Он стал вылезать из кожаной робы, в которой занимался опасными опытами. А я, глядя на него, спросила:
   — При чем тут философский камень? Ты сам говорил, что это — глупая выдумка алхимиков, подобная волшебной палочке из бабушкиных сказок, не более.
   Отец скинул через голову верхнюю часть робы, появился из-под нее весь всклокоченный, блестя каплями пота на распаренном торсе, где под покрасневшей от жара кожей ходили дивной красоты и мощи мускулы. Глядя на это великолепие силы, я подумала, что отец мой вовсе и не стар, что тело у него удивительно молодо и красиво. А он между тем стал развязывать тесемки на поясе и, глядя в сторону от меня, тоже разоблачающуюся из своей робы, объяснил:
   — Я и продолжаю это утверждать. Просто, я развиваю эту мысль: если теплотворной силы, по-твоему горючей энергии, станет в веществе больше, то вещество должно изменить свои свойства: олово станет, к примеру, свинцом, а свинец — золотом. Если меньше, то золото вернется в состояние свинца, а свинец — в олово. То есть для превращения одного вещества в другое нужен не дурацкий булыжник, пусть даже философский, а некое состояние энергии вокруг испытуемого вещества, способное изменять внутреннее состояние этого самого вещества.
   Он скинул штаны совсем, оставшись передо мной совершенно голым, являя моему взору удивительно гармонично сложенное тело с висящим между ног фаллосом внушительных размеров, увитым наполненными синей кровью венами, так не похожим на множество фаллосов собак, быков и кабанов, которых мне довелось повидать к тому времени довольно много и в скотском дворе при замке, и в деревне, когда я жила у маменьки, и просто на улице или на выпасах. Я даже залюбовалась этим совершенным орудием, подумав, что в возбужденном состоянии он будет выглядеть еще более мощно и красивей — и от мысли этой внезапно вспыхнула до корней волос и поскорее отвернулась от отца, стоя к нему голенькой и ища чуть ли не вслепую свое платье, разложенное на стоящем возле дверей стуле. Нашла короткие штанишки, которые отец велел мне носить еще три года назад, когда я впервые вступила в этот замок, заявив, что чистота тела для девочки — дело более важное, чем сытная еда. Одела их, разом почувствовав себя при этом защищенной, стала разбираться в складках платья, чтобы найти то место, куда можно сунуть голову и скрыть свое тело от глаз отца.
   Тут он подошел ко мне сзади, протянул руки вперед и, взяв платье, помог напялить его, обдав жаром своего тела всю и вызвав неожиданную для меня самой сладкую дрожь в теле. Сам же при этом продолжал, как ни в чем не бывало:
   — Вообще-то, это — мысль просто гениальная. Никто до нас с тобой не достиг ее. Да и вряд ли сейчас есть на земле хоть один человек, способный оценить это наше с тобой открытие. Одно вещество и вправду можно превратить в другое, если суметь создать такие энергетические условия, которые помогут заключенную в одном веществе энергию передать в другое. То есть надо найти именно такую энергию — отличную от всех ныне нам известных… — с этими словами он стал зашнуровывать у меня на спине платье, ворошить там завязки своими сильными и ласковыми пальцами. — Ты понимаешь, что мы с тобой совершили, девочка? Мы с тобою не просто повторили и изучили то, что знали до нас поколения Аламанти — мы открыли новый закон, неизвестный доселе никому на свете. Мы совершили прыжок в науке дальше и выше, чем совершил его когда-то несравненный Аристотель!
   С этими словами он развернул меня к себе лицом и, сказав:
   — Поздравляю тебя, София! — крепко поцеловал прямо в губы.
   В голове моей зазвенело, ноги ослабли, тело стало вялым и обвисло в его руках. Я чувствовала себя без вина пьяной, а он, возбужденный и радостный мыслью, пришедшей в голову исключительно ему одному, а вовсе не мне, воспринял мое бессилие не как результат его неожиданной ласки, а как свидетельство совместной радости, потому подхватил меня на руки и, держа на весу, заключил:
   — За это надо выпить!
   И отнес меня из подземной лаборатории через тайные ходы в эту вот самую трапезную.
   Там уже стояли серебряные приборы для него и для меня, вдоль стен расположились слуги, ждущие с почтительным вниманием на лицах приказа подать суп и жаркое из кабанятины — любимое кушанье отца.
