Павел Ильич Федоров
Витим золотой
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Над серой, унылой степью сплошной чередой бегут сумрачные свинцовые тучи, порой низко опускаясь к грязной, разбитой колесами дороге. Мохноногая лошаденка, с репьями в длинном хвосте, цепко переступая раскованными копытами, с трудом вытаскивает из глубокой колдобины тяжело нагруженную телегу, в которой сидят какие-то серые, нахохленные люди. Колеса скрипят и вязнут в грязи по самую ступицу.
Всю ночь лил тягучий обкладной дождь и только под утро стих. Холодно. Пронзительный степняк треплет некошеные травы и низко гнет верхушки к земле, заунывно посвистывает сухими дудками. Извилистая дорога далеко убегает в степь. Коренастый, с кривыми ногами возчик-башкир в коричневом армяке, подпоясанном раскисшим сыромятным ремнем, часто поднимая с морщинистого лба старенький лисий малахай, устало шагает рядом с телегой. На крутых изволоках он берется за наклеску и помогает изнуренной лошади, а если она приостанавливается, возчик выхватывает из-за пояса кистистый кнут, остервенело хлещет по взъерошенному ковылю, кричит, вытаращив раскосые глаза:
– Па-аше-ел! Тащи-и! Айда! Перед давай, а то на махан пущу!
Взмыленная лошаденка, всхрапывая распаренными ноздрями, напрягая последние силенки, тащит. Возчик машет кнутом, щелкает, покрикивает:
– Айда! Пошел!
Хлюпает под колесами грязь, скрипит ветхая сбруя, исступленно орет башкир, а идущие впереди этапа конвойные даже не оглядываются.
– Ох шайтан дорога, ох халеррра!
Визгливый голос возчика рвет сумрачную тишину и далеко летит окрест.
Сидящие в телеге люди в серых приплюснутых шапочках, склонив головы, с трудом преодолевают дремоту и зябко кутаются в серые, промокшие тюремные бушлаты. Это больные с этапа. Они продрогли на осеннем ветру и совсем равнодушны к выкрикам возчика. Тоненько и жалко подвывает в ковыле тугой ветер. Словно не успевая за бегущими тучами, степь лениво плывет назад. Тускло волнуется туманное марево, застилая далекий горизонт. Впереди маячит на коне старший конвоя, грязно вьется в пожелтевшей траве черный шлях и пропадает в степной дали.
Едут. В задке телеги, в клочках измятого сена торчат, как собачьи уши, уголки холщовых мешков. На концах плохо обтесанных дрог привязаны забрызганные грязью чемоданы с разного вида замками, деревянные сундучки, баульчики. Когда колеса наезжают на кочки, вся эта кладь вздрагивает, дребезжит и трется о боковые наклески. Этап движется медленно. Некоторые арестанты закованы в кандалы. Сбоку этого печального шествия, верхом на крупном, сытом коне рыжей масти, едет начальник конвоя старший урядник Кузьма Катауров. Он из станицы Айбурлинской. Она расположена неподалеку от Шиханской. Катауров хорошо знает Петра Лигостаева и его дочь Марину. На голове урядника мохнатая казачья папаха. Короткая шея аккуратно замотана желтым с голубыми полосками башлыком, конец которого плотно прижат белой лосевой портупеей – признак того, что владелец ее служил когда-то в атаманском полку. Шашка у него длинная, в потертых ножнах – старый, много раз побывавший в деле дедовский палаш. С правой стороны, поверх кобуры, висит тяжелая, тоже видавшая виды нагайка, сплетенная из самых мельчайших ремешков. Начальник конвоя зорко поглядывает на тихо шагающих арестантов и солдат-конвоиров. Его конь, привыкший к путевому режиму, идет спокойным, размеренным шагом, плавно покачивая урядника в казачьем седле, как в зыбке. Катауров иногда помурлычет песню, иной раз даже подремлет, а чаще всего, посапывая багровым, когда-то обмороженным носом, думает. Размышления его не слишком сложны.
«Служу не по нужде, а по вольной воле, – думает Кузьма Романыч. – Служу не кому-нибудь, а самому государю императору и престол от разных ворогов охраняю. Как-никак, а это для нас честь… В церковь хожу не с трехкопеечной свечкой… Не грешно и медали показать – горбом заслуженные. И сыны… Старшой на действительной, в гвардии, пятьсотрублевого коня ему справил – на удивление всем есаулам. Второй нынешний год в лагерь ходил, и тоже на каком коне! Третий – наследничек, Никанорушка, – такой вымахал, что все девки начинают заглядываться. Не токмо на сына заглядываются, а и на хозяйство. Снохи-то будто лебедушки. И дом ведут, и себя блюдут, не то что дочь Петьки Лигостаева – от венца к киргизу убежала. Тут он, ее каторжник-то».
Через фарт братьев Степановых и Кузьме Романычу богатство привалило нежданно-негаданно, да такое, что расперло… Даже самому признаться боязно, что сотворил для него бог!
«Потешил бы, Романыч, признался бы, – пытают иногда его станичные казаки. – Сколько тыщенок в кубышку положил?»
От таких вопросов Кузьму Романыча озноб хватает. Сам выболтал спьяну о своей коммерции. А дело вышло так. Посоветовал ему Мардарий Ветошкин за чаркой водки купить акции Ленских золотых приисков.
«Будешь только купончики стричь», – уговаривал пристав.
«Пустое, Мардарий Герасимыч, да где денег-то взять», – отнекивался Катауров.
«Думаешь, я твоих доходов не знаю? – в упор посматривая на друга хитрыми полицейскими глазками, спрашивал Ветошкин. – Добра тебе желаю. Три дня назад они стоили по три сотни каждая, а сегодня уже четыреста. Я купил десять и тыщу целковых сегодня положил чистенькими и тебя еще вот угощаю».
«Тыща рублей… в три дня!» – Кузьма Романыч едва не сверзился со стула.
А Ветошкин тем временем вместе с винцом вливал в его чрево золотую витимскую отраву. Как тут утерпишь! Пошли вдвоем в банк к Шульцу, и Кузьма Романыч выложил кассиру банка восемьсот целковых, а взамен получил две красивенькие светло-зеленые бумажки. Протрезвел, когда уже подъезжал к станице, – и хоть назад ворочайся. Шутка сказать, какие денежки выманили! Маялся целую неделю, сна лишился, на жену и снох нагайкой замахиваться начал. Совсем невтерпеж стало. Запряг самую резвую лошадь и укатил в Зарецк. Чуть не задохнулся, когда взбегал на второй этаж банка. Как угорелый сунул в окошко кассиру свои зелененькие. Тот повертел их в руках, посмотрел на свет, небрежно кинул в железную пасть сейфа и начал отсчитывать, да не бумажками, а звонкими империалами. Когда отсчитал две тыщи рублей, у Кузьмы Романыча совсем дух перехватило.
