и в три венца обложен свежим сосновым срубом. На степановской пашне теперь ютились саманные избенки приисковых рабочих.
Около сруба стоял запряженный в ветхую телегу белый верблюд. На растопыренных березовых стояках лежала дубовая бочка с новыми металлическими обручами. Смуглый, подросший Кунта, в серой, из заячьего меха шапке с длинными, торчащими врозь ушами, черпал ведром воду и выливал в бочку. Он теперь стал на прииске водовозом, снабжал родниковой водой отдаленные хатенки и ближних ленивых хозяек, получая по копейке за ведро. Он терпеливо копил деньги и своими далекими мечтами непременно стать богатым до слез смешил Василия Михайловича и Устю.
– Здравствуй, Кунта, – ставя на землю ведра, проговорила Устя.
– О, здравствуй, тетька Уста! – радостно приветствовал ее Кунта.
– Ты чего не приходил учиться? – спросила Устя.
– Охо-хо, хозяйка! – Кунта отбросил черпак в сторону и провел рукавом холщовой куртки по лицу. – Эх, дорогой мой человек! Целый день туда-сюда воду тащить нада, потом верблюда пасти, потом кашу варим с братом, а придет вечер, как дохлый лягу – и айда спать.
– Устаешь? – сочувственно спросила Устя.
– Хуже верблюда.
– Ну а сегодня придешь?
– Пришел бы, да вот к хозяину жана приехала. Воды таскай, дров руби, баню топи…
– Кто же тебя заставляет?
– Сам я. Мало-мало денежки получать надо же!
– Накопил поди уж? – Устя посмотрела на его рваные, растоптанные сапоги.
– Только чуть-чуть еще…
– Ты бы лучше купил себе сапоги, а то простудишься.
– Ничего. Сапоги брат починит. Он все умеет… Сначала лошадь будем покупать.
– Зачем тебе еще лошадь, у вас же есть верблюд?
– У меня-то есть, а у брата ничего нету. Ему лошадь надо, калым платить тоже надо. Старший брат скоро будет себе жану брать… А как возьмешь ее без калыма, ну-ка скажи? – Кунта посмотрел на Устю и лукаво прищурил и без того узкую прорезь глаз.
– Пусть найдет русскую, тогда и калыму не надо, – пошутила Устя.
– Ого! Друг! – Кунта внушительно покачал своей заячьей шапкой. – На русской…
– А что?
– Эге! Хо-хо! – Кунта снова взялся за черпак.
– Что ты все хохокаешь? – возмутилась Устя.
– А то, что за русскую-то в Сибирь пойдешь, дорогой человек!
– Не говори глупости, чудак ты этакий! – возразила Устя.
– Какой такой чудак! Кодар-то взял русскую – и айда!
– Вспомнил… – Устя растерянно выпустила из рук коромысло.
– Конечно, помним! Видал я, как ему руки железом спутали, потом казак с ружьем в Сибирь его погнал!
Кунта взял черпак и начал наливать в бочку воду, искоса поглядывая на свою учительницу, видел, как она молча покусывала губы. Ему вдруг стало жаль ее. «Наверное, зря все-таки я напугал девку казаком с ружьем», – подумал Кунта и, чтобы исправить ошибку, проговорил:
– Зачем сама за водой пришла? Сказала бы мне, я бы тебе целую бочку притащил и денег не брал бы ни одной копейки…
– Надоел ты, Кунта, со своими копейками! – сердито проговорила Устя. – У тебя на уме только деньги да лошади…
– А без лошади как можно казаху? А вон Тулеген-бабай какую Микешке кобылку давал? Ого! Вон он идет, Микешка-то, и барана тащит! У меня тоже много будет баранов…
– Тебе не о барашках нужно думать, а чаще приходить ко мне учиться! Человеком станешь.
– Когда буду богатый, на муллу выучусь…
С Усти сразу слетел весь ее назидательный тон. Не сдержав смеха, она шагнула вперед и споткнулась о ведра. Они с грохотом покатились с пригорка.
– Ай-ай! – Кунта отбросил черпак и помчался за ведрами.
– Значит, муллой будешь? – принимая от него ведра, переспросила она.
– Очень хорошо быть муллой, – вздохнул Кунта. Подмигнув Усте, продолжал: – Борода большая, чалма белая и три жаны.
– Зачем же столько жен?
– Сколько у меня будет кунаков! Чай кипятить надо? Бешбармак варить, доить кобыл, кумыс заквашивать? Школу тоже открою…
– Какую школу?
– Мальчишек стану учить по Корану. Сяду в юрте, как царь-патча, рядом камчу положу.
– Бить станешь?
– А как же! Я у муллы две зимы учился. Все муллы так делают. Озорники ведь мальчишки, мало-мало кровь пускать надо, а то совсем слушаться не будут.
Ведя на веревке барашка, подошел Микешка и поздоровался. Посмеиваясь, Устя рассказала ему о мечте Кунты.
– Другой раз зайдет вечером и такое сморозит! – проговорил Микешка. Посматривая на раскрасневшуюся Устю, спросил: – А вы, Устинья Игнатьевна, совсем перестали к нам заходить.
– Да как-то времени нет, – смутившись, быстро ответила Устя.
– Я, Микешка, помогать приду, – наполняя Устины ведра, сказал Кунта. – Вместе зарежем твоего баранчика. Кишки и требуху отдашь мне?
– Отдам, – добродушно ответил Микешка.
Попрощавшись с Устей, он потянул барана к дому, где жил Доменов. Кунта, тронув своего верблюжонка, помахивая кнутом, затарахтел бочкой.