   — Вот! — сказал отец, поставив меня ногами на пол. — У нас с дочерью праздник! Тащите еды, вина — и убирайтесь отсюда! Никто из вас и никогда не поймет того, что мы совершили, никому из вас не дано осознать всю величину нашего открытия!
   Он посадил меня за стол на мое обычное место, и сам, своими руками налил мне полный хрустальный бокал золотистого вина с мелкими пузырьками, скользящими снизу вверх по стеклу и лопающимися на поверхности. Господи! До чего было вкусным это вино! Я никогда больше не пила подобного восхитительного напитка! Когда я год тому назад вернулась в замок, то велела найти в подвалах замка янтарного цвета вино с пузырьками и немедленно принести его ко мне. Но все, что приносили слуги, оказалось на вкус совершенно не таким, как выпитое мною в тот раз за столом вместе с отцом. И когда я рассердилась, сказала мажордому, что убью его, если он не найдет любимого вина моего отца, то услышала, что секрет того волшебного напитка был известен только хозяину замка, со смертью его старые запасы вина окислились и превратились в уксус, а новых делать было некому.
   Но тогда я не знала, что пью в первый и в последний раз напиток богов, какой пили, наверное, только обитатели Олимпа во времена проживания там потаскуна Зевса его сварливой жены Геры. Я слушала словоизвержения отца и любовалась не столько слогом его, не столько мыслям, произнесенным им словам, сколько красоте его лица и ладности фигуры, звуку бархатистого голоса его и блеску опьяненных вином и счастьем глаз.
   — Мы с тобой совершили прорыв в науке, который позволит изменить ход истории всего человечества! — рокотал голос отца. — Мы поняли истинную суть строения вещества, и, стало быть, Вселенной! Мы — живые существа, состоящие из таких же атомов, что и мертвая материя, способны мыслить и держать каждый в своей голове больше, чем все миры, больше, чем сама Вселенная! И вот два таких ума соединились — и нашли ответ, над которым бились лучшие ученые Земли в течение тысяч лет! Мы открыли тайну мироздания! Мы с тобой объяснили, почему вначале был Хаос, а уж потом весь хаос, заключающий в себе все и ничего, превратился во множество всего, где каждое из множеств отлично от другого, а многие отличия вместе являют собой совокупность общего!
   Меня совершенно не волновали произносимые им слова. Я бы их, наверное, и забыла совсем, если бы не была тогда как-то по-особому пьяной, зараженной его вдохновением и видом этой демонической фигуры, выглядевшей при свете множества свечей в канделябрах, расставленных по столу и даже по полу, подобной тени сказочного чародея, колдующего во славу науки. Я слушала его, как слушают музыку — не вникая умом в содержание, а наслаждаясь одними звуками, проникающими в глубь меня до самого сердца. Я чувствовала, что для меня нет ничего на свете дороже и прекрасней этого человека, обладателя этого голоса, этих глаз, этого сильного тела, этих непонятных и оттого еще более мудрых мыслей. Мне захотелось принадлежать ему собою всей, без остатка.
   Я решила было сказать ему об этом, но он налил в мой бокал еще вина, я отхлебнула — и тут же почувствовала слабость, головокружение, веки мои слиплись, а голова опустилась на стол.
   Последнее, что услышала я тогда, были слова:
   — … мы живем, пока в нас…
   Чем закончил он это предложение и какое отношение наша жизнь имеет к процессу горения, из-за которого загорелся весь этот сыр-бор, я так и не узнала, ибо уснула так крепко, что не услышала, как отец, перестав изрекать, заметил меня спящую, взял на руки и перенес в мою спальню в Девичьей башне, где я и проснулась в середине ночи с вкусом нежной сладости во рту и легкого головокружения.
   Луна светила как-то по-особому печально и таинственно. Какое-то из привидений прошмыгнуло в его луче, упавшем на мою постель, — и исчезло. Сквозь приоткрытые ставни слышались стрекотания цикад, курлыканья лягушек, доносился запах свежескошенной травы со стороны того самого поля, куда когда-то давным-давно убежали свиньи, которых я пасла, — теперь поле было под зелеными парами и крестьяне тайком от отца косили по ночам там клевер.
