Умны были мои предки, что и говорить, даже дерьмо человечье заставили на себя работать.
   Но сейчас разговор не о том. Вот, что я узнала в результате полуторамесячных прослушиваний…
   — Синьора наша всегда-то блудлива была, как кошка, — сказала обо мне вторая кухарка, лежа под юным поваренком на скамье для разделки рыбы, — а от порчи Лючиинои прямо озверела. Всех мужиков в замке перепробовала. И ладно бы удовольствие получала, а то так — притворство одно.
   — Откуда тебе-то знать? — лениво спросил тринадцатилетний поваренок, глядя в сторону от матерой бабищи на кипящий с запахом оленьего мяса котел.
   — Да муж рассказывал, — ответила та. Потом добавила сердито. — Да шевелись ты побыстрее! Елозишь, как старик. Смотри — не дам оленины.
   Так я узнала лишь то, что и так знала: повара меня обворовывают и жрут предназначенное мне мясо.
   Зато ключница в разговоре с мужем сообщила много больше…
   — Как она подняла-то твой кляп, синьора наша? — проворчала она, укладываясь спать на свою лавку, ему, лежащему на лавке другой. — Я уж пятый год не вижу в нем силы.
   — Губами, — ответил муж ключницы, кривоногий и кособокий еще не старик, но уже с огромной плешью над низким бугристым лбом и висящим книзу носом. — Губы у нее больно хороши. Как поцелует!
   — Куда поцелует? — с обидой в голосе спросила ключница.
   — А везде… — ответил беззаботно муж. — Ты даже не знаешь, куда следует мужчину целовать.
   Тут ключница взъярилась окончательно и выпалила мужу все, что накопилось у нее в душе и что узнала она от прочих. Досталось мне, конечно же, по первое число. Но самое главное — я узнала, что по свидетельству всех мужчин замка и всех женщин (а мое отражение успело вступить в любовную связь и со всеми служанками и дворянками, проживавшими в то время в замке) узурпаторша от любовных утех не получала никакого удовольствия, то лежала бревно бревном, то старалась разохотиться и представлялась заведенной, но всегда роли до конца не доигрывала и начинала истерику, после которой быстро уставала и гнала от себя самца либо самку прочь. Даже вино ее не брало. Она могла притворяться, что напилась, но опытные в этом деле слуги мои сразу замечали ложь и лишь подыгрывали хозяйке, радуясь возможности под шумок стащить лишнюю бутылку из подвала или кусок копченого окорока. А Лючию она выделила из всей дворни только для того, чтобы всем казалось, что вот кто-кто, а эта молоденькая стерва сумела удовлетворить синьору — и за это синьора подарила ей дворянство и землю, потому все желающие могут попытаться сделать тоже с графиней Аламанти — и будут также щедро награждены.
   — Так ты думаешь, что Лючия — не колдунья? — спросил муж ключницы, когда та выговорившись, окончательно успокоилась и замолчала.
   — Все мужики — дураки, — резонно заметила ключница. — Какое там колдовство? Ты что — двойняшек никогда не видел?
   — Так ты хочешь сказать?…
   — Я не хочу сказать, а говорю! — рявкнула ключница. — У синьора Аламанти было две дочери. Одну он признал и сделал наследницей, а другую держал долгие годы в темнице. Потом нашелся человек, который нашел двойняшку — и переменил сестер. Настоящая наша госпожа стала жить в заточении, а сестра стала жить в замке под ее именем. Потом синьора София вырвалась из узилища, а свою сестру упрятала назад. Неужели не ясно?
   Муж ключницы растерянно засопел и ответил:
   — По правде говоря, не совсем. Как сестра ее вышла на волю и спрятала в тюрьме синьору? И как потом синьора сама вышла из тюрьмы? В одиночку такого сделать нельзя.
   — А она и не в одиночку, — ответила ключница. — Ей Игнатио помог.
   — Игнатио? Да он же дурак!
   — Вот потому и помог, что дурак.
   Признаться, в этот момент разговора ключницы с мужем и я слегка опешила. Деревенский дурак Игнатио, не имеющий отношения к узурпаторше абсолютно никакого, несчастный недоносок, вина которого была лишь в том, что он надругался над трупом убитой мною Лючии, а потом был убит мною же, возрождался в памяти людской в виде легенды, как герой, как фигура, достойная внимания человеческого и понимания его поступков. Так, должно быть, в старину рождались мифы о героях, за спиной которых стояла лишь болтовня людей недалеких и не понимающих ни в чем ничего.
