Мажордом подъехал ко мне, сидя верхом на могучем, неторопливом мерине, дождался, когда я обращу на него внимание, сказал:
   — Это мост — ваш, синьора София. За проезд через другие мосты придется платить.
   — И что — ты не захватил денег? — спросила я.
   — Жалко тратиться, синьора, — ответил мажордом. — Рек впереди много, а казна одна.
   — И что ты предлагаешь?
   — Если вы, синьора, будете ехать через мост верхом, то за пустую карету проездная пошлина вдвое меньше. А еще можно верховым людям переправляться по воде, можно и вплавь.
   — Ну, и делай так, раз дешевле, — кивнула я. — Зачем забивать этим голову мне?
   Мажордом вежливо поклонился и сдал мерина назад.
   Я оглянулась — все равно ведь сбил он меня с мысли. Двадцать слуг охраны и столько же служанок смотрели на меня с ожиданием в глазах. По мордам их было видно, что ехать неизвестно куда и неизвестно зачем у них нет ни особой смелости, ни тем более желания, что они бы с большей охотой остались дома, но собственный их страх и моя воля вынудили этих никчемных людишек покинуть насиженные места и отправиться в мир, о котором они доныне знали лишь то, что он безграничен, ужасен, полон воров, убийц, насильников и негодяев. Точно такой же дурой была и я много лет тому назад, только я была молода и безрассудна, а они… Рабские души — они рабские души и есть.
   — Вот что… — сказала я как можно громче, но не переходя на крик, — разобьем лагерь здесь, на своем берегу. А завтра утром и переправимся.
   Вздох облегчения пронесся над толпой слуг. Для них и под открытым небом да на родной земле ночевать было счастьем. Радостно галдя и во всю глотку хваля меня за великодушие и заботу, они принялись выпрягать лошадей из повозок, снимать с телег рогожи и спрятанные под ними окорока, чтобы развешать последние на ветру и в тени, а один, самый большой и черный, разложить на дерюге и разделать на кучу больших и малых кусков, бросить их в два котла над огнем и начать резать туда же овощи. Остальные добыли два шатра — мой и служанок — и принялись расставлять их, не столько помогая друг другу, сколько мешая.
   Глядя на всю эту суету, я представила, что все это будет повторяться перед моими глазами изо дня в день в течение целого месяца пути до Флоренции, пока в окружении такой вот толпы людей и животных будем мы плестись по дорогам Северной Италии — и душа моя заныла от недоброго предчувствия. Флоренция — это все-таки далеко от владений Аламанти, за время пути вся эта масса рабов обязательно перессорится, они будут всякий раз просить у меня помощи в разрешении их проблем, ставя меня в положение того самого буриданова осла, о котором я читала в одной из новомодных книг в Париже: принять одну сторону — значит озлобить другую, и наоборот. Да и зачем мне вся эта орава в пути? Всю жизнь я тяготилась любой свитой. С чего бы теперь менять свои привычки?
   С мыслью этой я слезла с Ласки и, отдав поводья кому-то из подбежавших слуг, пошла вдоль пограничной речки вниз по течению. Решила прогуляться, а заодно и присесть где-нибудь за кустиком, справить нужду. Впереди были половина дня и целая ночь, в течение которых мне следовало принять решение: идти вместе с этой толпой обжор до самой Флоренции или еще как-нибудь?
   Вдруг (почему-то всегда самое интересное и самое важное случается вдруг, а скучное и обыкновенное вытекает друг из друга) я заметила свежий след на тине, выброшенной водой на берег. Хороший такой след, отчетливый, глубоко впечатавшийся между двух кустов рогоза, в обилии растущего здесь вдоль воды. Я присела возле следа, решив повнимательнее разглядеть его. След был огромным: мои две ступни, поставленные друг перед другом, были меньше его в длину. О ширине же и говорить не приходилось. След настоящего великана. Ибо след в остальном выглядел, как человеческий.
   В памяти всплыл давний рассказ отца о том, что где-то в окрестностях нашего замка или чуть поодаль живет семья великанов. Не то, чтобы совсем великанов, выше гор и до неба, а ну прямо очень больших людей, покрытых волосами по всему телу и даже по лицу. Не разговаривающих ни с кем и прячущихся от людского глаза. Самое главное, что касается этих не то людей, не то зверей, это их нежелание показываться на люди и мстительная натура, если дело касалось территории их пропитания. Они убивали всех на несколько миль вокруг своего жилья.