«Можете не считать, у нас не обманывают», – строго, не оборачиваясь, проговорил кассир.
Катауров стоял словно в чаду. Потом поскакал к приставу Ветошкину и в каком-то исступлении чуть не в ноги благодетелю.
«А еще на сколько купил?» – спросил тот.
«Да ни на сколько, Мардарий Герасимыч! – удивился Кузьма Романыч. – Они же теперь по тыще рублей каждая!»
«Через неделю будут стоить в два раза дороже, дурак вислоухий!» – рассердился пристав и тут же посоветовал вложить в акции все деньги.
«Тебя-то, Мардарий Герасимыч, кто надоумил?» – допытывался Кузьма, все еще боясь, чтобы не вышло какой-нибудь обмишулки…
«Авдей Иннокентич Доменов, вот кто! Только гляди помалкивай, а то язык отрежу», – пообещал пристав.
«Могила!» – заверил Кузьма и в тот же день укатил домой. Там дочиста опростал всю кубышку. Примчавшись обратно, купил толстую пачку зелененьких, затолкал ее в сухой бычий пузырь и схоронил на дне своего служилого сундука. На свободе заглядывал и пересчитывал. Перед отъездом с очередным этапом узнал от благодетеля, что каждая бумажка теперь стоила по три тысячи рублей! Богачом стал, да еще каким! Подумывал уже службу бросить. Ведь десять лет этапную пыль глотает, грязь на шляху месит. «А легкое ли дело сопровождать арестантиков? В другой раз попадется такой законник, что всю душу из тебя вымотает да еще жалобу настрочит. Сгибай после шею свою перед начальством. Вон Мардарий Герасимыч про доходы намекнул. Ну и что ж? Все мы люди крещеные, где-то можем и какую поблажку дать, если надо, и свиданьице устроим, и шкалик спиртику поднесем, за то и благодарствуют… Понимаем, что все люди на страдание идут по воле божьей… Можем и всякое другое снисхождение сделать, но только уж смотри, нас не подведи, бежать не вздумай али против царя лихие слова баить. Мы ведь все можем: и песенку вместе спеть, и кандалы надеть. Кузнец-то имеется в каждом поселке. Вон вчерась тот азиат бритоголовый, лигостаевской девки полюбовник, кандалишки свои перекрутил и решил дерануть… Цепочки-то слабенькие оказались, а может, кто и напильник дал… Это иногда бывает. Попадаются такие дьяволы! Но я тоже, соколы мои, не дурак, каждую душу наскрозь вижу. Сколько разных человеков прошло через мои руки. Не сочтешь, милай! Заменил я ему, зятьку лигостаевскому, цепочки-то, добротные навесил. Наверное, еще во времена Николая Павловича делали. Тогда умели ковать этот звонкий струмент. А нынче и прочность и звон не тот…»
Кузьма Романыч, повернувшись на скрипящем седле, оглядывал растянувшуюся вдоль дороги колонну. Приподнявшись на стременах, зычно крикнул:
– Подтянись! Веселей ходи, арестантики! Песенку заводи, а мы подтянем, бога помянем, глядишь, и скоро ночевать встанем!
Но «арестантики» шагают молча. Под ногами чавкает липкая грязь, холодная водица хлюпает в ветхой, промокшей обуви. Звенят кандальные цепи, и если уж говорить правду, то это вовсе не звон. Залепленные грязью кандалы не звенят, а скрежещут дробно, как будто подтачивают живые человеческие кости.
Новые кандалы Кодара, видимо, на самом деле допотопной ковки, возможно, с крепостных демидовских времен, шагать в них не легко, тем более по непролазной грязи, которая густо набивается в подкандальники. Кодар часто останавливается и выковыривает грязь концом подобранной на дороге чекушки. Ему помогает идущий рядом с ним высокий худощавый арестант, в черных роговых очках, с русой курчавой бородкой. Это ссыльный студент, уроженец Урала, Николай Шустиков. По приговору московского суда за участие в университетских беспорядках он был определен в ссылку. Однако студент решил, по собственному усмотрению, поехать в другую сторону. Вместо севера он вдруг отправился, на юг… Шустикова задержали, и теперь он следовал по этапу на золотой Витим. Студент был хмур и не очень разговорчив, только изредка перебрасывался словами с Кодаром.
А телега поскрипывает всеми колесами, этап медленно тащится, и полуденные серые краски совсем не меняются; хмурая, привычная дремотно-осенняя тишь.
– Устал, друг? – спрашивает Николай у Кодара.
– Что же сделаешь! – Темные над горбинкой носа глаза Кодара напряженно поблескивают и все время дико блуждают по сторонам. После неудавшегося побега на него тяжело смотреть.
Всю дорогу Николай наблюдает за этим суровым человеком и замечает, как он беспокойно и часто оглядывается назад и все чего-то ждет. Но кругом унылая пустыня ненастной осени, ни одной живой души. По степи густо курится и лениво ворочается в низинах скучный туман. На ближних курганах камнями чернеют носатые беркуты, напоминающие родные просторы. Неподалеку от дороги в голых кустах бобовника, заросшего пожелтевшей спутанной травой, притаилась подраненная казарка. Спугнул ее конвойный солдат. Волоча подбитое крыло, птица нырнула в заросли. Заметив казарку, конвойный вскинул ружье, выстрелил, но промахнулся. Солдат бросился искать подранка, но Катауров отругал его и поставил в строй. Кодар видел, как в том месте, где притаилась казарка, судорожно тряслись и качались травинки. «Это, наверное, так бьется у нее сердце, – подумал Кодар. – Эх, хоть бы мне аллах дал крылья птицы, – поднялся бы к небу и улетел в родные края. Там Тулеген-бабай, тетка Камшат, там жарко горят в азбарах дувалы, гурты скота пасутся на зеленой отаве, бойко скачут подросшие жеребята… А здесь чужая, холодная степь, свирепые лица конвойных». Грустные мысли Кодара прерывает властный окрик урядника:
– Па-ашел! Шевелись, арестантики!
– Айда, давай! – протяжно голосит возчик, и далекое эхо откликается жалобным криком подстреленной птицы.
Всю ночь лил тягучий обкладной дождь и только под утро стих. Холодно. Пронзительный степняк треплет некошеные травы и низко гнет верхушки к земле, заунывно посвистывает сухими дудками. Извилистая дорога далеко убегает в степь. Коренастый, с кривыми ногами возчик-башкир в коричневом армяке, подпоясанном раскисшим сыромятным ремнем, часто поднимая с морщинистого лба старенький лисий малахай, устало шагает рядом с телегой. На крутых изволоках он берется за наклеску и помогает изнуренной лошади, а если она приостанавливается, возчик выхватывает из-за пояса кистистый кнут, остервенело хлещет по взъерошенному ковылю, кричит, вытаращив раскосые глаза:
– Па-аше-ел! Тащи-и! Айда! Перед давай, а то на махан пущу!