   И, словно в ответ на мои мысли, ключница продолжила:
   — Ты помнишь, что настоящая синьора застала дурачка с изнасилованной им прежней Лючией? Ты думаешь, почему он надругался над служанкой? Потому что он любил ту синьору Софию, которая нам и не синьора, а ее сестра и узница. Он знал, что узница заняла место синьоры и ревновал ее к Лючии, которую ложная синьора будто бы любила больше остальных и дала ей дворянство. Вот он и решил проверить: действительно ли Лючия лучше остальных женщин замка? Он ведь почти всех служанок перепробовал, ты же знаешь.
   Муж ключницы согласно хмыкнул, а та продолжила:
   — А настоящая синьора увидела насилие и убила Игнатио. Она ведь не знала, что дурак выпустил ее сестру на волю. Понял теперь?
   Запутавшийся в словах жены осел только промямлил, что вторая Лючия призналась в подвале под пытками в том, что она — ведьма, предложил прекратить разговор и спать.
   Довольная произведенным на мужа эффектом ключница согласилась на это предложение. А я поняла, что эта нелепая во всех отношениях история, в основе которой лежит временная накладка, неправильно оцененные события и, что самое главное, наличие двух служанок с одинаковыми именами, будет завтра передана слугам замка, вынесется в деревню, а там и разнесется по всему герцогству Савойскому и достигнет Рима, обелив меня настолько, что я в глазах толпы превращусь в жертву едва ли не заговора, в котором уже через день дурак превратится в какого-нибудь представителя знатного семейства, решившегося жениться на спасенной из узилища замка Аламанти двойняшке моей, а две обычные блудливые твари сольются в одну и будут вскоре названы знатной дамой Лючией, которая помогала Игнатио в его хитроумном замысле, но, как водится это с героинями, погибла в неравной схватке с несравненной Софией Аламанти.
   — Люди мыслят готовыми образами и знакомыми им историями, хотя и сами не замечают этого, — говорил мне покойный отец. — Ты, София, должна понимать, что мало думать самостоятельно, отлично от толпы, надо и предвосхищать мнение и суждения людей, помогать им творить легенды, нужные тебе, пусть даже совершенно лживые. Ты — Аламанти, ты выше истины.
   На следующее утро я отправила ключницу на помощь чесальщицам шерсти — ста сорока шести бабам, сидящим в полутемном помещении с утра до вечера и от нудоты перемалывающим кости всем, а всего больше — своей синьоре. А на следующий день всех сто сорок шесть разослала по рынкам сел и городов герцогства с приказом узнать цены отдельно на шерсть-ровницу и на пряжу. Лишь ключницу оставила дома.
   Недели не прошло, как прибыл из Рима палач священной консистории с предписанием немедленно казнить колдунью Лючию, покушавшуюся на жизнь несравненной Софии Аламанти за подписью самого кардинала Марциано, известного на весь мир дьяволоборца и воистину святого человека. Палача отвели в подземелье, где его взору предстало полубезумное, изможденное существо, висящее на вбитых в стену цепях, беспрерывно повторяющее, что оно — слуга Вельзевула, желает очистить тело и душу свою огнем, чтобы не попасть в Геену огненную. Когда же существо это отковали от кандалов и поволокли наружу, чтобы там палач принял решение: действительно ли сжечь ведьму или отрубить ей голову? — Лючия, ощутив удар солнечного луча в лицо, закричала от боли и, вытянувшись струной, испустила дух. О чем и сообщил мне опечаленный несостоявшейся казнью палач.
   — Зря проехал, синьора, — признался он на мой вопрос отчего он такой грустный. — Теперь мне не заплатят.
   Я велела мажордому дать палачу половину золотого дуката — цену шестидесяти казней.
   — За то, что ты запоздал с приездом, — объяснила потрясенному моей щедростью слуге дьяволоборца. — Душа ее попадет в ад, а мои руки остались чисты.
   Слова мои были, конечно, услышаны, и разнесены по всей Италии едва ли не в тот же день: несравненная София в бесконечной милости своей посочувствовала покушающейся на ее жизнь злодейке. Просто удивительно, как порой людская молва переиначивает не только слова, сказанные нами, но даже самый смысл служения палача святой консистории. По законам святой инквизиции за слова мои меня же следовало сжечь за сочувствие к еретичке, но сам факт, что их произнесла графиня Аламанти, облекло эти слова в броню святости.
   Господи! Что за глупое существо ты сотворил — человека?