   Сна не было. Я проснулась совершенно. И, хотя не чувствовала себя совершенно трезвой, подумала, что не грех бы выпить мне того вкусного вина еще чуть-чуть. А почему бы и нет? Достаточно встать с постели, зажечь свечу и спуститься из башни вниз, в трапезную, где в старинном резном шкафчике хранится та самая пузатая бутыль, из которой отец дважды налил мне в бокал настоящий нектар богов…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
София и Луиджо

1
   Появление Луиджо в дверях трапезной случилось в тот момент моих воспоминаний, когда я, спустившись в эту комнату и открыв никогда не запирающийся массивный дубового дерева буфет, не обнаружила там бутыли со столь понравившимся мне золотистым вином. Глядя на отмытого, одетого в роскошный шелковый, в вертикальную красно-желто-зеленую полоску халат коновала, я сразу же забыла о том своем давнем решении во что бы то ни стало найти желанное вино, пусть даже его взял с собой отец и спрятал в своей опочивальне. Живой, излучающий силу и похоть мужчина притягивал меня, словно всасывал всю, как лапшу. Тело мое подалось навстречу Луиджо с силой непреодолимой.
   Я шагнула вперед и, опустившись перед коновалом на колени, дернула за конец пояса, перетягивающего его поперек талии. Халат распахнулся, явив прекрасное, без лишнего жира тело, покрытое густым черным волосом, словно шерстью, от шеи до колен, а в центре этого покрова рос абсолютно голый, восставший до потрясающего воображение размера символ мужской мощи, который я тут же, не медля ни мгновения, погрузила в свой рот…
   В конце концов, почему бы не оказать услугу в виде подобного удовольствия человеку, которого утром сама же и убью? В бытность мою графиней де ля Мур, то есть знатной дамой стольного града Флоренция, такие ласки почитались изысканными, признаком хорошего тона среди аристократов. Точно таким образом я ублажала на глазах своего мужа его друзей. А однажды он приказал оказать такую услугу и слуге, который накануне остановил понесших карету с испуганным и приготовившимся к смерти графом. Слуга бросился навстречу экипажу и повис на коренном, обхватив его за шею руками и поджав ноги. Кони встали, граф де ля Мур был спасен, вся дворня ожидала награды героя. Муж привел слугу в гостиную и там велел мне, сняв с грязного, пахнущего своим и конским еще потом тела штаны, наградить спасителя «Венериным поцелуем». Граф наслаждался этой сценой до самого конца, когда слуга пустил белую горячую струю мне в лицо и застонал от восторга и наслаждения, потом муж набросил сзади на его шею шелковый шнур и затянул петлю. Труп с так и не упавшим фаллосом еще бился в последних судорогах, а я, размазав рукой мужское семя по лицу и по груди, второй рукой задирала подол платья, готовясь к принятию мужа… Это не почиталось во Флоренции изменой — это было шалостью, не больше.
   При воспоминании о той сцене я возбудилась и, вскочив на ноги, быстро избавилась от собственной одежды, приказав взглядом Луиджо, чтобы тот лег на стоящий посреди трапезной стол. При этом думала не о нем, а о своей будущей дочери: неужели отцом Анжелики может оказаться этот вот коновал? А почему бы и нет? Чем коновал хуже великосветского подонка де ля Мура? Что из того, что граф имел в предках полтора десятка людей с титулами и историями о глупых побоищах с драконами и спасении ими еще более глупых и ленивых будто бы дев? Мой Луиджо по-настоящему лазал полчаса назад в лошадиную вагину, а теперь этими же руками обнимет меня, прижмет к своей лохматой могучей груди и войдет уже в мою вагину так, как следует это делать владельцу волшебного оружия любви. Когда моя дочь вырастет и будет способна быть любимой и сама любить, у нее будет один мужчина, на всю жизнь один. И Анжелика будет счастлива с ним. Пусть у нашей с Луиджо дочери будет то, чего у меня не было и быть не могло: один-единственный мужчина, и на всю жизнь! Один.