Взмыленная лошаденка, всхрапывая распаренными ноздрями, напрягая последние силенки, тащит. Возчик машет кнутом, щелкает, покрикивает:
– Айда! Пошел!
Хлюпает под колесами грязь, скрипит ветхая сбруя, исступленно орет башкир, а идущие впереди этапа конвойные даже не оглядываются.
– Ох шайтан дорога, ох халеррра!
Визгливый голос возчика рвет сумрачную тишину и далеко летит окрест.
Сидящие в телеге люди в серых приплюснутых шапочках, склонив головы, с трудом преодолевают дремоту и зябко кутаются в серые, промокшие тюремные бушлаты. Это больные с этапа. Они продрогли на осеннем ветру и совсем равнодушны к выкрикам возчика. Тоненько и жалко подвывает в ковыле тугой ветер. Словно не успевая за бегущими тучами, степь лениво плывет назад. Тускло волнуется туманное марево, застилая далекий горизонт. Впереди маячит на коне старший конвоя, грязно вьется в пожелтевшей траве черный шлях и пропадает в степной дали.
Едут. В задке телеги, в клочках измятого сена торчат, как собачьи уши, уголки холщовых мешков. На концах плохо обтесанных дрог привязаны забрызганные грязью чемоданы с разного вида замками, деревянные сундучки, баульчики. Когда колеса наезжают на кочки, вся эта кладь вздрагивает, дребезжит и трется о боковые наклески. Этап движется медленно. Некоторые арестанты закованы в кандалы. Сбоку этого печального шествия, верхом на крупном, сытом коне рыжей масти, едет начальник конвоя старший урядник Кузьма Катауров. Он из станицы Айбурлинской. Она расположена неподалеку от Шиханской. Катауров хорошо знает Петра Лигостаева и его дочь Марину. На голове урядника мохнатая казачья папаха. Короткая шея аккуратно замотана желтым с голубыми полосками башлыком, конец которого плотно прижат белой лосевой портупеей – признак того, что владелец ее служил когда-то в атаманском полку. Шашка у него длинная, в потертых ножнах – старый, много раз побывавший в деле дедовский палаш. С правой стороны, поверх кобуры, висит тяжелая, тоже видавшая виды нагайка, сплетенная из самых мельчайших ремешков. Начальник конвоя зорко поглядывает на тихо шагающих арестантов и солдат-конвоиров. Его конь, привыкший к путевому режиму, идет спокойным, размеренным шагом, плавно покачивая урядника в казачьем седле, как в зыбке. Катауров иногда помурлычет песню, иной раз даже подремлет, а чаще всего, посапывая багровым, когда-то обмороженным носом, думает. Размышления его не слишком сложны.
«Служу не по нужде, а по вольной воле, – думает Кузьма Романыч. – Служу не кому-нибудь, а самому государю императору и престол от разных ворогов охраняю. Как-никак, а это для нас честь… В церковь хожу не с трехкопеечной свечкой… Не грешно и медали показать – горбом заслуженные. И сыны… Старшой на действительной, в гвардии, пятьсотрублевого коня ему справил – на удивление всем есаулам. Второй нынешний год в лагерь ходил, и тоже на каком коне! Третий – наследничек, Никанорушка, – такой вымахал, что все девки начинают заглядываться. Не токмо на сына заглядываются, а и на хозяйство. Снохи-то будто лебедушки. И дом ведут, и себя блюдут, не то что дочь Петьки Лигостаева – от венца к киргизу убежала. Тут он, ее каторжник-то».
Через фарт братьев Степановых и Кузьме Романычу богатство привалило нежданно-негаданно, да такое, что расперло… Даже самому признаться боязно, что сотворил для него бог!
«Потешил бы, Романыч, признался бы, – пытают иногда его станичные казаки. – Сколько тыщенок в кубышку положил?»
От таких вопросов Кузьму Романыча озноб хватает. Сам выболтал спьяну о своей коммерции. А дело вышло так. Посоветовал ему Мардарий Ветошкин за чаркой водки купить акции Ленских золотых приисков.
«Будешь только купончики стричь», – уговаривал пристав.
«Пустое, Мардарий Герасимыч, да где денег-то взять», – отнекивался Катауров.
«Думаешь, я твоих доходов не знаю? – в упор посматривая на друга хитрыми полицейскими глазками, спрашивал Ветошкин. – Добра тебе желаю. Три дня назад они стоили по три сотни каждая, а сегодня уже четыреста. Я купил десять и тыщу целковых сегодня положил чистенькими и тебя еще вот угощаю».
«Тыща рублей… в три дня!» – Кузьма Романыч едва не сверзился со стула.
А Ветошкин тем временем вместе с винцом вливал в его чрево золотую витимскую отраву. Как тут утерпишь! Пошли вдвоем в банк к Шульцу, и Кузьма Романыч выложил кассиру банка восемьсот целковых, а взамен получил две красивенькие светло-зеленые бумажки. Протрезвел, когда уже подъезжал к станице, – и хоть назад ворочайся. Шутка сказать, какие денежки выманили! Маялся целую неделю, сна лишился, на жену и снох нагайкой замахиваться начал. Совсем невтерпеж стало. Запряг самую резвую лошадь и укатил в Зарецк. Чуть не задохнулся, когда взбегал на второй этаж банка. Как угорелый сунул в окошко кассиру свои зелененькие. Тот повертел их в руках, посмотрел на свет, небрежно кинул в железную пасть сейфа и начал отсчитывать, да не бумажками, а звонкими империалами. Когда отсчитал две тыщи рублей, у Кузьмы Романыча совсем дух перехватило.
«Можете не считать, у нас не обманывают», – строго, не оборачиваясь, проговорил кассир.
Катауров стоял словно в чаду. Потом поскакал к приставу Ветошкину и в каком-то исступлении чуть не в ноги благодетелю.
«А еще на сколько купил?» – спросил тот.
«Да ни на сколько, Мардарий Герасимыч! – удивился Кузьма Романыч. – Они же теперь по тыще рублей каждая!»
«Через неделю будут стоить в два раза дороже, дурак вислоухий!» – рассердился пристав и тут же посоветовал вложить в акции все деньги.
«Тебя-то, Мардарий Герасимыч, кто надоумил?» – допытывался Кузьма, все еще боясь, чтобы не вышло какой-нибудь обмишулки…
«Авдей Иннокентич Доменов, вот кто! Только гляди помалкивай, а то язык отрежу», – пообещал пристав.
