Особенно в дороге. Ибо теперь в охрану моего поезда он наберет людей самых верных себе, а значит и святому Ордену иезуитов — силе могучей, сворачивающей троны. Пусть хоть раз займутся добрым делом — защитят меня от разбойников, например.
   Я улыбнулась мажордому, сказала как можно теплее:
   — Хорошо, дорогой. В дорогу ты собрался основательно. Теперь простись с семьей и предупреди всех участников поездки: выезд завтра рано утром.
   С тем и отпустила его. Допила вино, и отправилась спать.
2
   У Ивана было странное и длинное родовое имя — Болотников. Я всегда выговаривала его с трудом и долго. А он говорил, что в его варварской стране оно произносится людьми легко и означает нечто похожее на « человек с болота», как если бы по-итальянски говорили обо мне, как о «женщине из замка Аламанти». Иван даже сказал мне, как бы называли меня в Московитии… Аламантиха. Мы с ним так смеялись над этим словом, так смеялись! Я, помню, даже не выдержала и пустила «шептуна» от смеха. Но Иван и бровью не повел, сделал вид, что не заметил дурного запаха. Настоящий рыцарь. Таких в Италии и во Франции теперь не найдешь. Здешние дворяне только кичатся родовитостью своей и доблестями предков, сами же только и ждут момента, чтобы унизить рядом стоящего. От болезни той, что зовется «сладкая моча», случившейся у меня в сорок с небольшим лет, живот все время газами распирало, я норовила отойти в сторонку и спустить их, а дворяне да вельможи, твари эдакие, все бегали за мной и делали вид, что задыхаются, рожи морщили и хихикали. Весело было им, сволочам, над больной бабой изгаляться.
   А Иван был не такой…
   Ивана впервые я встретила в Генуе. Слонялся по молу высокий, крепкоплечии мужчина с выпуклым лбом и замечательно светлыми волосами — такими, каких в Италии не встретишь и в самых глубинных деревеньках, где, говорят, еще остались чистокровные потомки тех самых германцев, что пришли сюда с северных равнин и разрушили Рим. Мужчина то и дело останавливался и начинал пристально вглядываться в даль, не обращая внимания ни на кого вокруг, хотя все, кто еще был на молу, пялились на меня во все глаза: как же сама графиня Аламанти приперлась на берег моря, чтобы полюбоваться на прибытие очередного корабля из Англии.
   Меня невнимание этого моряка (судя по одежде) если не оскорбило, то позабавило. Я не привыкла к тому, чтобы какое-то деревянное корыто с грязными тряпками-парусами значило в глазах мужчины больше, чем моя персона. Мужчины должны пялиться в мою сторону, смотреть во все глаза, вожделеть меня даже в присутствии жен. А уж мне следует выбирать из них себе по вкусу и либо награждать его моей любовью, либо наказывать невниманием. Можно слегка и пофлиртовать обоим в удовольствие и без раздачи милости. Этот же либо смотрел себе под ноги, либо пялился в сторону холодных темно-серых волн столь пристально, что задери я подол посреди мола и оголи свои сокровенные места на обозрение всем зевакам, он один не заметил бы этого. Поэтому я подошла к нему и решительно произнесла:
   — Сударь, вы весьма невнимательны. Перед вами дама.
   Было мне в тот год едва за двадцать лет, приехала я в Геную по своим делам, о которых расскажу как-нибудь попозже, и на мол в такую ветреную и холодную погоду пришла только потому, что мне чертовски нужно было письмо, которое, как мне сообщили парижские друзья, должно прибыть в Геную на одном из следующих через Альбион ганзейских кораблей — то ли гамбургском, то ли любечском. За два дня до этого пришел корабль из Ростока, но письма капитан не привез. Обманул собака, сказав, что в каюте забыл его, пригласил на корабль, а там и оборол под гогот пялющихся в окошко матросов. Да я и не сопротивлялась. Капитан на корабле — Господь Бог. Удовольствия только не получила никакого — не люблю, когда берут силой то, что можно получить полюбовно. Лежала под этим толстым сопящим немцем и думала, что как только выйдет капитан на берег, мои сорвиголовы не просто намнут ему бока, но и подстригут ему его сокровенное место садовыми ножницами. А он, сволочь толстая, сходить на берег не стал, отпустил меня на берег без письма и почти тотчас поднял якорь.