   С мыслью этой я скинула с себя платье и штанишки, оставшись совсем нагишом и, радуясь приливу желания, а заодно и ощущению прохлады от гуляющих по трапезной сквозняков, влезла на стол, встала над лежащим лицом вверх Луиджо. Застыла так на миг, а потом медленно, дрожа от вожделения, и чувствуя, как желает меня он, опустилась открытым своим лоном прямо на поддерживаемый им рукой фаллос так, что тот вошел в меня весь, без остатка, вызвав одновременно в нас обоих громкий и протяжный стон, в котором было все: и благодарность, и радость, и любовь…
   Как уж получилось — сама не пойму, — но стоны наши слились в один, и я совершенно отключилась, потеряв чувство времени и места, растаяла в чем-то бесконечно приятном и одновременно мучительном, не заметив, как мы перевернулись, как я оказалась под Луиджо, и он стал владеть мной, как собственной вещью, рабой, своей, всей, до последней капельки крови, до самой крохотной точки в душе… А потом внутри меня что-то словно взорвалось, разметав меня на клочки и вырвав из груди остатки воздуха… Я задохнулась, стала ловить ртом потерянную было душу… глотнула раз, другой… Увидела лежащее на себе напряженное, как струна, тело, сведенное в жуткую гримасу лицо мужчины над собой и услышала его утробный рев. В лоно мое ударила горячая струя — и тотчас мышцы лежащего на мне мужчины стали ослабевать, черты лица сгладились, стали блаженными…
   «Анжелика! — подумала я. — У нас родится Анжелика…»
2
   Ночью я дважды просыпалась и, лежа с Луиджо на столе, рассматривала моего мужчину. Прикрытый халатом кое-как, он мерз и потому норовил во сне спрятаться под мое платье. Но я не давала — и он капризно сводил губы во сне, как маленький ребенок.
   Я смотрела на Луиджо — и думала, что этот коновал может стать моим мужем. А почему бы и нет? Все условия для этого у Луиджо есть: какая-то крохотная частичка крови от моих любящих побаловаться с простонародьем предков, недюжинный ум, смекалка, золотые руки, моя любовь, наконец. В сравнении со всем стадом похотунов, проникавших в меня на протяжении всей моей беспутной жизни, он один не распускал языка в постели, делал свое дело молча, самозабвенно, думая лишь о себе, но работая так, что я ни о чем, кроме, как об охвативших меня чувствах, не думала. Нет, такого пахаря моя борозда должна иметь ежедневно и долго. И пахарь тот не должен приходить ко мне тайком. Он должен стать графом. Я сделаю из него Аламанти!
   Так думала я, глядя на Луиджо — и вновь засыпала, чувствуя рядом с собой сильное мужское тело, слыша его мерное дыхание, ожидая, что вот он проснется и, разбудив меня, войдет в меня еще раз, уже сам, без моей помощи, показав и умение свое, и то, что он — мой повелитель…
   А когда я проснулась в третий раз — Луиджо на столе не оказалось. Лежал лишь халат, свиснув желто-зеленым концом к полу. Из камина тянуло запахом сухой жженной пыли, а на золе виднелось в свете разгорающегося за окном дня два отпечатка босых ног. По-видимому, коновал не захотел выйти из трапезной через дверь (то ли боялся засады там, то ли решил не компрометировать меня), а нашел этот выход, доказывающий наличие ума у него и смекалки — через дымоход. Чудак не знал, что я собиралась с утра назвать его женихом своим, а днем с ним обвенчаться.
   Рассмеявшись над случившимся, я спрыгнула со стола, быстро натянула на себя штанишки, оправила платье и, подойдя к шнурку, висящему возле моего стула, дернула за него. Где-то в другой комнате прозвенел звонок — и почти тотчас в трапезной появился мажордом, держа, по обыкновению, в правой руке жезл, но нечесаный и явно не выспавшийся.
   — Служанку ко мне! — приказала я. — С горячей водой и полотенцем.
   — Слушаюсь, синьора! — ответил мажордом и низко поклонился. — Желаете выехать до завтрака?
   — Куда выехать? — не поняла я.
   — Во Флоренцию, синьора. Пойду будить конюхов…
   Сообщение о том, что конюхов надо будить, и воспоминание о том, что я собиралась сегодня с утра отправиться во Флоренцию, несколько отрезвили меня. . — Что — еще рано? — спросила.
   — Петухи пропели, — услышала вежливый ответ. — Но слуги еще спят. А вы уже спустились из спальни, синьора?
   — Пусть еще поспят, — разрешила я, игнорируя слова его о спальне. — Только пошли кого-нибудь к коновалу Луиджо. Мне донесли, что вчера он поссорился с мавром… — встретилась с лукаво блеснувшими глазами мажордома, поспешила поправиться. — Я его вызвала сюда, но не дождалась. Теперь хочу узнать: что случилось?
   — Луиджо уехал, синьора, — сказал мажордом.
   — Куда? — удивилась я. — Когда?
   — Ночью, синьора. Он заходил ко мне, чтобы предупредить, что отправляется в Рим.
   — Зачем? — окончательно растерялась я.
   — К святейшему папе римскому, синьора, — ответил он. — Дабы покаяться в свершенном грехе.