   — Умные наши предки в старину подкармливали великанов — и за это великаны охраняли наши владения. А потом, лет так сто-двести назад, великаны исчезли. Или мои деды и прадеды решили не кормить их, не знаю. Только знаю, что за заботу и за хлеб эти гиганты трудились на совесть.
   Если это след настоящего великана, решила я, то его следует подкормить. Более того, великана надо кормить постоянно. При длине стопы в один локоть, он должен достигать роста в семь локтей. То есть весом быть раз в пять больше нормального человека. А это значит, что и пищи ему надо съедать в пять раз больше. То есть надо приказать, чтобы сюда, к этому месту привозили еды раз в неделю на пять человек, а пока достаточно оставить пару копченых свиных грудинок и один окорок. Еще можно положить пару рогожных кулей с брюквой и морковью. Вот — и причина оставить пятерых человек, которые будут заниматься подкормкой великана.
   А пока я, быстро затерев ногой отпечаток ноги на берегу, присела там, отметив место, как это делают собаки, и поспешила к лагерю, где вовсю шла подготовка к пиру в честь выхода из замка. Там мне пришлось долго искать мажордома, оказавшегося в ивовых кустах вверх по течению в обнимку с какой-то молодухой, побранить его слегка за то, что оставил такую толпу бездельников без присмотра. Лишь потом, отведя в сторону от молодухи, выглядевшей в греховном бесстыдстве своем еще более пленительной, чем была она на самом деле, спросила его: все ли слуги в полном согласии со своей совестью поехали во Флоренцию, нет ли у кого их них причин остаться дома?
   Мажордом в ответ назвал мне как раз-таки пять имен — трех служанок и двух слуг, — у которых были дома важные дела, и не отказались они от поездки только из страха передо мною.
   — Пусть возвращаются, — разрешила я. — Сейчас же. Но за это они должны будут из моих кладовых брать каждую неделю еды ровно столько, сколько нужно на неделю житья пяти людям, и относить на то место, какое я покажу. Пусть отметят его четырьмя кольями сейчас же, выложат там два окорока и два мешка с брюквой и морковью, а после этого уезжают. К вечеру будут уже дома.
   Короткое время спустя пять осчастливленных мною рабов явились пред мои очи, чтобы выразить признательность за мое великодушие и спросить, когда я изволю показать им названное мажордомом место. Я к тому времени устроилась уже на лежащих на траве одеялах так удобно, что вставать с них было лень — и пришлось лишь вяло улыбнуться в ответ и, показав вниз по течению реки, ответить:
   — Идите туда — увидите. Я отметила.
   Когда они ушли, на меня напал такой приступ смеха, что я едва не поперхнулась слюной и не закашлялась. А как отдышалась — увидела перед собой серебряную тарелку с вареной солониной, приправленной салатом и спаржей, рядом — кусок пеклеванного хлеба и большой русский золоченый потир с вином.
   Потир этот подарил мне мой Иван, а сам он добыл его в одном из боев нашего герцога с миланским герцогом, где Иван был офицером армии Савойи и проявил, как говорят, чудеса храбрости и воинской мудрости. Откуда потир тот русской работы со странной формы буквами вдоль верхнего обода попал к миланцам, ответить не мог никто, как Иван не допрашивал пленных. А вот теперь тот потир у меня — и если я его потеряю или подарю кому-нибудь, никто никогда не узнает, откуда он взялся в багаже путешествующей по Италии савойской графини Софии Аламанти.
   Тогда я пододвинула к себе поднос с едой и принялась есть. Аппетит моего молодого организма был преотменным!

ГЛАВА ВОСЬМАЯ
София меняет планы

1
   До вечера я покупалась в реке, потом посидела у общего костра, слушая тягучие крестьянские песни, дивясь красоте их слога, яркой образности и сочности описаний предметов любви и любовных переживаний. Особенно мне понравилась песня про теплый летний вечер и стог, с двух сторон которого лежат парень и девушка, не решаясь признаться друг другу в обуревающих их чувствах, а сердца их между тем пылают все ярче и ярче, так, что прожигают в сене дыру и соединяются там. От любви этой стог вспыхивает, столб пламени бьет в небо — и видит вся округа, что два молодых человека любят друг друга. И все счастливы…
   Потом, уже лежа в своем шатре на перине и под одеялом, прислушиваясь к зуду комаров, набившихся под полотно и норовящих покусать меня, превратить лицо в раздутый шар, я долго не могла отделаться мыслями от этих чудных народных песен. До чего же все-таки умен и красив душой наш народ, коли родит людей, способных находить такие слова и описывать настоящие людские чувства. Что в сравнении с нашими безвестными крестьянскими поэтами все эти менестрели — прислужники богатых дам, чьи мужья залезли в латы и умотали на Восток добывать Гроб Господень. Слышала я в годы странствий своих и бабских удовольствий столько красивых слов — и не пересчитать. А вот никто не написал о великой графине Аламанти так красиво, как об этих двух никому неизвестных деревенских парне и девушке, огонь сердец которых спалил стог сена.