   Только отправив палача домой и нагрузив его телегу каплунами да окороками, предназначенными в дар кардиналу Марциано, я пришла к решению, что все основные дела в замке мною сделаны, пора идти в лес и поговорить с его хозяином о том, что мне делать дальше. В конце концов, когда я победила волчицу в схватке один на один, он был рядом и не помог мне, но потом дал защиту и совет, а теперь, когда я победила врага в сотни и тысячи раз сильнее волчицы, я имею право этого совета у него потребовать. Пусть только скажет, что мне делать с подземным ходом со двора Луиджо. Защиты мне не надо, я и так всесильна.
3
   Но Лесной царь встретил меня на опушке и, молча кивнув, пошел в глубь леса в сторону от направления, ведущего к Волчьему логову, чем сразу меня огорошил, заставив забыть о том, зачем я ушла из замка, и думать о том, куда это ведет меня Лесной царь. Так с мыслями этими, не нужными в общем-то, и достигли мы того самого места в глубине леса, где на краю поляны росли огромные платан и бук, а в тени их прятались привидения моего замка в таком числе, в каком я раньше их и не видела. Все они ссорились, вопили, жаловались на свою бездомность и скулили по поводу того, что найти дорогу назад не могут, а прятаться в тени деревьев под угрозой попасть в свет солнца и растаять они долго не в состоянии.
   Мое появление вызвало бурный восторг у всех привидений, который тут же перешел в свару по поводу того, возьму я их с собой назад в замок или только укажу им дорогу. Ибо если привидение самовольно покинуло место своего обитания, то оно совершило измену ему и может быть изгнано из дома. Для существ, пробывших в замке Аламанти столетия, подобный приговор мог оказаться равносильным казни, причем, как правило, второй, ибо многие — ох, как много их! — превратились в привидения после того, как их именно казнили. Все эти сведения, а также тысячи других, обрушились мне в уши сразу после того, как восторг по поводу моего появления улегся, и стало ясно, что я пришла сюда не за ними, а по своим делам.
   — Хватит галдеть! — крикнула тогда я. — Возьму с собой всех, кто хочет. А кто решит остаться в лесу, пусть остается.
   Тогда-то раздался рев восторга, который не смогли перекричать даже находящиеся здесь гоблины и дриады, которым столь шумное соседство, по-видимому, изрядно надоело, и они были рады избавиться от привидений любым путем, пусть даже потерей части крон деревьев, чтобы на тех попали лучи солнца. Словом, мое согласие забрать с собой в замок привидения настолько порадовало лесных жителей, что они стали смотреть в мою сторону с благожелательным интересом, не решаясь со мной заговорить только потому, что меня привел сюда сам Лесной царь.
   Дядюшка Никколо от восторга и на правах моего старого друга начал пороть чушь про то, как страшно было ему при виде облака, пожирающего привидения, хотя, как тут же оказалось, он его вовсе не видел, а лишь услышал о нем, — и в результате Лесной царь отгородил меня от всей этой орущей братии дабы поговорить со мной о том, что было важно ему, а я совсем забыла о том, зачем пришла сюда, и не спросила, что мне делать с подземным ходом, прокопанным Игнатио по поручению Луиджо.
   Что ж, придется принимать решение самой…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ
София и хлопоты по хозяйству

1
   — К вашим услугам, синьора… — смиренно произнес Луиджо, входя в трапезную, где я, сидя спиной к занавешенному черным крепом зеркалу вечности, сидела за столом, ела печеную говядину и запивала ее красным вином.
   — Как мавр? — спросила. — Учится?
   — Вы смеетесь надо мной, синьора? — устало произнес Луиджо. — Мавр ваш — лекарь. Он — мастер своего дела, ученый человек. Я же — коновал. Могу скотину лечить, могу ее резать. Еще могу вправлять вывихи людям и складывать кости. Если у человека болит спина или суставы, я смогу выровнять их и заставить гнуться без боли. Мавр же — врач, он…
   — Он — болтун и лежебока, — оборвала я речь коновала. — Никто в мире не лечит людей, но тысячи тысяч называют себя врачами и, говоря сложные и бессмысленные слова, набивают свои карманы деньгами за то, что лишь приносят облегчение больным. Да и то иногда. Ты же — один из тех, кто лечит. Немногие из болезней, но вылечиваешь. Потому истинный врач — ты. А те, кто подлечивает, но не вылечивает — шарлатаны. Согласен со мной?