   Далее расспрашивать было нельзя. Можно было лишь гневаться. Ибо доля властителя судеб человеческих состоит в обязанности поступать не так, как велит сердце, а как требует этого звание его. Графиня Аламанти должна гневаться на своего холопа Луиджо, посмевшего без разрешения хозяйки покинуть ленные ее владения. Мне же в этот момент хотелось расплакаться от обиды за себя и от злости на коновала, оказавшегося обыкновенным деревенским дураком, упустившим свое счастье. Я открыла было рот для ругательств, но мажордом и на этот раз упредил меня:
   — Луиджо впал в грех прелюбодеяния, — сообщил он. — Женатый человек, отец четырех детей вступил в греховную связь с юной ведьмой. Луиджо — богобоязненный человек. Простите его, синьора.
   Меня от этих слов словно ушатом холодной воды облило. Луиджо — богобоязен, я — ведьма, моя любовь — его измена… Как все просто, оказывается. И как все обидно и больно. Ввела, оказывается, я любимого человека во грех. А думала при этом, что осчастливливаю его. Сколько женатых мужчин пользовались телом моим — и были лишь благодарны за доставленное удовольствие. И лишь один — главный и единственный — посчитал ласки мои не удовольствием и наградой, а грехом. Воистину мир со времени моей первой молодости перевернулся.
   — Служанку и воду! — повторила я повелительно. И отвернулась от мажордома, чтобы скрыть растерянность на лице, которую вдруг не сумела сдержать.
   «Господи! — вдруг стала понимать я. — Я становлюсь моложе не только телом, но и душой, всем существом своим. Я поступаю, как молодая вздорная бабенка, вкусившая в первый раз власти и подчиненная своему естеству больше, чем своему разуму! В пятнадцать лет я была более зрелой и более разумной, чем сейчас. Не я приказываю своему телу, а оно мне! Влюбиться в жалкого коновала, человека из дворни, желать сделать его своим мужем только потому, что сама же уложила его на себя! Где твой ум, София? Где твоя гордость? Какая же ты дура стала, София? Что сказал бы твой отец, увидев сейчас тебя?!»
   Я понимала, что всему виной был год воздержания и внезапность вспышки омоложенных чувств. Какая юная дева, впервые познавшая мужчину, не оказывается влюбленной в него и не желает принадлежать навеки лишь ему одному? А я и была такой именно девой, впервые, кажется, познавшей, что такое внутри меня мужчина, и по-настоящему влюбившаяся в Луиджо — мужика матерого, обвенчанного в церкви именем Господа, отца законных детей и, раздери его на части! — хорошего все еще любовника.
   Когда явилась заспанная служанка с тазиком горячей воды и кувшином холодной в руках, с перекинутым через плечо полотенцем, я почти успокоилась. Села перед красного дерева бюро, в котором было вставлено тоже зеркало, но не венецианское, а наше — савойское, установленные в трапезной так, что их можно было обнаружить только зайдя за расположенную за спинкой моего стола перегородку. Зеркало это не было связано с Зазеркальем. По крайней мере, в дни моих мытарств в том сумеречном мире я не обнаружила в отражении трапезной ни этой вот перегородки, ни спрятанных там бюро и зеркала. Такое там бывало. Все, что не было отражено в зеркалах Вечности, имело там иную, собственную жизнь.
   Глядя на свое юное красивое лицо с распахнутыми в удивлении глазами, я убедилась, что с прошлого вечера не помолодела ни на чуть-чуть. Но зато увидела оторопь на лице служанки.
   — Синьора! — воскликнула она. — Кто вы? Убивать ее не хотелось. Все-таки позади была такая чудная ночь! И я, вяло зевнув, ответила первое, что пришло мне на ум:
   — Мази это, девочка. Мази. Китайские врачи — великие кудесники. Да только жаль, что действуют всего половину дня.
   Наклонилась над тазиком, омыла горячей водой себе руки и лицо, потом подставила руки под струю холодной воды из кувшина, плеснула ее в глаза и, чувствуя, как распаренная кожа лица словно ожглась холодом, взвизгнула от удовольствия.
   — Лючия, — продолжила я, — украла у меня эти мази. Вот я решила и опробовать их перед дорогой. Как тебе — нравится?
   И посмотрела служанке прямо в глаза. Ибо я очень хотела, чтобы моему объяснению эта дуреха поверила. А также хотела узнать: поверила или нет? И еще, чтобы принять решение: что сделать с ней?