Устя, нацепив на коромысло ведра с водой, стала медленно подниматься на пригорок. Над саманными свежепобеленными избенками радужно курился дымок. Группа рабочих башкир, не признававших праздника, растаскивали черные бревна сгоревшей промывательной фабрики. Слышался скрежет падающих бревен; вихрившаяся над пожарищем сажа разносилась по поселку и оседала на крышах. Темнорукие, в лисьих и волчьих ушанках временные рабочие, раскатывая бревна, орудовали слегами. Обойдя это памятное пожарище, Устя свернула в свой переулок и вошла в сени. Поставив ведра, она разделась. В продолговатой землянке они занимали с Василисой одну комнату с маленькой кухней. Дверью в комнату служила синяя домотканая дерюга, служившая Василисе во время ее мытарств одеялом и периной. Откинув дерюгу, Устя посмотрела на Василису. Гладко причесанная на пробор, она стояла с оголенными руками у корыта и стирала. Мягкие светлые волосы Василисы, заплетенные в две тяжелые косы, жгутами лежали на белых, забрызганных мылом плечах. Покачиваясь сильным телом, она терла куском мыла брезентовую робу. Почувствовав, что на нее смотрят, она обернулась. Устя стояла в дверях, как в рамке, пристально разглядывала раскрасневшуюся от стирки подругу.
– Может, что у вас грязное есть, бросайте, заодно уж, – проговорила Василиса. У нее было чистое, продолговатое лицо, небольшой, чуть хрящеватый нос. Напряженный и нервный изгиб бровей и полноватых губ говорили о силе и твердости характера.
– Спасибо, у меня все чистое, – сказала Устя. Держась за косяк, продолжала: – Гляжу на тебя и думаю, какая ты, Василиса…
– Думаете, наверное, вон какая дуреха, взяла да и выбрала деда внучатого… – улыбаясь, проговорила Василиса.
– Не о том я, – задумчиво ответила Устя.
– У кого что болит…
– Значит, крепко зацепил он твое сердечко? – Устя подошла к рукомойнику и вымыла руки.
– Да крепче некуда.
– Так что же, хочешь к нему в батрачки наниматься?
– Может, и так.
– А дальше что?
– Там видно будет…
– Даже мне не хочешь признаться, – с упреком сказала Устя. – Ну что же, я пошла.
– А вы далеко собираетесь? – спросила Василиса.
– К Даше хочу сходить. Микешу встретила, его скоро на службу возьмут. Даша плачет.
– Будет жить, как все солдатки.
– Но она в положении.
– Значит, еще лучше, не одна будет – с дитем.
– Ну что ты, Васена, за человек! – Устя поцеловала подружку в щеку и убежала.
Домой вернулась Устя в сумерках. В кухне было жарко натоплено. В печке стояла каша в глиняном горшочке и горячий чайник. Обо всем позаботилась Василиса, но сама куда-то ушла. Есть Усте не хотелось. Выпив чашку теплого чая, она взяла книгу и прилегла на кровать. За окном чей-то мужской, тоскливый голос пел под хрипатую гармонь незнакомую грустную песню. Тусклый свет керосиновой лампы резал глаза. Странно и тоскливо было думать, что сегодня первый раз она весь вечер будет одна. Заунывные звуки гармошки печально трогали сердце. Несколько раз Устя вскакивала с кровати и подходила к висевшей на стене шубейке, но тут же опускала руки, садилась на кровать и, скомкав подушку, плакала.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
– Я хочу к своей дочке вас пригласить, чтобы вы с ней позанимались и поучили ее французскому языку, да и сам я маненько желаю попробовать…
– И вы тоже? – Устя вскинула на него свои ясные, чистые глаза, чувствуя, что никак не сможет погасить вспыхнувших в них веселых искорок.
– А разве мне нельзя? – в упор спросил Иван.
– Отчего же нельзя, – смутилась Устя.
– То-то и оно! Вон брательник Митька пожил в Питере чуть, а как по-французски лопочет? Вовсю режет. Ему и Марфа подсказывала, да еще и учительшу нанимали. Они как промеж себя начнут трещать, я сижу и только глазами хлопаю. Может, меня по всякому костят, откуда я знаю! А я тоже вскорости поеду в Питер, а то возьму да и в Париж махну.
– Вам можно и в Париж, – улыбнувшись, кивнула Устя.
– Куда хочешь могу! – храбрился Иван, чувствуя, как блаженно начинает действовать крепкое угощение доменовской экономки. – Соглашайтесь, барышня, жить будете у меня в отдельной хоромине, на готовых харчах, жалованье положу, какое сама захочешь. А как только малость подучимся, вместе и дунем парижское винцо пробовать… И-эх, и кутнем же!
Все больше угорая от выпитого вина и вишневой настойки, Степанов смотрел на Устю заплывшими глазками, суля ей королевские блага. На поселке, где-то совсем близко, стонала-ухала драга, свистели ребятишки, женский голос призывно кликал: «Уть, уть, уть!»
– Спасибо, господин Степанов, за предложение, – в замешательстве проговорила Устя. – Французский язык я уже давно позабыла. Прощайте.
Круто повернувшись, она скорыми шажками пошла прочь, с ужасом думая о том, как похож хозяин прииска на того конвойного урядника с кошачьими усами, о котором ей горько поведала Василиса.
Иван долго провожал ее осоловевшими глазами, силясь понять, почему отказалась и так быстро ушла эта гордая, непонятная каторжанка?
– А бабеночка, я вам скажу, Иван Лександрыч, сахар-мед! – помогая хозяину подняться на сиденье, с ухмылочкой прошептал Афонька.
– Да ить благородные, – они все… – Иван не нашел подходящего слова и умолк.