«Могила!» – заверил Кузьма и в тот же день укатил домой. Там дочиста опростал всю кубышку. Примчавшись обратно, купил толстую пачку зелененьких, затолкал ее в сухой бычий пузырь и схоронил на дне своего служилого сундука. На свободе заглядывал и пересчитывал. Перед отъездом с очередным этапом узнал от благодетеля, что каждая бумажка теперь стоила по три тысячи рублей! Богачом стал, да еще каким! Подумывал уже службу бросить. Ведь десять лет этапную пыль глотает, грязь на шляху месит. «А легкое ли дело сопровождать арестантиков? В другой раз попадется такой законник, что всю душу из тебя вымотает да еще жалобу настрочит. Сгибай после шею свою перед начальством. Вон Мардарий Герасимыч про доходы намекнул. Ну и что ж? Все мы люди крещеные, где-то можем и какую поблажку дать, если надо, и свиданьице устроим, и шкалик спиртику поднесем, за то и благодарствуют… Понимаем, что все люди на страдание идут по воле божьей… Можем и всякое другое снисхождение сделать, но только уж смотри, нас не подведи, бежать не вздумай али против царя лихие слова баить. Мы ведь все можем: и песенку вместе спеть, и кандалы надеть. Кузнец-то имеется в каждом поселке. Вон вчерась тот азиат бритоголовый, лигостаевской девки полюбовник, кандалишки свои перекрутил и решил дерануть… Цепочки-то слабенькие оказались, а может, кто и напильник дал… Это иногда бывает. Попадаются такие дьяволы! Но я тоже, соколы мои, не дурак, каждую душу наскрозь вижу. Сколько разных человеков прошло через мои руки. Не сочтешь, милай! Заменил я ему, зятьку лигостаевскому, цепочки-то, добротные навесил. Наверное, еще во времена Николая Павловича делали. Тогда умели ковать этот звонкий струмент. А нынче и прочность и звон не тот…»
Кузьма Романыч, повернувшись на скрипящем седле, оглядывал растянувшуюся вдоль дороги колонну. Приподнявшись на стременах, зычно крикнул:
– Подтянись! Веселей ходи, арестантики! Песенку заводи, а мы подтянем, бога помянем, глядишь, и скоро ночевать встанем!
Но «арестантики» шагают молча. Под ногами чавкает липкая грязь, холодная водица хлюпает в ветхой, промокшей обуви. Звенят кандальные цепи, и если уж говорить правду, то это вовсе не звон. Залепленные грязью кандалы не звенят, а скрежещут дробно, как будто подтачивают живые человеческие кости.
Новые кандалы Кодара, видимо, на самом деле допотопной ковки, возможно, с крепостных демидовских времен, шагать в них не легко, тем более по непролазной грязи, которая густо набивается в подкандальники. Кодар часто останавливается и выковыривает грязь концом подобранной на дороге чекушки. Ему помогает идущий рядом с ним высокий худощавый арестант, в черных роговых очках, с русой курчавой бородкой. Это ссыльный студент, уроженец Урала, Николай Шустиков. По приговору московского суда за участие в университетских беспорядках он был определен в ссылку. Однако студент решил, по собственному усмотрению, поехать в другую сторону. Вместо севера он вдруг отправился, на юг… Шустикова задержали, и теперь он следовал по этапу на золотой Витим. Студент был хмур и не очень разговорчив, только изредка перебрасывался словами с Кодаром.
А телега поскрипывает всеми колесами, этап медленно тащится, и полуденные серые краски совсем не меняются; хмурая, привычная дремотно-осенняя тишь.
– Устал, друг? – спрашивает Николай у Кодара.
– Что же сделаешь! – Темные над горбинкой носа глаза Кодара напряженно поблескивают и все время дико блуждают по сторонам. После неудавшегося побега на него тяжело смотреть.
Всю дорогу Николай наблюдает за этим суровым человеком и замечает, как он беспокойно и часто оглядывается назад и все чего-то ждет. Но кругом унылая пустыня ненастной осени, ни одной живой души. По степи густо курится и лениво ворочается в низинах скучный туман. На ближних курганах камнями чернеют носатые беркуты, напоминающие родные просторы. Неподалеку от дороги в голых кустах бобовника, заросшего пожелтевшей спутанной травой, притаилась подраненная казарка. Спугнул ее конвойный солдат. Волоча подбитое крыло, птица нырнула в заросли. Заметив казарку, конвойный вскинул ружье, выстрелил, но промахнулся. Солдат бросился искать подранка, но Катауров отругал его и поставил в строй. Кодар видел, как в том месте, где притаилась казарка, судорожно тряслись и качались травинки. «Это, наверное, так бьется у нее сердце, – подумал Кодар. – Эх, хоть бы мне аллах дал крылья птицы, – поднялся бы к небу и улетел в родные края. Там Тулеген-бабай, тетка Камшат, там жарко горят в азбарах дувалы, гурты скота пасутся на зеленой отаве, бойко скачут подросшие жеребята… А здесь чужая, холодная степь, свирепые лица конвойных». Грустные мысли Кодара прерывает властный окрик урядника:
– Па-ашел! Шевелись, арестантики!
– Айда, давай! – протяжно голосит возчик, и далекое эхо откликается жалобным криком подстреленной птицы.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Большое горе, внезапно обрушившееся на Кодара и Марину, ошеломило и старого Тулегена. Собравшись ехать вслед за отправленным по этапу Кодаром, Маринка вряд ли понимала, какое ей предстоит испытание. Как и все добрые и мудрые люди, Тулеген-бабай, привыкший бережно, с уважением относиться к несчастью близких людей, отговаривать не стал. Он молча взял лагун с дегтем, подмазал телегу и не спеша стал запрягать своего любимого одногорбого нара.
…И вот уже несколько дней, тарахтя колесами, катится по старому Челябинскому тракту тележка, в длинные оглобли которой запряжен высокий белый верблюд.
Тулеген-бабай, помахивая жидким прутиком, то заводит свою монотонную песню, такую же печальную и бесконечную, как думы Маринки, то начинает размышлять.
– Челяба? Один аллах знает, что это такое азбар Челяба! Я только слыхал про него немножко, а где он, далеко ли, близко ли? Может быть, ты, сноха, знаешь?
– Нет. – Маринка плотнее закутывается в теплую стеганую купу[1]. – Слыхала, что есть такой город Челябинск, а так не знаю, – вяло и неохотно отвечает она, чувствуя, как горят от бессонницы глаза и сохнет во рту. Мысли ее рвутся, как слабые нити.