   — Как вам будет угодно, синьора… — ответил коновал и низко склонился передо мной.
   Ну, что ты поделаешь, с таким забитым мужиком. Хоть задирай подол и ложись под него, чтобы почувствовал он силу свою. Да ведь только, получив новое тело, молодое и сильное, мне не хочется подставляться под сорокалетнего мужика, да еще воняющего потом и кровью так, что слышно в трех шагах.
   — Падла ты вонючая, — заявила тогда я. — С тобой разговариваю, как с человеком, а ты юлишь, как пес нашкодивший. Где гордость твоя былая? Где дух твой мятежный? Что ты зенки свои бесстыжие в землю уставил, когда я тебе в глаза прямо смотрю? Иль ты думаешь, что можешь меня надуть своим смирением? Говори, что случилось. И не трусь. Виновен — накажу, нет — будет тебе милость моя. Говори, раб!
   Так с Луиджо говорить нельзя. Я это знала. С умельцами вообще нельзя говорить словами оскорбительными, нельзя их унижать. Ибо всякий, кто имеет в руках дар Божий, чувствует силу свою и гордость, в душе всегда требует почтения к себе за свое умение. Но я намеренно решила его возмутить, чтобы всколыхнулись чувства коновала, чтобы ответил он мне так, как должен говорить мужчина женщине.
   Луиджо вспыхнул, но глаз не поднял. Шея и уши его, видные мне со своего места, покраснели, задышал он тяжело.
   — Ну? — грозно произнесла я.
   И тогда он сказал:
   — Синьора София напрасно гневается… Мавр жив… Я почти не трогал его. Мы поссорились — да. Но вы, синьора, сами приказали быть главным мне. А ему — только наблюдать за мной.
   — Что сделал он? — оборвала я велеречивость.
   — Он стал спорить — и я ударил мавра. Учитель должен бить ученика. Иначе — какая наука?
   — Ну, ну? — заинтересовалась я. — Теперь расскажи поподробнее.
   Луиджо поднял голову и, глядя мне в глаза, поведал суть скандала своего с мавром:
   — Лекарь он, может, и хороший, синьора. Но в человеческой душе не понимает ни хрена. Ключница ваша жалобы все мне высказала — стало ясно, что ей просто нужен мужик. И все хвори ее — как рукой снимет. Муж ее стар и немощен, а она — баба в полной силе, одна десятку солдат даст, а потом подотрется и пойдет по своим делам, только веселее став. Я так и сказал ей: заведи себе мужичка на стороне — и будешь здорова. А мавр сказал, что ей надобно водолечение. Чтобы, значит, ее на семь суток в воду опустили связанной по рукам и ногам. Вот тогда, сказал он, бес из нее и выйдет. Это уж он после меня ей сказал, будто поправил меня. Баба — в слезы. Где ж живому человеку семь дней пытки вынести? Ну, я пожалел ключницу — и врезал мавру… — хлюпнул носом, закончил. — Вот так.
   Я едва не расхохоталась. Произошло то, что я и предполагала, когда посылала двух этих олухов обследовать состояние здоровья моих слуг. Не было никогда в истории человечества и не будет, чтобы два лекаря, сидя у постели одного больного, не поспорили бы, выдав разные диагнозы и разные способы лечения. Было так во времена Гиппократа, будет так и во все века со всеми будущими Авиценнами. Теперь у меня руки развязаны: коновал ударил моего личного врача, я должна защитить обиженного и сунуть коновала в тюрьму, а потом ночью подложить в его дворе в замаскированный под стог сена вход в подземелье пороховую мину и взорвать ее. Когда понадобится коновал для лечения скота, можно вынимать его из узилища, а когда он там отощает и потеряет уверенность в себе, можно и выпустить — после трех-пяти месяцев жизни в мрачном, холодном и мокром узилище у Луиджо больше не возникнет желания восстанавливать подземный ход.
   Так я рассчитала заранее. Но теперь, услышав рассказ коновала о причине драки его с лекарем, я не испытывала желания наказывать именно Луиджо. Коновал оказался лекарем более искусным, чем мавр, он сразу понял сущность болезни ключницы и правильно назначил лечение. Держать такого умницу в темнице — глупость, которую мог бы себе позволить какой-нибудь французский барон, но никак не Аламанти. Было бы проще, если бы случилось наоборот: коновал бы предложил ключнице водолечение, а мавр — мужские ласки. Теперь, если я приму сторону мавра, то стану посмешищем в глазах дворни. Потому надо было принимать решение неожиданное…
   — Ты склоняешь ее к греху прелюбодеяния, — заявила я для того, чтобы протянуть время и найти достойное решение. — Спасая тело ее, ты губишь ее душу.