– Эта благородная давно уж с булгахтером путается, – влезая на козлы, ответил Афонька.
– С каким еще таким булгахтером? – грозно спросил хозяин.
– Да с тем самым, которого тогда Маришка Лигостаева в тугае подобрала.
– А не врешь? – У Ивана что-то начало проясняться в полупьяной башке.
– Икону могу снять, Иван Лександрыч, – заверил Афонька.
– Икону? Вот как!
– А что? – обернувшись, спросил Афонька.
– Ничего, брат! Булгахтеру этому пристав Ветошкин давно уже кандалы приготовил. Пошел!
Сивые кони, захлебываясь трензелями, зло зафырчали и гулко покатили пролетку по застывшим кочкам.
Не оглядываясь, крепко сжимая бренчавшие в руке ведра, Устя почти бегом спустилась с пригорка к околице. Лицо ее пылало. Приглашение хозяина учить его французскому языку, а потом поехать с ним «парижское винцо пробовать» было отвратительным, и оно пугало ее. Устя переживала сейчас не только свою двадцать пятую осень. Быстро промелькнувшее лето принесло ей много радости, какой она не испытывала никогда в жизни. Все шиханы казались ей ярко-голубыми и сулили счастье… Еще более радостными были длинные осенние вечера, когда вместе с Василием Михайловичем они засиживались допоздна у него на квартире, а потом вместе выходили из домика и, взявшись за руки, тихо шагали по пустынному поселку. Иногда встречавшиеся в темноте люди узнавали их и почтительно уступали дорогу. О их ночных прогулках на прииске стали втихомолку поговаривать, судить, рядить и домысливать по-всякому. Угрюмая, мрачноватая сноха Якова Фарскова однажды заговорила в продуктовой лавке открыто.
– Неужели все каторжные так и живут по разности?
– Как это по разности и кто, например? – подчеркнуто резко спросила Василиса.
– Да вон хоть бы Лушка с Булановым: фамилии разные, а двоих народили, и оба некрещеные…
– А тебя самое-то кто крестил? – намекая на ее староверскую принадлежность, напористо спросила Василиса.
– У нас по своему обычаю… – смешалась Александра и начала торопливо складывать в холщовую торбу разные кулечки с покупками. Словно оправдываясь, добавила: – Я ведь не про тебя.
– Ну а про кого же еще? – Василиса шумно пододвинула бутылку под зеленый ручеек конопляного масла. От стен недавно выстроенной лавки пахло расщепленной сосной, от полок шел спертый запах дешевой карамели, ваксы и лавра.
– На кого ты еще намекаешь, скажи, пожалуйста? – наседала Василиса.
– Да хотя бы на твою подружку, которая вон все ночи напролет с конторщиком воркует.
– Уж это ты оставь! – Светлые глаза Василисы вдруг остановились, а щеки густо порозовели.
– Не одна я видела, а все говорят, – потупив глаза, ответила Александра.
– А ты поменьше слушай и сама перестань глупости болтать всякие, – напустилась на нее Василиса. – Мы вместе живем, и я лучше тебя знаю, как она воркует по ночам на мокрой от слез подушке.
– На каждый, как говорится, роток… – попробовала Александра защищаться.
– Про меня тоже плели, что я стала голубкой… урядника Хаустова. А я так его приголубила, чуть на второй срок не пошла. Думаете, что если мы побывали на каторге, так за себя не можем постоять? Шалишь, тетенька!
На тонкой коже Василисиного лица горел словно нарисованный гневный румянец. Схватив с прилавка наполненную маслом бутылку, она быстро удалилась.
– Ишь какая сердитая! – добродушно заговорили оставшиеся женщины. – Такую и впрямь не больно обидишь.
Услышав от Василисы о бабском разговоре в лавке, Устя расстроилась и как-то увяла.
– Да вам-то что, пусть болтают, – успокаивала Василиса подругу. – Может, я зря вам сказала об этом. Вы уж, Устинья Игнатьевна, простите меня.
– Сколько раз я тебе говорила: не называй меня на «вы»! Мы с тобой одногодки, понимаешь? – рассердилась Устя.
– Мало ли что… Вы образованная, а я простая девка рязанская, судомойка помещикова.
– Ах боже мой! Когда ты наконец бросишь эту рабью привычку? – возмущалась Устя.
Она подошла к кровати, прилегла на подушку. Закрыв лицо платком, продолжала грустным голосом:
– У нас ведь вроде и другого имени нет, каторжные – и все, а раз так, значит, мы на все способны. А ведь не знают шиханские бабы, что, кроме отца, меня никогда ни один еще мужчина не целовал…
Василиса подсела к ней на край постели, взяла за руку и неожиданно заплакала.
Устя вскочила и обняла ее за плечи, ласково тормошила, гладила ее мягкие волосы.
– Ну а ты чего вдруг? Ты-то чего плачешь?
– А затем, – сквозь слезы говорила Василиса, – затем, что страшное я в жизни испытала. – Немного успокоившись, продолжала: – Вот вы сказали, что вас еще никто ни разу не поцеловал, да ведь и меня тоже… Только вот однажды конвойный унтер отозвал на привале и в кусты завел… Не могла я с ним сладить… До того муторно было, что думала – умру потом… Кошкодером его звали арестанты, потому что не любил он кошек, как увидит, так непременно прибьет. И сам-то он с растопыренными усищами на кота был похож. Бывало, как увижу кого с усами, того унтера вспоминаю, и так тошно мне делается, так лихо, Устенька, хоть в петлю!.. Как только вы выйдете за Василия Михайловича, я тоже уйду с прииска, – призналась Василиса.
– Куда же ты надумала?
– А в станицу.
– Ты что, уже и место нашла?