Поскрипывает тележка, степь желтеет спутанным ковылем и редкими жнивищами. Верблюд мягко переступает по взбухшему шляху, осторожно выбирая, где тверже и суше.
– Послушай, сноха, долго ли мы еще будем ехать?
– А разве я знаю… Наверное, еще долго, – шепчет Маринка.
Она не помнит, сколько раз отвечала на этот вопрос, а Тулеген помолчит, повздыхает и опять заговаривает об одном и том же. Чем дальше они отъезжают, тем тревожней становится на душе Тулегена.
– Сибирь-то ой как далеко лежит! Пока доедешь туда по такой шайтанской дороге, ворблюд здохнет… Скоро снег выпадет, земля замерзнет, как на колесах будем тащиться?
Маринка не отвечает.
– Может, убежит все-таки? – тихо спрашивает Тулеген. Но старый и мудрый аксакал понимает, как, наверное, трудно вырваться человеку, закованному в железные цепи. – Ты веришь, что он вернется? – переспрашивает он еще тише.
– Да, верю, – отвечает Маринка, чуть шевеля губами, и глубже втягивает голову в плечи. Ответ стоит ей большого напряжения. Она не только верит в это, но все время ждет. Порой ей кажется, что Кодар где-то совсем близко затаился в каком-нибудь овражке или в степном кусту. – Он же сказал мне, что, как только выйдет случай, обязательно уйдет.
Тулеген с сомнением качает головой и, подстегнув прутиком голохвостого нара, снова спрашивает:
– А как он сломает железную цепь?
– Сломает, – вздыхает она.
– Ты надеешься, что сможет?
– Он все сможет, если захочет.
– Он-то захочет… А вот как солдаты, у них ружья…
– Ну и что ж, что ружья… Уходил же Василий Михайлович с этапа, и сколько раз! Ты же знаешь?
– Не знаю, сноха, не знаю, – пощипывая свою маленькую, смешную бородку, отвечает Тулеген.
На самом же деле он хорошо знает, что ночью арестантов запирают в этапной или в крестьянской избе на замок, а под окнами все время ходит солдат с ружьем; знает и про азбар Челябу, и про темир дорогу, по которой катятся избушки на железных колесах. Посадят в такую избушку Кодара, и черная шайтан-машина умчит его в далекую Сибирь. Попробуй-ка угонись за ней на верблюде! В Челябе Марина сядет в избушку на железных колесах и поедет вслед за Кодаром одна. А он, Тулеген-бабай, вернется, и будут они жить вдвоем с Камшат и горевать потихоньку. Беда-то вон какая нагрянула! Тулеген легонько подстегивает верблюда, и тележка с шумом подскакивает на выбоинах.
Маринка вздрогнула и подняла голову. Степь пухла от тумана и сырости. Перед глазами, словно кружась, плыли островерхие курганы, как тогда, после чтения приговора, закружились и куда-то поплыли окна в судейском зале.
…Ей теперь часто видится чубатая, поникшая голова отца. Раздавленный чудовищной силой позора, он прошел мимо и будто не заметил дочери. На нее тогда все глядели как на прокаженную. Надо было все это пережить. Подошел один Тулеген и под тихое змеиное шипение толпы вывел Марину из здания уездного суда. Их ждали оседланные кони. Одного из них подвел Кунта и помог сесть. Еще подходил один человек и говорил какие-то слова. Маринка смутно помнила, что это был Родион. От него пахло вином. Вот и все, что осталось в памяти от того страшного дня.
К вечеру этап остановился в небольшом уральском селе. Во дворе волостного управления солдаты конвоя начали быстро раздавать сухари. Возчик-башкир притащил для лошади охапку сена, а потом наносил кизяков и затопил печь. Каторжане рылись в своих мешках, стучали крышками сундучков, другие выжидательно покуривали. Цыган Макарка ел белый калач, принесенный жалостливой, сострадательной русской женщиной.
Поджидая Маринку, Кодар, сутулясь, одиноко сидел на завалинке, часто поглядывая на скрипящую калитку. В каждом селе, где этап останавливался на ночь, Маринка приносила ему передачу, и, если конвойные не прогоняли, она задерживалась до поверки, стараясь не попадаться на глаза Катаурову. Приходил и Тулеген. Выбрав сухое место, он усаживался в сторонке и молча ждал Маринку. Сегодня после грязной и тяжелой дороги друзья Кодара запаздывали.
На широкую улицу большого степного поселка словно крадучись текли тихие осенние сумерки. Над трубами вился мохнатый дымок. Пахло горящим кизяком и укропом. Почти у каждого дома нелепо маячили кряжистые, сучкастые ветлы. Кодару казалось, что они тоже целый день шагали по степи вслед за этапом, вошли в село и устало раскорячились где попало… Одна встала против окон волостного управления, другая у забора, третья на углу, а самая крайняя загородила своей толщью скотопрогонный проход, оставив небольшую тропочку. По ней сегодня и пробралась с узелком в руках Маринка. Подошла к воротам.
На этот раз крошечные глазки Катаурова увидели ее сразу. Урядник давно ждал этой встречи.
– А ну-кась погоди! – окликнул он и перегородил дорогу ножнами шашки. – Куда топаешь?
– Ужин несу, – перекладывая узелок с руки на руку, смущенно ответила Маринка.
– Кому? – жестко спросил урядник.
– Вы же знаете… – На строгом похудевшем лице Маринки застыла растерянная улыбка.
– Я спрашиваю, кому? – Кузьма скосороченно прищурился.
– Куванышеву.
– А кто он тебе есть?
– Он мне муж, – ответила она быстро, предчувствуя, что пытка только начинается. Сейчас она была в полной власти урядника.
– Где вы с ним венчаны – в церкви аль в татарской мечети?
Покусывая губу, Маринка молчала.
– Может, вокруг этой ветлы аль под степным стожком? Почему молчишь, лахудра? Как мог допустить твой родитель, чтобы ты, казачья дочь, убегла к басурману?
Ошеломленная неожиданной грубостью, Маринка испуганно попятилась.
– Он нашего, казачьего, офицера убил, защитника престола, а ты, курва, ему крендельки и калачики носишь, а может, таким манером и напильник подкинула!
Услышав брань начальника конвоя, к полуразрушенному забору начали подходить арестанты. Подошел и Шустиков, а с ним и цыган Макарка.
– Эх, чавалы, как он ее стрижет! – сказал цыган.
– Ее, стерву, надо голиком остричь, – покосившись на Макарку, продолжал урядник. – Совсем наголо. Да к столбу привязать, а рядом плеть положить, чтобы порол ее каждый проходящий. Не я ее родитель, я бы ее своими руками на кресте распял! Да я бы такую!.. – Истощив запас бранных слов, Катауров поднял нагайку.