   В эту ночь у меня не было желания иметь мужчину ни в себе, ни рядом с собой. Спала я плохо, но не в комарах было тут дело, не в том, что этой ночью великан должен забрать предназначенную ему пищу, а просто хотелось мне всю ночь чего-то значительного, возвышенного, такого, как у той девушки, что лежала, раскинув руки, на одном боку сена, а с другого прислонился к тому же самому стогу парень, одно дыхание которого волновало ее и не давало уснуть…
   Любви хотелось мне в ту ночь, чистой, ясной, как слеза… как песни служанок с задумчиво-печальными лицами, на которых играют отблески костра…
2
   Проснулась я рано, как всегда просыпалась в пути. Под полог шатра проникал знобкий влажный воздух с реки, слышалось буханье выпи.
   Знать, неподалеку река затопляет низкий берег, делает его болотистым, — поняла я. Выпь любит болота и затопленные луга, селится рядом с цаплей.
   Кто-то мне из пиратов рассказывал об этом. Я забыла сейчас и имя того матроса, и лицо, а вот истории, рассказанные им о своей немецкой родине, о селе, где он прожил двадцать лет, потом был взят в рекруты, от солдатчины сбежал, чтобы очутиться в одном из турецких портов Адриатики, где я его купила у хорвата за два золотых дуката, помнила.
   Вот ведь как бывает: и про птицу выпь помню, и про то, что кукушка сама гнезда не вьет, а подбрасывает в гнезда других птиц помню, про то, что землю в Германии засеивают раз в три года, остальное время держат под черным паром, то есть просто вспаханной землей, или под паром зеленым — то есть засеянным люцерной либо клевером, тоже помню. Знания знатной синьоре или морскому разбойнику вовсе не нужные, а вот поди ж ты — засели в голове, как наиважнейшие, а что-то более ценное, от чего и жизнь может зависеть, забыла…
   Что-то за тканью шатра заставило меня прислушаться, насторожиться. Там было нечто-то постороннее. Или кто-то…
   Выпь замолкла. Стало тихо. Даже не проснувшиеся еще комары не зудели.
   Я вылезла из походной своей постели, сунула босые ноги в стоящие рядом сапоги для верховой езды, накинула на плечи покрывало и, сделав пару шагов к выходу из шатра, одернула полог.
   Плотный, как кисель, туман не клубился, как это обычно бывает по утру возле рек, а стоял не колышась, скрывая за белой мглой своей все, что я могла бы увидеть из шатра: погасшее кострище, второй шатер с устроившимися там женщинами, разлегшихся на уложенных на землю тюках и попонах слуг — всего того то есть, что я оставила снаружи, уходя спать. Ничего этого я не видела.
   Впрочем, нет. В плотной массе тумана что-то проступало: большое, застывшее и, как мне показалось, дышащее. В высоту оно было больше, чем в длину и походило… я присмотрелась… на человека. Только человека огромного настолько, что я бы достигла ему едва ли до пупка, если бы подошла и встала рядом.
   «Великан», — поняла я. Ни страха, ни радости при этом не ощутила.
   Великан стоял, мерно дышал, смотрел, должно быть, на меня. Лица его за туманом я не могла разобрать, да и вообще больше угадывала его, чем видела, потому ждала лишь, что скажет великан и как себя поведет. Слуги мои, судя по всему, спали крепко и не видели нас, кричать, поднимать их, чтобы потревожить нелюдимого великана, было бы глупо — зачем-то ведь он пришел. Потому я молча всматривалась в туман, стараясь понять, что нужно этому существу.
   Внезапно фигура великана покачнулась — и он поклонился мне.
   В ответ я подняла руку и задержала распахнутую ладонь возле головы. Сделала это молча, ибо не знала, понимает он человеческую речь, нет ли.
   Великан шевельнулся и, отшагнув, пропал в туманном киселе.
   И тут же заухала выпь.