– Покамест только так еще… – ответила Василиса и потупилась.
– Как это так?
– Есть тут один вдовый… – Василиса наклонила голову.
– Неужели влюбилась? Кто же он? – с нетерпением спросила Устя.
– В этом вся и загвоздка, – вздохнула Василиса. – Хоть и дети у него взрослые и внучка есть, а мне все едино, с таким хоть на каторгу, хоть на тот свет.
– Ты, Василиска, с ума сошла! – Устя всплеснула руками.
– А разве я не понимаю, что этого нельзя? – Василиса снова судорожно вздохнула.
– Вот это да! – поражалась Устя. – Ты хоть виделась с ним, говорила?
– Видела его часто, а говорила только один разочек…
– О чем же вы говорили?
– Да ни одного словечка путем… Народу было кругом…
– И где же это было, и кто он такой? – допытывалась Устя.
– Этого я не могу сказать.
– Почему?
– А может, это так, потом все пройдет, а люди узнают и смеяться начнут, а мне сейчас не до смеху… Вот вы научили меня писать, читать. Через вас я первый раз в жизни лапти сбросила и кожаные полусапожки надела. В город поехала, хожу по улочкам и вывески на всех лавках перечитываю и кричу про себя: «Умею, я умею!» А полусапожки скрипят. Я и земли под собой не чую… Потом книжки начала читать, которые вы приносили. Теперь мне хочется хорошо о людях думать…
В узенькое окно саманной полуземлянки лился светлой полоской веселый солнечный свет, ласково падал на синеватую от побелки стену и висевший над кроватью коврик.
Устя встала, сняла с вешалки шубу, быстро оделась. Она взяла ведра, вышла по тропинке за околицу. По Шиханскому шляху вместе с потерянными клочьями сена курились верблюжьи колючки. Рядом с наезженной дорогой, на приисковых штреках в бугрившейся пустой породе копались ребятишки. Тут же по-осеннему уныло бродили серые вороны. Устя подошла к тому месту, где в свое время старик Буянов обнаружил золотые самородки. Сейчас здесь все уже было выработано. Родник глубоко вычищен и в три венца обложен свежим сосновым срубом. На степановской пашне теперь ютились саманные избенки приисковых рабочих.
Около сруба стоял запряженный в ветхую телегу белый верблюд. На растопыренных березовых стояках лежала дубовая бочка с новыми металлическими обручами. Смуглый, подросший Кунта, в серой, из заячьего меха шапке с длинными, торчащими врозь ушами, черпал ведром воду и выливал в бочку. Он теперь стал на прииске водовозом, снабжал родниковой водой отдаленные хатенки и ближних ленивых хозяек, получая по копейке за ведро. Он терпеливо копил деньги и своими далекими мечтами непременно стать богатым до слез смешил Василия Михайловича и Устю.
– Здравствуй, Кунта, – ставя на землю ведра, проговорила Устя.
– О, здравствуй, тетька Уста! – радостно приветствовал ее Кунта.
– Ты чего не приходил учиться? – спросила Устя.
– Охо-хо, хозяйка! – Кунта отбросил черпак в сторону и провел рукавом холщовой куртки по лицу. – Эх, дорогой мой человек! Целый день туда-сюда воду тащить нада, потом верблюда пасти, потом кашу варим с братом, а придет вечер, как дохлый лягу – и айда спать.
– Устаешь? – сочувственно спросила Устя.
– Хуже верблюда.
– Ну а сегодня придешь?
– Пришел бы, да вот к хозяину жана приехала. Воды таскай, дров руби, баню топи…
– Кто же тебя заставляет?
– Сам я. Мало-мало денежки получать надо же!
– Накопил поди уж? – Устя посмотрела на его рваные, растоптанные сапоги.
– Только чуть-чуть еще…
– Ты бы лучше купил себе сапоги, а то простудишься.
– Ничего. Сапоги брат починит. Он все умеет… Сначала лошадь будем покупать.
– Зачем тебе еще лошадь, у вас же есть верблюд?
– У меня-то есть, а у брата ничего нету. Ему лошадь надо, калым платить тоже надо. Старший брат скоро будет себе жану брать… А как возьмешь ее без калыма, ну-ка скажи? – Кунта посмотрел на Устю и лукаво прищурил и без того узкую прорезь глаз.
– Пусть найдет русскую, тогда и калыму не надо, – пошутила Устя.
– Ого! Друг! – Кунта внушительно покачал своей заячьей шапкой. – На русской…
– А что?
– Эге! Хо-хо! – Кунта снова взялся за черпак.
– Что ты все хохокаешь? – возмутилась Устя.
– А то, что за русскую-то в Сибирь пойдешь, дорогой человек!
– Не говори глупости, чудак ты этакий! – возразила Устя.
– Какой такой чудак! Кодар-то взял русскую – и айда!
– Вспомнил… – Устя растерянно выпустила из рук коромысло.
– Конечно, помним! Видал я, как ему руки железом спутали, потом казак с ружьем в Сибирь его погнал!
Кунта взял черпак и начал наливать в бочку воду, искоса поглядывая на свою учительницу, видел, как она молча покусывала губы. Ему вдруг стало жаль ее. «Наверное, зря все-таки я напугал девку казаком с ружьем», – подумал Кунта и, чтобы исправить ошибку, проговорил:
– Зачем сама за водой пришла? Сказала бы мне, я бы тебе целую бочку притащил и денег не брал бы ни одной копейки…
– Надоел ты, Кунта, со своими копейками! – сердито проговорила Устя. – У тебя на уме только деньги да лошади…
– А без лошади как можно казаху? А вон Тулеген-бабай какую Микешке кобылку давал? Ого! Вон он идет, Микешка-то, и барана тащит! У меня тоже много будет баранов…
– Тебе не о барашках нужно думать, а чаще приходить ко мне учиться! Человеком станешь.