– Не смей! – вдруг пронзительно крикнул Николай Шустиков и, перепрыгнув через забор, ухватился за черенок нагайки.
Урядник круто повернулся, свирепо поглядывая на студента, крикнул:
– А тебе что нужно?
– Не смеешь бить, – тихо, но настойчиво проговорил Шустиков.
– Ты кого учить вздумал? – Забыв про Маринку, Катауров шагнул к студенту, но тот даже не сдвинулся с места.
За забором плотной стеной стояли каторжане и глядели на начальника конвоя. Раскидав арестантов, к забору бросился Кодар, но его успели удержать. Губы Кодара тряслись.
Урядник, поняв, что его ярость зашла слишком далеко, крикнул:
– А ну, чего столпились! Марш по местам! Гляди-ка, моду взяли у заборов толпиться! Марш! Марш!
Арестованные стали расходиться. Пока Катауров и студент спорили, Маринка смешалась с толпой местных женщин и через них отдала передачу. На этот раз переговорить с Кодаром так и не удалось. В последующие дни за ним был установлен строгий надзор. Еду приносил и отдавал Тулеген. Конвойные тщательно просматривали содержимое и отгоняли старика прочь, а Маринку по приказанию Катаурова не допускали совсем. В одном из уральских городов этап погрузился на поезд. Распрощавшись с Тулегеном, Маринка села в пассажирский вагон и с тем же поездом последовала за Кодаром в далекую Сибирь. В Иркутске каторжан загнали на арестантскую баржу. Маринка поехала последним идущим на Витим пароходом. Меньше чем через месяц она очутилась на Ленских приисках.
…И вот уже несколько дней, тарахтя колесами, катится по старому Челябинскому тракту тележка, в длинные оглобли которой запряжен высокий белый верблюд.
Тулеген-бабай, помахивая жидким прутиком, то заводит свою монотонную песню, такую же печальную и бесконечную, как думы Маринки, то начинает размышлять.
– Челяба? Один аллах знает, что это такое азбар Челяба! Я только слыхал про него немножко, а где он, далеко ли, близко ли? Может быть, ты, сноха, знаешь?
– Нет. – Маринка плотнее закутывается в теплую стеганую купу[1]. – Слыхала, что есть такой город Челябинск, а так не знаю, – вяло и неохотно отвечает она, чувствуя, как горят от бессонницы глаза и сохнет во рту. Мысли ее рвутся, как слабые нити.
Поскрипывает тележка, степь желтеет спутанным ковылем и редкими жнивищами. Верблюд мягко переступает по взбухшему шляху, осторожно выбирая, где тверже и суше.
– Послушай, сноха, долго ли мы еще будем ехать?
– А разве я знаю… Наверное, еще долго, – шепчет Маринка.
Она не помнит, сколько раз отвечала на этот вопрос, а Тулеген помолчит, повздыхает и опять заговаривает об одном и том же. Чем дальше они отъезжают, тем тревожней становится на душе Тулегена.
– Сибирь-то ой как далеко лежит! Пока доедешь туда по такой шайтанской дороге, ворблюд здохнет… Скоро снег выпадет, земля замерзнет, как на колесах будем тащиться?
Маринка не отвечает.
– Может, убежит все-таки? – тихо спрашивает Тулеген. Но старый и мудрый аксакал понимает, как, наверное, трудно вырваться человеку, закованному в железные цепи. – Ты веришь, что он вернется? – переспрашивает он еще тише.
– Да, верю, – отвечает Маринка, чуть шевеля губами, и глубже втягивает голову в плечи. Ответ стоит ей большого напряжения. Она не только верит в это, но все время ждет. Порой ей кажется, что Кодар где-то совсем близко затаился в каком-нибудь овражке или в степном кусту. – Он же сказал мне, что, как только выйдет случай, обязательно уйдет.
Тулеген с сомнением качает головой и, подстегнув прутиком голохвостого нара, снова спрашивает:
– А как он сломает железную цепь?
– Сломает, – вздыхает она.
– Ты надеешься, что сможет?
– Он все сможет, если захочет.
– Он-то захочет… А вот как солдаты, у них ружья…
– Ну и что ж, что ружья… Уходил же Василий Михайлович с этапа, и сколько раз! Ты же знаешь?
– Не знаю, сноха, не знаю, – пощипывая свою маленькую, смешную бородку, отвечает Тулеген.
На самом же деле он хорошо знает, что ночью арестантов запирают в этапной или в крестьянской избе на замок, а под окнами все время ходит солдат с ружьем; знает и про азбар Челябу, и про темир дорогу, по которой катятся избушки на железных колесах. Посадят в такую избушку Кодара, и черная шайтан-машина умчит его в далекую Сибирь. Попробуй-ка угонись за ней на верблюде! В Челябе Марина сядет в избушку на железных колесах и поедет вслед за Кодаром одна. А он, Тулеген-бабай, вернется, и будут они жить вдвоем с Камшат и горевать потихоньку. Беда-то вон какая нагрянула! Тулеген легонько подстегивает верблюда, и тележка с шумом подскакивает на выбоинах.
Маринка вздрогнула и подняла голову. Степь пухла от тумана и сырости. Перед глазами, словно кружась, плыли островерхие курганы, как тогда, после чтения приговора, закружились и куда-то поплыли окна в судейском зале.
…Ей теперь часто видится чубатая, поникшая голова отца. Раздавленный чудовищной силой позора, он прошел мимо и будто не заметил дочери. На нее тогда все глядели как на прокаженную. Надо было все это пережить. Подошел один Тулеген и под тихое змеиное шипение толпы вывел Марину из здания уездного суда. Их ждали оседланные кони. Одного из них подвел Кунта и помог сесть. Еще подходил один человек и говорил какие-то слова. Маринка смутно помнила, что это был Родион. От него пахло вином. Вот и все, что осталось в памяти от того страшного дня.
К вечеру этап остановился в небольшом уральском селе. Во дворе волостного управления солдаты конвоя начали быстро раздавать сухари. Возчик-башкир притащил для лошади охапку сена, а потом наносил кизяков и затопил печь. Каторжане рылись в своих мешках, стучали крышками сундучков, другие выжидательно покуривали. Цыган Макарка ел белый калач, принесенный жалостливой, сострадательной русской женщиной.
Поджидая Маринку, Кодар, сутулясь, одиноко сидел на завалинке, часто поглядывая на скрипящую калитку. В каждом селе, где этап останавливался на ночь, Маринка приносила ему передачу, и, если конвойные не прогоняли, она задерживалась до поверки, стараясь не попадаться на глаза Катаурову. Приходил и Тулеген. Выбрав сухое место, он усаживался в сторонке и молча ждал Маринку. Сегодня после грязной и тяжелой дороги друзья Кодара запаздывали.