   А мне тотчас страсть как захотелось спать. Я вернулась в шатер и, скинув в себя сапоги, нырнула под одеяло. Приятное тепло обволокло тело, веки налились свинцом.
   «Потом…» — успела подумать я, и уснула.
3
   Позднее, не выспавшаяся и лохматая, сидя перед походным бронзовым зеркалом в ожидании служанки, которая должна привести мои волосы в порядок, я смотрела на свое удивительно молодое и красивое лицо, слушала гул голосов за полотнищем шатра, конское ржание, принюхивалась к запаху дыма костров, думала:
   «Был этой ночью великан возле шатра или мне пригрезилось?.. Может, приснилось мне все это?.. Из-за песен, из-за выпи, из-за тишины… Или только мне одной дано видеть его?.. Да и красота, и молодость мои знающих меня людей могут ввести в смущение… Положительно надо уходить одной отсюда… Зачем они мне? Все эти слуги, служанки, весь этот табор… Случись беда — как они помогут? Великан был в двадцати шагах от меня, а они спали. Не поднимись я вовремя — их бы он растоптал. Так что, получается, — не они меня охраняют, а я их… Или все-таки он мне приснился?.. В тумане всякое мерещится…»
   Взгляд мой переместился на лежащие возле постели сапоги для верховой езды. Кончики носков их были мокрыми, а у одного был мокрым и грязным каблук. Я же точно помнила, как перед сном эти самые сапоги почистила служанка и не положила возле кровати, а поставила.
4
   Спустя два часа, когда слуги поели и, взобравшись одни на возы, другие на коней, застыли в ожидании моего приказа двигаться дальше, я их огорошила новым сообщением:
   — Дальше отправитесь без меня. Поедете во главе с мажордомом. Слушаться будете его во всем, как меня. Велит кого казнить — казните, не мешкая, велит наградить — тратьте из моей казны не скупясь. Остальное будет известно не всем вам, а только ему. Трогайте! Мажордом вас догонит.
   Кони и повозки с ошеломленными людьми сдвинулись с места и направились к мосту. Мы с мажордомом сидели верхом рядом и смотрели на двигающуюся мимо нас вереницу телег и скота. Хорошо еще, что при выходе из замка я запретила брать в дорогу отару овец, приготовленную в дорогу заботливыми о собственных утробах слугами, а то бы поезд наш растянулся на целую милю и двигался бы так, что и до этого места добирались мы два дня. Об этом я и сказала мажордому.
   Тот согласно кивнул и ответил:
   — Не продумали мы всего как следует, синьора. В дальние путешествия никто из нас не отправлялся ни разу, опыта ни у кого из нас нет.
   — Вот и наберетесь теперь опыта, — усмехнулась я. — И, главное, сами, без учителя. Шишки набьете, кровь прольете, обнищаете, а до Флоренции, в конце концов, доберетесь. И ты за всех в ответе. Головой. За каждого, кто до места не дойдет, ответишь. Ясно?
   — Ясно, синьора, — покорным голосом ответил иезуитский шпион и тяжело вздохнул. — Отвечу головой.
   Я же, глядя в спину последнему коннику, проехавшему мимо нас, спросила:
   — Векселя при тебе?
   — Да, синьора.
   — Дай мне. И все серебро. Тебе и золота с медью хватит. Остаток до Флоренции довезешь.
   Мажордом расстегнул приседельный подсумок и передал мне четыре мешочка с серебряными монетами и пачку туго перевязанных желтой лентой бумаг.
   — А вам не страшно одной, синьора? — спросил он при этом.
   Я пожала плечами.
   — Пока нет, — призналась. — А там посмотрим.
   — Может, возьмете с собой хоть одного слугу? — спросил мажордом.
   — Зачем? — спросила я. — Чтобы кормить бездельника и думать, как вести себя, чтобы он не подглядывал, как я переодеваюсь? А возьму служанку — станет хныкать от усталости, в харчевнях и постоялых дворах пялиться на мужиков и болтать им про свою хозяйку всякий вздор? — улыбнулась поласковей и продолжила. — Не нужно мне провожатых. Во всем этом мире я полностью доверяю только себе одной. Потому и жива до сих пор.
   С этими словами я положила бумаги и серебро в свои подсумки и дала знак мажордому, что он может догонять уже перешедший мост и остановившийся у герцогского поста поезд.
   Он почтительно простился и поспешил к реке. Платить за переход границы владений герцога Савойского пятнадцати моих слуг стражникам должен он, у остальных слуг на это денег не было.