– Когда буду богатый, на муллу выучусь…
С Усти сразу слетел весь ее назидательный тон. Не сдержав смеха, она шагнула вперед и споткнулась о ведра. Они с грохотом покатились с пригорка.
– Ай-ай! – Кунта отбросил черпак и помчался за ведрами.
– Значит, муллой будешь? – принимая от него ведра, переспросила она.
– Очень хорошо быть муллой, – вздохнул Кунта. Подмигнув Усте, продолжал: – Борода большая, чалма белая и три жаны.
– Зачем же столько жен?
– Сколько у меня будет кунаков! Чай кипятить надо? Бешбармак варить, доить кобыл, кумыс заквашивать? Школу тоже открою…
– Какую школу?
– Мальчишек стану учить по Корану. Сяду в юрте, как царь-патча, рядом камчу положу.
– Бить станешь?
– А как же! Я у муллы две зимы учился. Все муллы так делают. Озорники ведь мальчишки, мало-мало кровь пускать надо, а то совсем слушаться не будут.
Ведя на веревке барашка, подошел Микешка и поздоровался. Посмеиваясь, Устя рассказала ему о мечте Кунты.
– Другой раз зайдет вечером и такое сморозит! – проговорил Микешка. Посматривая на раскрасневшуюся Устю, спросил: – А вы, Устинья Игнатьевна, совсем перестали к нам заходить.
– Да как-то времени нет, – смутившись, быстро ответила Устя.
– Я, Микешка, помогать приду, – наполняя Устины ведра, сказал Кунта. – Вместе зарежем твоего баранчика. Кишки и требуху отдашь мне?
– Отдам, – добродушно ответил Микешка.
Попрощавшись с Устей, он потянул барана к дому, где жил Доменов. Кунта, тронув своего верблюжонка, помахивая кнутом, затарахтел бочкой.
Устя, нацепив на коромысло ведра с водой, стала медленно подниматься на пригорок. Над саманными свежепобеленными избенками радужно курился дымок. Группа рабочих башкир, не признававших праздника, растаскивали черные бревна сгоревшей промывательной фабрики. Слышался скрежет падающих бревен; вихрившаяся над пожарищем сажа разносилась по поселку и оседала на крышах. Темнорукие, в лисьих и волчьих ушанках временные рабочие, раскатывая бревна, орудовали слегами. Обойдя это памятное пожарище, Устя свернула в свой переулок и вошла в сени. Поставив ведра, она разделась. В продолговатой землянке они занимали с Василисой одну комнату с маленькой кухней. Дверью в комнату служила синяя домотканая дерюга, служившая Василисе во время ее мытарств одеялом и периной. Откинув дерюгу, Устя посмотрела на Василису. Гладко причесанная на пробор, она стояла с оголенными руками у корыта и стирала. Мягкие светлые волосы Василисы, заплетенные в две тяжелые косы, жгутами лежали на белых, забрызганных мылом плечах. Покачиваясь сильным телом, она терла куском мыла брезентовую робу. Почувствовав, что на нее смотрят, она обернулась. Устя стояла в дверях, как в рамке, пристально разглядывала раскрасневшуюся от стирки подругу.
– Может, что у вас грязное есть, бросайте, заодно уж, – проговорила Василиса. У нее было чистое, продолговатое лицо, небольшой, чуть хрящеватый нос. Напряженный и нервный изгиб бровей и полноватых губ говорили о силе и твердости характера.
– Спасибо, у меня все чистое, – сказала Устя. Держась за косяк, продолжала: – Гляжу на тебя и думаю, какая ты, Василиса…
– Думаете, наверное, вон какая дуреха, взяла да и выбрала деда внучатого… – улыбаясь, проговорила Василиса.
– Не о том я, – задумчиво ответила Устя.
– У кого что болит…
– Значит, крепко зацепил он твое сердечко? – Устя подошла к рукомойнику и вымыла руки.
– Да крепче некуда.
– Так что же, хочешь к нему в батрачки наниматься?
– Может, и так.
– А дальше что?
– Там видно будет…
– Даже мне не хочешь признаться, – с упреком сказала Устя. – Ну что же, я пошла.
– А вы далеко собираетесь? – спросила Василиса.
– К Даше хочу сходить. Микешу встретила, его скоро на службу возьмут. Даша плачет.
– Будет жить, как все солдатки.
– Но она в положении.
– Значит, еще лучше, не одна будет – с дитем.
– Ну что ты, Васена, за человек! – Устя поцеловала подружку в щеку и убежала.
Домой вернулась Устя в сумерках. В кухне было жарко натоплено. В печке стояла каша в глиняном горшочке и горячий чайник. Обо всем позаботилась Василиса, но сама куда-то ушла. Есть Усте не хотелось. Выпив чашку теплого чая, она взяла книгу и прилегла на кровать. За окном чей-то мужской, тоскливый голос пел под хрипатую гармонь незнакомую грустную песню. Тусклый свет керосиновой лампы резал глаза. Странно и тоскливо было думать, что сегодня первый раз она весь вечер будет одна. Заунывные звуки гармошки печально трогали сердце. Несколько раз Устя вскакивала с кровати и подходила к висевшей на стене шубейке, но тут же опускала руки, садилась на кровать и, скомкав подушку, плакала.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Василий Михайлович сидел у себя дома и что-то увлеченно писал.
Вошла пожилая кухарка, обслуживающая Кондрашова, двигая густыми, русыми бровями, спросила:
– А как насчет самоварчика, Василий Михалыч, ставить сегодня аль нет?