На широкую улицу большого степного поселка словно крадучись текли тихие осенние сумерки. Над трубами вился мохнатый дымок. Пахло горящим кизяком и укропом. Почти у каждого дома нелепо маячили кряжистые, сучкастые ветлы. Кодару казалось, что они тоже целый день шагали по степи вслед за этапом, вошли в село и устало раскорячились где попало… Одна встала против окон волостного управления, другая у забора, третья на углу, а самая крайняя загородила своей толщью скотопрогонный проход, оставив небольшую тропочку. По ней сегодня и пробралась с узелком в руках Маринка. Подошла к воротам.
На этот раз крошечные глазки Катаурова увидели ее сразу. Урядник давно ждал этой встречи.
– А ну-кась погоди! – окликнул он и перегородил дорогу ножнами шашки. – Куда топаешь?
– Ужин несу, – перекладывая узелок с руки на руку, смущенно ответила Маринка.
– Кому? – жестко спросил урядник.
– Вы же знаете… – На строгом похудевшем лице Маринки застыла растерянная улыбка.
– Я спрашиваю, кому? – Кузьма скосороченно прищурился.
– Куванышеву.
– А кто он тебе есть?
– Он мне муж, – ответила она быстро, предчувствуя, что пытка только начинается. Сейчас она была в полной власти урядника.
– Где вы с ним венчаны – в церкви аль в татарской мечети?
Покусывая губу, Маринка молчала.
– Может, вокруг этой ветлы аль под степным стожком? Почему молчишь, лахудра? Как мог допустить твой родитель, чтобы ты, казачья дочь, убегла к басурману?
Ошеломленная неожиданной грубостью, Маринка испуганно попятилась.
– Он нашего, казачьего, офицера убил, защитника престола, а ты, курва, ему крендельки и калачики носишь, а может, таким манером и напильник подкинула!
Услышав брань начальника конвоя, к полуразрушенному забору начали подходить арестанты. Подошел и Шустиков, а с ним и цыган Макарка.
– Эх, чавалы, как он ее стрижет! – сказал цыган.
– Ее, стерву, надо голиком остричь, – покосившись на Макарку, продолжал урядник. – Совсем наголо. Да к столбу привязать, а рядом плеть положить, чтобы порол ее каждый проходящий. Не я ее родитель, я бы ее своими руками на кресте распял! Да я бы такую!.. – Истощив запас бранных слов, Катауров поднял нагайку.
– Не смей! – вдруг пронзительно крикнул Николай Шустиков и, перепрыгнув через забор, ухватился за черенок нагайки.
Урядник круто повернулся, свирепо поглядывая на студента, крикнул:
– А тебе что нужно?
– Не смеешь бить, – тихо, но настойчиво проговорил Шустиков.
– Ты кого учить вздумал? – Забыв про Маринку, Катауров шагнул к студенту, но тот даже не сдвинулся с места.
За забором плотной стеной стояли каторжане и глядели на начальника конвоя. Раскидав арестантов, к забору бросился Кодар, но его успели удержать. Губы Кодара тряслись.
Урядник, поняв, что его ярость зашла слишком далеко, крикнул:
– А ну, чего столпились! Марш по местам! Гляди-ка, моду взяли у заборов толпиться! Марш! Марш!
Арестованные стали расходиться. Пока Катауров и студент спорили, Маринка смешалась с толпой местных женщин и через них отдала передачу. На этот раз переговорить с Кодаром так и не удалось. В последующие дни за ним был установлен строгий надзор. Еду приносил и отдавал Тулеген. Конвойные тщательно просматривали содержимое и отгоняли старика прочь, а Маринку по приказанию Катаурова не допускали совсем. В одном из уральских городов этап погрузился на поезд. Распрощавшись с Тулегеном, Маринка села в пассажирский вагон и с тем же поездом последовала за Кодаром в далекую Сибирь. В Иркутске каторжан загнали на арестантскую баржу. Маринка поехала последним идущим на Витим пароходом. Меньше чем через месяц она очутилась на Ленских приисках.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
После происшедших на Синем Шихане событий Авдей Иннокентьевич Доменов, прекратив разгулы и веселье, крепко взялся за золотопромышленные дела. Немного притих на первых порах и Иван Степанов. Митька по молодости продолжал куролесить, выкидывая бог знает какие штучки… Олимпиада одна-одинешенька томилась в Кочкарске. Марфа с Митькой жили во вновь отстроенном доме, в который Шпак ухлопал немалые денежки. Перелистывая пачки опротестованных векселей и счета многочисленных поставщиков, Доменов хватался за голову и бранился на чем свет стоит.
– Ну хорошо, промывательные машины, оборудование, инструменты, я им местечко найду… А вот за каким дьяволом столько винища приперли? – возмущался Авдей. С расстегнутым воротом, непричесанными волосами, в большущих сапогах, с голенищами чуть не до пупа, он сам, по мнению Усти Ярановой и Василия Михайловича Кондрашова, которые вели все конторские дела, походил на дьявола. – Да такую уйму этой отравы за пять лет не выглохтаешь… А потом, можно ли моему сватушке такой аромат казать! Или зятечку разлюбезному. Им – сивухи, и то только по праздникам… А то, гляди ты, бургунское, по четырнадцати рублей за бутылку! Да таких-то и цеп нет. Я, моншер, в винопитии толк знаю и покупать умею! Вот же грабители!
– Сделочку сам Иван Александрович подписал. Ну Шпак, конечно, присоветовал, – вставил Кондрашов.
– Сечь надо за такие дела! – закричал Авдей Иннокентьевич. – Ни одного порядочного инженера не наняли, пригласили какую-то шантрапу. Тараску загубили! Ах мошенники! Да я такого на десять заграничных не сменяю. Ты вот что, голубь мой, рассчитай-ка этих французиков и бельгийца. Да поделикатнее с ними обойдись, ты ведь демократ, умеешь наводить тень на плетень…
– А вы, Авдей Иннокентьевич, убеждены, что я демократ? – усмехаясь, спросил Кондрашов.
Странные у него завязались с Доменовым отношения. Доменов часто на его политическую неблагонадежность намекал, но во всем доверял. Василий Михайлович во время таких разговоров настораживался.
– Да ты же чистейшей марки социалист, – ответил Авдей с присущей ему прямотой.
– Из чего это вы, Авдей Иннокентьевич, заключили?
– Не хитри, любезный! Я ведь ох какой дока… – Доменов погрозил ему пальцем и, позвонив в колокольчик, потребовал чаю. Пил он крепкий чай в любом количестве.
– Знаю, что вы человек умный, – согласился Василий Михайлович.