   Я же, проследив за тем, как произошел расчет, и мои слуги были пропущены, направила Ласку вниз по течению реки вдоль берега. За поникшей к воде пышной ивой, почему-то не замеченной мною вчера, обнаружила четыре вбитых во влажную землю кола с накинутым на вершины их куском грязного полотна. На площадке между кольями ровно посередине высилась кучка моего дерьма, уже изрядно потемневшая и усаженная синими мухами, а с двух сторон от нее виднелись следы от протащенных волоком тяжестей. Небольшой кусочек рогожи, валяющийся в конце следа около густой травы, подтвердил, что рабы действительно положили здесь то, чтобы было им приказано, а кто-то — хотелось надеяться, что это был великан, — забрал подарки.
   Объехав место жертвоприношения, я продолжила свой путь до тех самых пор, пока мост со стоящей возле него стражей герцога исчез из моего вида, а значит, и я исчезла с их глаз. После этого я стала искать глазами место, где лучше всего пересечь реку. Отмелей и перекатов мне не нужно — там могли прятаться другие солдаты герцога. Гораздо надежней просто переплыть реку по глубине, но только там, где течение было бы не слишком сильным.
   Место такое обнаружила я быстро. Но прежде нашла удобный спуск к воде и, доехав по песочку до места переправы, слезла с коня.
   В приделанной к седлу походной сумке лежал аккуратно сложенный другой мужской костюм и баскский берет, которые захватила я из дома на случай, если придется прятаться от кого-то или самой лезть в чужие дела. Теперь они пригодятся. Под беретом легко уместятся мои роскошные черные волосы, грудь я перевяжу тугим бинтом, а костюмы мужские нынче шьются по такой моде, что широкий женский таз ничем не отличается от узкого мужского.
   Все это я проделала довольно быстро. Уже собралась вступить в воду, держа Ласку в поводу, как вспомнила про векселя, лежащие у меня в подсумке. Промочить их — остаться в дороге без средств, даже более того — оказаться нищей во Флоренции, что значительно хуже. Потому я вынула заранее припасенный мною кожаный, облитый смолой футляр, сунула туда бумаги, прикрыла отверстие такой же кожаной со смолой крышкой и, выбив из кресала искры на добытый из-за пазухи мох, подожгла немного старого камыша. На том огне я заплавила остатками смолы щель между крышкой и футляром. Сунула все это в воду и внимательно посмотрела: не идут ли пузыри из футляра. Нет, пузырей не было. Значит, вода внутрь не попадет, векселя не испортит. И все-таки на всякий случай футляр этот я прикрепила к своему берету, и только потом вместе с Лаской вошла в воду. Нагой. Ибо мужскую одежду я укрепила на голове кобылы.
   Переплыть речонку оказалось делом плевым. Я только почувствовала удовольствие от купания и радость от соприкосновения с теплым, мускулистым телом животного, больше ничего. Даже подумала, что надо быть круглым идиотом, чтобы платить за то, что лишаешь себя удовольствия поплавать в этой чудной прохладной воде. А потом, взявшись за хвост легко выпрыгнувшей на противоположный берег Ласки, вышла туда и я. Обтерлась старой мужской одеждой, перевязала грудь полотняным бинтом, оделась в новый костюм, вновь напялила берет, спрятав под него косу, — и в отражении реки на меня глянул чудный мальчик лет шестнадцати с миленьким личиком и шаловливыми глазками.
   «Да, в качестве девушки я выглядела значительно старше, — подумала я. — А в таком виде ко мне станут приставать такого рода мужики, которых женщина, подобная мне, на дух не переносит. Придется бить… или убивать… Ибо мужчина должен любить женщин… но ни в коем случае не мальчиков… Ибо мальчик, опробованный мужчиной, через несколько времени вырастает и превращается в чудовище…»
   Мне было о ком вспомнить в этот момент, но предаваться воспоминаниям и мечтам не оставалось времени.
   Как ни медленно двигается поезд со слугами и барахлом, а мои частые задержки могут позволить им обогнать меня. А мне надо быть в городах и селах по пути во Флоренцию раньше, чем люди будут знать, что слуги графини Аламанти выехали из своего замка и направляются в город ее юности, а сама синьора София отправится за ними следом и, догнав их, присоединится к поезду. Чтобы люди говорили именно так и ждали меня, глядя в строну моих земель, а не выискивали меня впереди поезда, я должна подсказать им эту мысль…
   Что я и сделала, оказавшись в крохотном городке Сан-Коро в полдень и зайдя в тамошнюю придорожную харчевню.