– Непременно, Прасковья Антоновна, – не отрываясь от бумаги, сказал Кондрашов. – Непременно! Наверное, скоро Устинья Игнатьевна придет.
– Запаздывает сегодня ваша гостья, – заметила Прасковья.
Кондрашов взглянул на часы и ахнул. Время показывало десятый час.
– Как же это так? – Василий Михайлович вопрошающе посмотрел сначала на кухарку, а потом снова на часы. – Неужели столько времени? – Он приложил часы к уху. Часы стучали, равномерно отсчитывая секунды.
– Время пропасть сколько! – откликнулась Прасковья. – Семь-то у хозяина било, когда я от всенощной шла, а теперь поди скоро и полночь.
– Ну, предположим, до полночи еще далеко, – возразил Кондрашов и тут же испуганно спросил: – А вдруг захворала?
– Все может быть, – кивнула Прасковья. – Так греть самовар-то?
– Обязательно греть! Должна быть, – убежденно проговорил Василий Михайлович и поднялся со стула. Он был в белоснежной, заботливо отутюженной рубашке, в отлично сшитом жилете, хорошо подстрижен и тщательно выбрит. Быстро собрав в кучу разбросанные бумаги, он прошелся до порога и тут же вернулся к столу, смутно прислушиваясь к тихому голосу Прасковьи.
– Один разок не явилась, а вы уже и забегали, будто какой молоденький… Ох грехи наши тяжкие! – Прасковья перекрестилась.
– Вы о чем? – остановившись перед нею, спросил Василий Михайлович.
– А о том, что жениться вам пора и – концы в воду…
– Какие такие концы?
– Не маленький, сам понять должон, как порочишь девку-то, – с грубоватой простотой ответила Прасковья.
Осененный жгучей, нехорошей догадкой, Кондрашов раскрыл было рот, но подходящих слов не нашел. Взглянув на упрямо стоявшую перед ним Прасковью, нахмурился, проговорил суховато:
– Ладно, Прасковья Антоновна, ставьте ваш самовар все-таки…
«Вот ведь, брат, какая история, а?» – Василий Михайлович растерянно остановился посреди комнаты. Абажур настольной лампы бросал вокруг тревожный свет. Высокая стопка бумаги с ровными, мелко написанными строчками лежала на краю стола. В этих еще теплых строчках жили, трепетно бились самые жаркие, сокровенные мысли. О них даже Устя не все знала… Своим приходом она всякий раз отвлекала его от вечерних занятий. Тогда они начинали беседовать и чаевничать до петухов. Это уже стало привычкой. Прошло еще полчаса, а Усти все не было. Только сейчас Василий отчетливо понял, что слова Прасковьи имеют прямое отношение к тому, что сегодня не пришла Устя. Ему было очень неловко, что он не подумал об этом раньше. Наскоро одевшись, он вышел на улицу. В доме, где жил Авдей, ярко светились окна. Доносился раскатистый, многоголосый хохот. Очевидно, пир был в самом разгаре. У крыльца стояли коляски, пофыркивали застоявшиеся кони, на козлах маячили остроконечными башлыками стывшие на холоде кучера, стеля по пыльной земле мохнатые от луны тени. Миновав доменовский особняк, Василий пробежал по узкому переулку и без стука влетел в белую, словно приплющенную к земле мазанку. Устя, услышав скрип открывающейся двери, вскочила с кровати и приоткрыла край полога.
– Вы? – испуганно спросила она.
– Как видите, – тяжело переводя дух, проговорил Василий Михайлович. – Извините, что я так вдруг, – удивляясь своей мальчишеской дерзости, бормотал он.
– Ну что там, – чуть слышно прошептала Устя.
– А я просто не знал, что и подумать, взял да и прибежал.
– Заходите. Я одна дома, – растерянно предложила она, стараясь отвести заплаканные глаза.
– Может быть, сразу пойдемте пить чай? Самовар скучает без вас, клокочет, прямо чуть не плачет, – попробовал шутить Кондрашов. Однако шутка получилась невеселая.
Устя грустно и отчужденно молчала.
– Что с вами, Устинья Игнатьевна? – Василий Михайлович взял ее за руку и заглянул в глаза. Теплая, вялая рука слегка задрожала. Устя осторожно высвободила ее, тихонько вздохнув, сказала:
– Не обращайте внимания. Сидела вот тут, думала. Ну и захандрила маленько. Очень рада, что вижу вас. Сейчас оденусь, и мы пройдемся.
Спустя час они уже входили в квартиру Василия. Услышав их шаги, Прасковья сползла с лежанки. Поздоровавшись с Устей, стала накрывать на стол.
– А мы тут все глазоньки проглядели, – звеня посудой, с чрезмерным вниманием и ласковостью говорила Прасковья. – Что же это, думаем, такое делается? Уж не захворала ли наша дорогая барышня?
Кутаясь в белый шерстяной платок, Устя неловко молчала. Теперь все ее здесь смущало: и поздний час, и большой диван, обитый черной клеенкой, и низкая, чисто застланная постель с двумя жесткими казенными дедушками. В те счастливые денечки Устя иногда запросто клала голову на подушку и слушала, как Василий рассказывал о тайнах бытия и жесточайшей борьбе, начиная с жизни на Ленских приисках и кончая боями на Красной Пресне в октябре 1905 года, участником которых он был сам лично и во время которых даже получил осколочное ранение. Сейчас Устю смущали любопытствующие Прасковьины глаза, лукаво рыскающие под белесыми кустистыми бровями. «Хоть бы ушла скорее!» – вдруг подумала Устя и покраснела.