   Дура поверила. Она смотрела на меня восхищенно, во все глаза, как смотрят дети на неожиданно приехавших из дальнего села родственников, привезших много подарков и еще больше сутолоки и возни, перемешавших все в доме.
   — Давай, причесывай… — разрешила я, и выдвинула один из ящичков моего бюро, в котором лежали маленькое зеркало на ручке, расческа и два гребня. А также там стояла небольшая плетенная из лыка корзинка с папильотками и маленькими заколками, подаренными мне в давние годы одним из парижских моих воздыхателей.
   — Ой, какие чудесненькие! — воскликнула служанка — и тут же забыла о моем непонятном омоложении, обо всем на свете. Она осторожно коснулась маленького бриллиантика, вкрапленного в заколку, и радостно взвизгнула. — Ой!
   И в тот же момент я почувствовала, как живот мой потянуло, а между ног стало влажно. Точно так бывало со мной в первые мгновения месячных недомоганий в те годы, когда я была не так молода, как сейчас, и знала, что явление это означало лишь то, что мне и на этот раз не случилось забеременеть.
   « Значит, Анжелики у нас с Луиджо не будет, — поняла я, чувствуя при этом смесь и горя, и радости в душе. — Значит, у нее будет другой отец».
   — Синьора! — молящее произнесла служанка. — Можно я примерю?
   Держа в руках все ту же булавочку, она не решалась ее приставить к своей пышной рыжей копне на голове и посмотреться с бриллиантиком в зеркало.
   Я молча кивнула.
   «Я найду Луиджо, — уверенно произнесла при этом про себя. — В Риме ли, по дороге ли в Рим. И убью его. За измену».

ГЛАВА ПЯТАЯ
София узнает о новых тайнах замка Аламанти

1
   Потеря мною двух дней на улаживание дел, случившихся из-за побега Луиджо, дала фору времени ему много больше, чем коновал ожидал. Он ведь не думал, что я не снаряжу сразу за ним погоню, рассчитывал на силу своих ног и на то, что вышел он из замка часов за пять до того времени, когда я обнаружу его исчезновение. Небось, все пятки оббил в беге, задыхался не раз, падая в кусты у обочины на дороге, прислушиваясь с бешено бьющимся в груди сердцем к топоту копыт. И чем дальше уходил от дома, тем легче и спокойней было ему, тем уверенней чувствовал себя Луиджо. А уверенный человек беспечен. О том, что я просчитала это все именно таким образом, он и не подозревал. Мужчина он умный, сильный, приметливый — это правда. И людскую натуру знает хорошо — даже мавра моего переплюнул. А вот того, что связался он с Аламанти, обидел меня, а не какую-нибудь там дворяночку или даже герцогиню Савойскую, ему невдомек. Чем дальше уходил он на юг, чем спокойней было вокруг, тем легче было мне найти его и уничтожить.
   Так думала я все то время, пока, отложив поездку во Флоренцию, допрашивала жену сбежавшего коновала — толстозадую, лохматую Джину, пришедшую по моему приказу в замок в грязной, некогда возможно и белой блузке, под которой висели, не подтянутые, как следует, длинные груди, в темно-синей замызганной юбке, висящей на ее широких бедрах мятыми складками, босиком. Баба выглядела неряшливой, к тому же от нее дурно пахло. И эту дрянь Луиджо предпочел мне.
   — Не виновата я, синьора! — сразу запричитала Джина, когда я только спросила, где ее муж. — Ничего не знаю. Он ночь не ночевал. А утром прибежал мальчишка и сказал, что Луиджо в Рим отправился. Грех, говорит, на нем! Прелюбодейский! Да разве ж это грех? Царица наша небесная! Кто ж из нас не грешил? Я сама мужиков пятнадцать перепробовала. Простите его, синьора! Не наказывайте! Его сам святейший папа простит. Луиджо индульгенцию купит — и папа простит. У Луиджо деньги есть. Я знаю. Он кубышку под яблоней у нас во дворе прятал. А я, как услышала, что он ушел, так сразу туда. Смотрю — яма разрыта, а кубышка рядом стоит. Глянула — а кубышка почти что полная. Добрый человек Луиджо. И нам на прокорм оставил, и на замаливание денег взял, никого не обидел. Простите его, синьора. Хороший он человек. Где сейчас такого найдешь?
   — Что ж ты изменяла ему, тварь? — спросила я, устав от этих причитаний и желая поскорее покончить с неприятным разговором.