   — Говорят, графиня Аламанти решила послать своих слуг во Флоренцию, чтобы они там приготовили дворец к ее приезду, — сказала я, отпив из глиняной кружки значительный глоток бурды, называемый здесь вином. — Синьора София любит красивых мужчин. Как вам думается, хозяин… — обратилась я к кривому харчевнику со смутно знакомым лицом, — могу я понравиться знатной синьоре? Она, говорят, вдова и чертовски богата.
   — Мне, ваша милость, про дела знатных людей ничего неизвестно, — заявил старый плут. — Синьора София — дама в возрасте. Таких, как вы, синьор, любят, простите меня, не дамы, а мужчины в возрасте. Дарят замки и земли за самую малость. Хотите, познакомлю с таким?
   И при этом подмигнул, старый хрен. Морда у него была самая, я вам скажу, разбойничья. К тому же и глаза одного не было. Правого. А на левой щеке был основательный, но очень давний шрам.
   Я сделала вид, что не поняла намека и, отхлебнув еще вина, спросила:
   — Мне синьора София по душе. Видел я ее года два назад по пути из Рима в земли Аламанти. На этой самой дороге. Очень красивая женщина.
   — Красивая-то красивая, — согласился харчевник, — да только не про нашу с вами, синьор, честь.
   — Это как? — сделала я вид, что оскорбилась, и, привстав из-за стола, вытащила из ножен свою верную шпагу на половину. — Как смеешь, червь?!
   — Смею, ваша честь, еще как смею, — ответил, ничуть не смутившись, харчевник. — Вы — еще юноша. Синьоре Софии в дети годитесь, а я с ней в ее молодости встречался. Познакомился основательно.
   Протыкать шпагой брюхо этому прохвосту и объясняться потом с судейскими чиновниками герцога мне было не на руку, потому я сунула шпагу назад в ножны и спросила голосом пьяным, будто меня и вправду развезло:
   — Что такое? Ты знаком с синьорой Софией, червь?
   Харчевник печально улыбнулся в ответ и, скинув в большую лохань грязные кружки из-под вина, которые принес ему слуга, собравший их со столов, принялся их полоскать в грязной воде. Находящиеся в этом доме чревоугодники разом притихли. Судя по всему, жители Сан-Коро были охочими слушателями харчевника, а тот слыл среди них великолепным рассказчиком.
   — Все знают, что в далекой молодости своей был я разбойником и орудовал с шайкой сотоварищей на этой вот самой дороге…

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
София встречает Лепорелло

1
   Джакомо стал разбойником по призванию, которое ощутил в себе еще в детстве, когда в обычной мальчишеской драке из-за какого-то, теперь забытого пустяка он свернул шею своему погодку. А потом, когда по приказу синьора мальчишку лупцевали розгами за убийство невинного дитяти, юный злодей поклялся сам себе, что отомстит хозяину за боль и унижение. Год спустя он шел с покоса, неся на плече косу отца, который решил завернуть по пути в кабачок дабы выпить там толику вина, и встретил синьора, бывшего навеселе и возвращающегося короткой тропинкой пешком от зазнобушки из соседнего села. Косой той мальчик ударил хозяина так точно и с такой силой, что острие воткнулось в шею и, пройдя легкие, пронзило сердце. Синьор умер сразу, не мучаясь. А вину за смерть его возложили на мужа той самой бабенки, к которой, как знали в округе, синьор захаживал уже года два. И крестьянина повесили. По закону, в присутствии приехавшего от Неаполитанского короля судьи и множества свидетелей.
   Тогда Джакомо (так еще звали мальчика, совершившего уже второе убийство и оставшегося безнаказанным) понял одну простую мудрость: бояться никого нельзя, а более всего нет смысла бояться Бога и карающей справедливой длани его. Если Бог позволил казнить и не дать прощения такому безвинному теленку, как повешенный рогоносец, то ему — способному в тринадцать лет совладать со взрослым мужчиной — на роду написано быть героем. Мальчик стал грубым и наглым с тех пор, огрызающимся и на родителей, и на всех, кто говорил ему хоть слово поперек. Иногда его крепко били за это, но никогда не могли заставить делать то, чего он не хотел. Упрямство и жестокость его были признаны всеми, в конце концов, как свободолюбие и, как ни странно, через год после смерти синьора стал Джакомо среди крестьян человеком уважаемым. А уж парни из окружающих сел и даже из города почитали его и вовсе своим вождем.