– Вот и хорошо, вот и отлично-с! – потирая застывшие на улице руки, неизвестно чему радовался Василий Михайлович. Ему тоже было явно не по себе, да и Устя не могла скрыть своего беспокойного состояния.
Прасковья Антоновна, видимо, это поняла. Обмахнув принесенный ею самовар полотенчиком, спрятав руки под розовый, с цветочками передник, произнесла со значением:
– Ну я пойду, лебеди мои, а вы уж тут одни располагайтеся…
– Да, да! Спасибо! – засуетился Василий Михайлович, чего сроду с ним не было. – Идите отдыхайте, Антоновна, да мы уж тут как-нибудь одни, – не скрывая радости, улыбался, приглаживал щетинистые волосы, поправлял свой жилет. Пригласил Устю к столу, осторожно придерживая за локоток.
– А вы сегодня тоже какой-то новый, – заметила Устя.
– Как то есть новый? – немножко опешив, спросил Василий.
– Торжественный уж очень. – Устя села на клеенчатый диван.
– Виновато себя немножко чувствую, вот и начал церемонии разводить. – Василий расстегнул воротник черной сатиновой рубахи и налил чаю. От клокотавшего самовара уютно пахло тлеющими угольками и свежезаваренным чаем.
– Чем же вы провинились?
– Заработался – и про вас забыл… Начал пересматривать свои маньчжурские записи и увлекся… Я вам как-нибудь прочту. Вы пейте чай с кренделями. Прасковья мастерица печь крендели… Как-то очень круто их месит, потом сыплет на под печки сено и на сене выпекает. Душистые получаются, цветами пахнут. Вкусно!
– А мне что-то и чаю не хочется, – не притрагиваясь к налитой чашке, сказала Устя.
– Так чем же вас угощать?
– Ничего не нужно…
– Вы тоже сегодня странная, – задумчиво проговорил Василий. – Может, нам вина выпить немножко? – предложил он. – У меня есть даже заграничное, хозяйское. Сегодня по случаю приезда жены господин Доменов пирует. Я отказался пиршествовать, так мне домой прислано… Видите, в каком я теперь почете… Хотите попробовать?
– Давайте попробуем, – согласилась Устя.
Выпили по маленькой рюмочке и закусили разломленным пополам кренделем. Василий разговорился о Доменове, о неудаче со школой, о новом управляющем, о будущих на прииске преобразованиях, о хищнических замыслах хозяина. Он увлекся и только под конец заметил, что Устя его не слушает, а думает совсем о другом. Она рассеянно вертела в руках рюмку и печально смотрела на крышку воркующего самовара. В комнате было тепло и тихо, но Устю почему-то уют давил и угнетал именно своей чистотой и благоустроенностью, а вкусное, ароматное хозяйское вино неприятно жгло и туманило, кружило голову.
Вошла пожилая кухарка, обслуживающая Кондрашова, двигая густыми, русыми бровями, спросила:
– А как насчет самоварчика, Василий Михалыч, ставить сегодня аль нет?
– Непременно, Прасковья Антоновна, – не отрываясь от бумаги, сказал Кондрашов. – Непременно! Наверное, скоро Устинья Игнатьевна придет.
– Запаздывает сегодня ваша гостья, – заметила Прасковья.
Кондрашов взглянул на часы и ахнул. Время показывало десятый час.
– Как же это так? – Василий Михайлович вопрошающе посмотрел сначала на кухарку, а потом снова на часы. – Неужели столько времени? – Он приложил часы к уху. Часы стучали, равномерно отсчитывая секунды.
– Время пропасть сколько! – откликнулась Прасковья. – Семь-то у хозяина било, когда я от всенощной шла, а теперь поди скоро и полночь.
– Ну, предположим, до полночи еще далеко, – возразил Кондрашов и тут же испуганно спросил: – А вдруг захворала?
– Все может быть, – кивнула Прасковья. – Так греть самовар-то?
– Обязательно греть! Должна быть, – убежденно проговорил Василий Михайлович и поднялся со стула. Он был в белоснежной, заботливо отутюженной рубашке, в отлично сшитом жилете, хорошо подстрижен и тщательно выбрит. Быстро собрав в кучу разбросанные бумаги, он прошелся до порога и тут же вернулся к столу, смутно прислушиваясь к тихому голосу Прасковьи.
– Один разок не явилась, а вы уже и забегали, будто какой молоденький… Ох грехи наши тяжкие! – Прасковья перекрестилась.
– Вы о чем? – остановившись перед нею, спросил Василий Михайлович.
– А о том, что жениться вам пора и – концы в воду…
– Какие такие концы?
– Не маленький, сам понять должон, как порочишь девку-то, – с грубоватой простотой ответила Прасковья.
Осененный жгучей, нехорошей догадкой, Кондрашов раскрыл было рот, но подходящих слов не нашел. Взглянув на упрямо стоявшую перед ним Прасковью, нахмурился, проговорил суховато:
– Ладно, Прасковья Антоновна, ставьте ваш самовар все-таки…
«Вот ведь, брат, какая история, а?» – Василий Михайлович растерянно остановился посреди комнаты. Абажур настольной лампы бросал вокруг тревожный свет. Высокая стопка бумаги с ровными, мелко написанными строчками лежала на краю стола. В этих еще теплых строчках жили, трепетно бились самые жаркие, сокровенные мысли. О них даже Устя не все знала… Своим приходом она всякий раз отвлекала его от вечерних занятий. Тогда они начинали беседовать и чаевничать до петухов. Это уже стало привычкой. Прошло еще полчаса, а Усти все не было. Только сейчас Василий отчетливо понял, что слова Прасковьи имеют прямое отношение к тому, что сегодня не пришла Устя. Ему было очень неловко, что он не подумал об этом раньше. Наскоро одевшись, он вышел на улицу. В доме, где жил Авдей, ярко светились окна. Доносился раскатистый, многоголосый хохот. Очевидно, пир был в самом разгаре. У крыльца стояли коляски, пофыркивали застоявшиеся кони, на козлах маячили остроконечными башлыками стывшие на холоде кучера, стеля по пыльной земле мохнатые от луны тени. Миновав доменовский особняк, Василий пробежал по узкому переулку и без стука влетел в белую, словно приплющенную к земле мазанку. Устя, услышав скрип открывающейся двери, вскочила с кровати и приоткрыла край полога.