   — Ну и что? — пожал плечами Луиджо. — Живем в Италии, индульгенций у нашего попа — целый сундук. Погрешит — да покается. А коли мужик за ласку отблагодарит ее, то и доход в доме.
   Коновал заметно осмелел. И смотрел уже не в глаза мне, а разглядывал всю, как должно смотреть всякому мужчине на всякую женщину. Я еще не чувствовала от него волны похоти, но уже предощущала ее, и сама захотела его объятий. В голове зашумело, ноги под столом стали ватными.
   Тогда я опустила глаза к тарелке с мясом и, ковыряя вилкой в оленине, сказала голосом намеренно брезгливым и жестким:
   — Ты почему так воняешь?
   — Роды принимал, — тут же ответил Луиджо. — У кобылы. Как раз жеребенка вынул — меня и позвали.
   Слова эти возбудили меня еще сильнее. Я представила, как мощные руки коновала лезут в тело кобылы и как та стонет не то от боли, не то от наслаждения, и меня аж передернуло от вида этой сцены.
   — Пойди к прачкам, — велела я. — Набери горячей воды в большую бочку — они покажут в какую — добавь холодной, а потом вымойся там. Весь.
   Большая бочка в прачечной была моею. Раньше я никому не разрешала мыться в ней.
   — Потом вернешься сюда, — продолжила я. — Одежду свою оставь прачкам. Скажи, что я велела выстирать.
   — Идти голым, синьора? — спросил он с насмешкой в голосе.
   Тогда я оторвала взгляд от оленины и, посмотрев ему в глаза, сказала холодным от вежливости голосом:
   — Возьмешь халат. Персидский. Он висит там же.
   И, опустив глаза, закончила:
   — Иди.
   Когда Луиджо ушел, я доела мясо и допила вино, заела все солеными оливами и запила кипяченым молоком. Теперь я была сыта и могла себе позволить посмотреться в зеркало (нет, не в зеркало вечности, оно было надежно закрыто черным крепом, а в обычное, огромное, во всю высоту столовой и широкое настолько, что в нем могло поместиться рядом стоящих восемь Софий).
   На меня смотрела совсем юная особа лет около девятнадцати-двадцати, красивая до умопомрачения и с глазами изголодавшейся по ласке самки. Если я буду омолаживаться с такой скоростью, то через пару месяцев лежать мне в люльке и пищать голосом тоненьким и пронзительным, а еще через пару недель и вовсе исчезнуть. Лесной царь предупредил меня, что после того, как плод дива покинет меня и окажется в чреве дриады из платана, организм мой примется быстро омолаживаться. Но при этом он сказал," как у всякой женщины после родов". Но изменения, происходящие сейчас, не шли ни в какое сравнение с теми, что случались со мной после каждых моих родов. Я словно налилась силой и живительными соками. Тело мое вытянулось, стало стройным, талия сузилась так, что корсет, который приходилось мне одевать последние годы, я забросила под кровать в Девичьей башне чуть ли не сразу после возвращения из Зазеркалья…
   Постойте! Вот оно что! Зазеркалье! Вот откуда эти сильнейшие изменения в моем теле и в моей душе.
   Действительно, надо помолодеть и стать, как все юные особы, беспечной, чтобы забыть о столь недавнем приключении и думать лишь о мускулистом теле коновала, который может прижать меня к постели и, вогнав в меня свой кол, прекратить омоложение, остановить его в том возрасте, в каком я оказалась в тот момент. И тогда я стану вновь стареть…
   Нет! Я буду матереть. Из девятнадцатилетней дурехи я буду медленно, день за днем превращаться в молодую женщину, принимать ухаживания мужчин, любить их и дарить им свою любовь без оглядки, перепархивая с фаллоса на фаллос, как мотылек с цветка на цветок, живя мгновениями радости, сегодняшнего счастья, не задумываясь о дне завтрашнем, чувствуя бесконечность сил своих и представляя, что счастье быть молодой и здоровой вечно. А потом тело раздастся, таз расширится, грудь опадет, кожа не потеряет еще своей шелковистости, но уже потребует внимания к себе в виде кремов и помад, глаза станут видеть вблизи хуже, чем вдали…
   Бр-р-р! Меня аж передернуло от воспоминаний. И при звуке этом и передергивании плечами грудь моя — уменьшившаяся, но все же значительно большая, чем мне бы сейчас ее хотелось иметь, заколыхалась, отчего сосочки тронули пару раз материю платья — и тело обдало волной женского желания.