– Так вот, моншер. Я в прятки играть не люблю. В каждом деле требую ясности. Ты мне нравишься. Потому что башка у тебя тоже на месте. Прости, что называю на «ты». Это значит, что ты мне в душу влез и я тебя полюбил. В деле с мошенником Петькой Шпаком ты свою честность и порядочность проявил. Другой бы на твоем месте так ручки погрел, а ты нет. Значит, парень ты другой закваски… Ума у тебя много, но в мозгах полное завихрение, как у всех ваших социалистов. Если хочешь со мной работать, то брось свои проповеди… Кое о чем я наслышан, понимаешь, голубь? Кто будет мешать делу, я пикнуть не дам, в бараний рог скручу. Хочешь, перекрещусь и всю правду выложу?
– Выкладывайте! – улыбнулся Василий.
– Тарас Суханов, мой старый сибирский дружок, был самый умнейший человек. А в этих делах оказался бя! Потому зря и погиб. «Зарецк инглиш компани» обвела его вокруг пальца и, прямо скажем, до погибели довела. Он свою совесть никому не продавал.
– А вы, Авдей Иннокентьевич?
– Речь о тебе идет, и меня ты покамест не трогай, голубь. Тарас был человек честный, а они, прохвосты, русское золото хотят лопатой грести… Ну это мы еще посмотрим… Тарас дело знал, а людям не умел в душу заглянуть – вот и расплатился. А у меня в делах своя метода. Я каждого молодчика должен как на ладошке зрить, нутро его чувствовать. О Шпаке я покойничка предупреждал, говорил, что это за фрукт.
– А он, думаете, его не раскусил? – спросил Василий Михайлович.
– Поздно. Потому я и хочу, чтобы у меня клещи на шее не завелись. У себя в Кочкарске я знаю, кто сколько раз в штреке чихнул и сколько бродячий спиртонос золотого песку хапнул. А расчет у меня короткий, сам должен понимать, при каком деле находишься… Можешь Плеханова читать и о коммунии мечтать – это твое дело, но только в мое не встревай… Так-то, голубь. Надеюсь, ты меня понял?
– Отлично, господин Доменов, – усмехнулся Кондрашов, думая про себя о том, как же умен и хитер его новый хозяин.
– Вот и дело. А теперь христом-богом тебя прошу – спровадь этих нахлебников. Это же, братец мой, агенты английской компании!
– Ну хорошо, промывательные машины, оборудование, инструменты, я им местечко найду… А вот за каким дьяволом столько винища приперли? – возмущался Авдей. С расстегнутым воротом, непричесанными волосами, в большущих сапогах, с голенищами чуть не до пупа, он сам, по мнению Усти Ярановой и Василия Михайловича Кондрашова, которые вели все конторские дела, походил на дьявола. – Да такую уйму этой отравы за пять лет не выглохтаешь… А потом, можно ли моему сватушке такой аромат казать! Или зятечку разлюбезному. Им – сивухи, и то только по праздникам… А то, гляди ты, бургунское, по четырнадцати рублей за бутылку! Да таких-то и цеп нет. Я, моншер, в винопитии толк знаю и покупать умею! Вот же грабители!
– Сделочку сам Иван Александрович подписал. Ну Шпак, конечно, присоветовал, – вставил Кондрашов.
– Сечь надо за такие дела! – закричал Авдей Иннокентьевич. – Ни одного порядочного инженера не наняли, пригласили какую-то шантрапу. Тараску загубили! Ах мошенники! Да я такого на десять заграничных не сменяю. Ты вот что, голубь мой, рассчитай-ка этих французиков и бельгийца. Да поделикатнее с ними обойдись, ты ведь демократ, умеешь наводить тень на плетень…
– А вы, Авдей Иннокентьевич, убеждены, что я демократ? – усмехаясь, спросил Кондрашов.
Странные у него завязались с Доменовым отношения. Доменов часто на его политическую неблагонадежность намекал, но во всем доверял. Василий Михайлович во время таких разговоров настораживался.
– Да ты же чистейшей марки социалист, – ответил Авдей с присущей ему прямотой.
– Из чего это вы, Авдей Иннокентьевич, заключили?
– Не хитри, любезный! Я ведь ох какой дока… – Доменов погрозил ему пальцем и, позвонив в колокольчик, потребовал чаю. Пил он крепкий чай в любом количестве.
– Знаю, что вы человек умный, – согласился Василий Михайлович.
– Так вот, моншер. Я в прятки играть не люблю. В каждом деле требую ясности. Ты мне нравишься. Потому что башка у тебя тоже на месте. Прости, что называю на «ты». Это значит, что ты мне в душу влез и я тебя полюбил. В деле с мошенником Петькой Шпаком ты свою честность и порядочность проявил. Другой бы на твоем месте так ручки погрел, а ты нет. Значит, парень ты другой закваски… Ума у тебя много, но в мозгах полное завихрение, как у всех ваших социалистов. Если хочешь со мной работать, то брось свои проповеди… Кое о чем я наслышан, понимаешь, голубь? Кто будет мешать делу, я пикнуть не дам, в бараний рог скручу. Хочешь, перекрещусь и всю правду выложу?
– Выкладывайте! – улыбнулся Василий.
– Тарас Суханов, мой старый сибирский дружок, был самый умнейший человек. А в этих делах оказался бя! Потому зря и погиб. «Зарецк инглиш компани» обвела его вокруг пальца и, прямо скажем, до погибели довела. Он свою совесть никому не продавал.
– А вы, Авдей Иннокентьевич?
– Речь о тебе идет, и меня ты покамест не трогай, голубь. Тарас был человек честный, а они, прохвосты, русское золото хотят лопатой грести… Ну это мы еще посмотрим… Тарас дело знал, а людям не умел в душу заглянуть – вот и расплатился. А у меня в делах своя метода. Я каждого молодчика должен как на ладошке зрить, нутро его чувствовать. О Шпаке я покойничка предупреждал, говорил, что это за фрукт.
– А он, думаете, его не раскусил? – спросил Василий Михайлович.
– Поздно. Потому я и хочу, чтобы у меня клещи на шее не завелись. У себя в Кочкарске я знаю, кто сколько раз в штреке чихнул и сколько бродячий спиртонос золотого песку хапнул. А расчет у меня короткий, сам должен понимать, при каком деле находишься… Можешь Плеханова читать и о коммунии мечтать – это твое дело, но только в мое не встревай… Так-то, голубь. Надеюсь, ты меня понял?
– Отлично, господин Доменов, – усмехнулся Кондрашов, думая про себя о том, как же умен и хитер его новый хозяин.
– Вот и дело. А теперь христом-богом тебя прошу – спровадь этих нахлебников. Это же, братец мой, агенты английской компании!