– Вы? – испуганно спросила она.
– Как видите, – тяжело переводя дух, проговорил Василий Михайлович. – Извините, что я так вдруг, – удивляясь своей мальчишеской дерзости, бормотал он.
– Ну что там, – чуть слышно прошептала Устя.
– А я просто не знал, что и подумать, взял да и прибежал.
– Заходите. Я одна дома, – растерянно предложила она, стараясь отвести заплаканные глаза.
– Может быть, сразу пойдемте пить чай? Самовар скучает без вас, клокочет, прямо чуть не плачет, – попробовал шутить Кондрашов. Однако шутка получилась невеселая.
Устя грустно и отчужденно молчала.
– Что с вами, Устинья Игнатьевна? – Василий Михайлович взял ее за руку и заглянул в глаза. Теплая, вялая рука слегка задрожала. Устя осторожно высвободила ее, тихонько вздохнув, сказала:
– Не обращайте внимания. Сидела вот тут, думала. Ну и захандрила маленько. Очень рада, что вижу вас. Сейчас оденусь, и мы пройдемся.
Спустя час они уже входили в квартиру Василия. Услышав их шаги, Прасковья сползла с лежанки. Поздоровавшись с Устей, стала накрывать на стол.
– А мы тут все глазоньки проглядели, – звеня посудой, с чрезмерным вниманием и ласковостью говорила Прасковья. – Что же это, думаем, такое делается? Уж не захворала ли наша дорогая барышня?
Кутаясь в белый шерстяной платок, Устя неловко молчала. Теперь все ее здесь смущало: и поздний час, и большой диван, обитый черной клеенкой, и низкая, чисто застланная постель с двумя жесткими казенными дедушками. В те счастливые денечки Устя иногда запросто клала голову на подушку и слушала, как Василий рассказывал о тайнах бытия и жесточайшей борьбе, начиная с жизни на Ленских приисках и кончая боями на Красной Пресне в октябре 1905 года, участником которых он был сам лично и во время которых даже получил осколочное ранение. Сейчас Устю смущали любопытствующие Прасковьины глаза, лукаво рыскающие под белесыми кустистыми бровями. «Хоть бы ушла скорее!» – вдруг подумала Устя и покраснела.
– Вот и хорошо, вот и отлично-с! – потирая застывшие на улице руки, неизвестно чему радовался Василий Михайлович. Ему тоже было явно не по себе, да и Устя не могла скрыть своего беспокойного состояния.
Прасковья Антоновна, видимо, это поняла. Обмахнув принесенный ею самовар полотенчиком, спрятав руки под розовый, с цветочками передник, произнесла со значением:
– Ну я пойду, лебеди мои, а вы уж тут одни располагайтеся…
– Да, да! Спасибо! – засуетился Василий Михайлович, чего сроду с ним не было. – Идите отдыхайте, Антоновна, да мы уж тут как-нибудь одни, – не скрывая радости, улыбался, приглаживал щетинистые волосы, поправлял свой жилет. Пригласил Устю к столу, осторожно придерживая за локоток.
– А вы сегодня тоже какой-то новый, – заметила Устя.
– Как то есть новый? – немножко опешив, спросил Василий.
– Торжественный уж очень. – Устя села на клеенчатый диван.
– Виновато себя немножко чувствую, вот и начал церемонии разводить. – Василий расстегнул воротник черной сатиновой рубахи и налил чаю. От клокотавшего самовара уютно пахло тлеющими угольками и свежезаваренным чаем.
– Чем же вы провинились?
– Заработался – и про вас забыл… Начал пересматривать свои маньчжурские записи и увлекся… Я вам как-нибудь прочту. Вы пейте чай с кренделями. Прасковья мастерица печь крендели… Как-то очень круто их месит, потом сыплет на под печки сено и на сене выпекает. Душистые получаются, цветами пахнут. Вкусно!
– А мне что-то и чаю не хочется, – не притрагиваясь к налитой чашке, сказала Устя.
– Так чем же вас угощать?
– Ничего не нужно…
– Вы тоже сегодня странная, – задумчиво проговорил Василий. – Может, нам вина выпить немножко? – предложил он. – У меня есть даже заграничное, хозяйское. Сегодня по случаю приезда жены господин Доменов пирует. Я отказался пиршествовать, так мне домой прислано… Видите, в каком я теперь почете… Хотите попробовать?
– Давайте попробуем, – согласилась Устя.
Выпили по маленькой рюмочке и закусили разломленным пополам кренделем. Василий разговорился о Доменове, о неудаче со школой, о новом управляющем, о будущих на прииске преобразованиях, о хищнических замыслах хозяина. Он увлекся и только под конец заметил, что Устя его не слушает, а думает совсем о другом. Она рассеянно вертела в руках рюмку и печально смотрела на крышку воркующего самовара. В комнате было тепло и тихо, но Устю почему-то уют давил и угнетал именно своей чистотой и благоустроенностью, а вкусное, ароматное хозяйское вино неприятно жгло и туманило, кружило голову.