   — Ну, когда ты! — простонала я. — Когда ты помоешься, наконец, чертов коновал!
   Сейчас я хотела его так, что приняла бы в себя и грязного, вонючего, каким он был, когда я ел а, а он таращился на меня через весь стол. Пусть я его потом и убью, как казнила, говорят, царица Египта Клеопатра, своих возлюбленных, ибо быть живу человеку, знающему хоть одну тайну Аламанти, нельзя, но это будет завтра, будет утром, а сегодня, всю ночь до утра он будет мой и только мой.
   При мысли этой я застонала второй раз, да так громко, что запершило в горле, и я закашлялась. Хорошо, что не было на этот раз со мной очередной Лючии, а прочим слугам вне обеденного времени было запрещено сюда входить и тревожить меня, находящуюся якобы в раздумье после вкушения пищи. Им бы этот мой стон подсказал мысль, что настоящая София оказалась опять подмененной своей сестрицей, а потому могли они и прибить меня в праведном гневе в целях защиты меня же от меня самой.
   — Ты — дура! — сказала я сама себе, глядя на себя. — Молодая и глупая дура! Тебе просто повезло. Потому что дуракам всегда везет. А была бы ты поумней, то поняла, что Лесной царь прав: тебе действительно надо поскорее покинуть то место, где тебя все знают, и начать новую жизнь в новом месте. Если кто-то из этих дурней поглядит на тебя внимательно и увидит, как ты расцвела и похорошела, тебя убьют, как ведьму, и потому, что испугаются, и потому, что позавидуют. Ибо самый страшный и самый беспощадный из смертных грехов — это грех зависти. Из зависти люди совершают самые бесчестные и самые страшные проступки в своей жизни, из зависти люди загружают свою душу чередой прочих смертных грехов, совершая прелюбодеяния, убийства, возносясь гордыней над прочими, чтобы однажды не суметь воспарить к ангелам, а рухнуть каменным комом в Геену огненную — и там, раскалившись до красна, взорваться, разлетевшись на мириады мелких осколков, похожих на пыль, исчезнуть, будто тебя никогда и не было.
   Мне показалось, что отражение мое в зеркале улыбнулось в ответ и сказало:
   — Ты стала поэтом, София.
   Я отшатнулась от наваждения, повернулась к зеркалу спиной. Конечно, это — обыкновенное зеркало, не зеркало вечности. Нет опасности, что отражение опять захочет обмануть меня и занять мое место. Но все-таки спокойней не видеть себя ни в одном из зеркал этого замка. Как знать, быть может, я так быстро молодею не потому, что тело обновляется после не случившихся родов, а оттого, что зеркала замка Аламанти, связанные в Зазеркалье между собой (это я знала по собственному опыту), воздействуют на мое тело именно таким образом. А может, это мое отражение там колдует надо мной? Вспомнила алхимическую лабораторию с чародейскими книгами в Зазеркалье — и почувствовала страх перед собственным отражением.
   Найдя нужный шнур, я дернула за него — и портьера, поднятая над зеркалом, рухнула вниз. Так мне спокойнее.
   А вообще-то надо занять себя чем-нибудь на то время, пока Луиджо моется. Например, вспомнить, как впервые в этой вот столовой я ощутила… Нет, не я… Он понял это…
   Впрочем, лучше по порядку…
2
   Случай, который послужил началом всем последующим до моего замужества событиям, имеет начало в этой вот самой комнате, куда однажды мы с отцом пришли после работы в лаборатории, где изучали горение — и пришли к совместному выводу, что в процессе его освобождается тепло, заключенное в дереве или угле, которое отец назвал теплотворной силой, а я — горючей энергией. По поводу этих терминов мы с ним изрядно поспорили, хотя в остальном наши мнения о сущности этого явления оказались схожими. Мы даже предположили, что если суметь ту теплотворную силу (горючую энергию) переложить из одного вещества в другое, то второе вещество, пусть даже это будет камень, сможет затем сгореть, выделив тепла много больше, чем имелось в первом.
   — Все это хорошо в теории, — сказал в заключении нашей дискуссии и опытов отец еще когда мы находились не здесь, а в лаборатории. — Только как нам практически сделать это — вот неразрешимая проблема, — подумал и добавил. — Я боюсь, что в этом и состоит проблема существования философского камня.