   Много лет спустя нашла я эту гадину с его потрепанным суденышком. Мои доблестные пиратики взяли корыто на абордаж, пограбили и утопили, а капитана я велела обмазать свиным жиром и сунуть в большую дубовую бочку. Потом запустила туда пару крыс. Вопль стоял на корабле два дня. А когда крик затих, мы сбросили бочку с ее содержимым в море. Поплыла она по волнам Адриатики на радость и удивление тем, кто ее выловит — хорошая бочка, просмоленная, в такой можно два столетия вымачивать селедку, бочка только крепче сделается. Но это уже было потом, а тогда я еще была молода и ярко красива, как свежий цветок на полянке в окружении лишь травы и каких-то листьев.
   — Сударь, вы весьма невнимательны, — сказала я. — Перед вами дама.
   — А? — вскинул голову невнимательный к женским прелестям мужчина, посмотрел мне прямо в глаза. — Вы что-то сказали?
   — Женщинам улыбаться надо, — ответила я, любуясь его простым, только чересчур уж квадратным славянским лицом и густой вьющейся бородой под небесно-голубыми глазами, — делать комплименты и одаривать подарками.
   — Разве вы — нищая? — удивился славянин. — Я, конечно, подаю, — и развел руками, — когда деньги есть.
   Говорил он с таким ужасным акцентом, что я тут только сообразила, что он понял мою изысканную фразу не совсем точно, уловив лишь несколько знакомых слов в ней, потому решила не обижаться на столь откровенное хамство и спросила прямо:
   — Я нравлюсь тебе?
   Он пожал плечами и ответил:
   — Вы нравитесь многим, разумеется. Зачем вам я? На такой вопрос можно отвечать только прямо:
   — Я хочу тебя, чужеземец.
   Он опять глянул в сторону моря, потом на меня, и лишь после этого ответил:
   — Нам придется подождать. Я жду корабль.
   Такого откровенного пренебрежения к себе я вынести не могла. Топнув ножкой и дернув плечиком, резко отвернулась от него и пошла от мола в сторону города, ловя на себе похотливые взгляды находящихся здесь мужчин и ожидая, что этот странный славянин окликнет меня, догонит, возьмет за локоть и извинится. Но, чем дальше я уходила от моря, тем более явно становилось, что этот странный человек, которого я уже хотела всей душой и каждой клеточкой тела, меня догонять не собирается, а по-прежнему пялится в сторону дурацкого моря, на горизонт, откуда должен появиться очередной дурацкий корабль, в капитанской каюте которого может оказаться предназначенное мне письмо и еще что-то, что нужно этому славянину. Когда же я ступила на камни улицы и оглянулась, то увидела, что иноземец по-прежнему пялится на море и не замечал никого вокруг.
   Это была моя первая встреча с моим Иваном. И она мне приснилась в последнюю мою ночь перед отъездом во Флоренцию. И снилась, наверное, раз пять. Потому что я несколько раз просыпалась от чувства растерянности и обиды, охватывающих меня при всяком расставании с незнакомцем на берегу моря, ощупывала себя, свое молодое и крепкое тело, печально вздыхала, что теперь уж мне не встретить Ивана, и опять засыпала, чтобы через какое-то время проснуться и, ощупав себя, поверить в то, что я вновь молода, что болезней, мучавших мое некогда старое тело, во мне нет, что я способна еще любить и быть по-настоящему любимой, как была когда-то любима этим не вылезающим из сна светловолосым красавцем-славянином, тоскующим в тот день по родине своей и столь нетерпеливо ожидающим корабля всего лишь из-за того, что кто-то сказал ему, что судно это отправится куда-то на север, в страну гипербореев с их вечными снегами и непроглядной ночью.
   Ото сна этого я устала так сильно, что когда проснулась в очередной раз и увидела, что утренняя зорька окрасила небо в розовый цвет, соскочила с постели и принялась быстро одеваться, не ожидая прихода той временной служанки, что заменила мне на время последнюю Лючию. Потом подняла деревянную колотушку, лежащую на столике возле кровати, и ударила ею в гонг. Раз, другой, третий…
   Звон был громкий, гул разнесся по всем комнатам замка — и там неслышно мне все зашевелились, принялись одеваться, умываться, спешить выполнить то, что велено им хозяйкой совершить до ее отбытия из замка.
   После этого я почувствовала непреодолимую потребность соснуть еще минутку-другую — и рухнула на постель…
3
   Разбудил меня печальный голос дядюшки Николо.
   — Вставай, синьора Аламанти, — сказал он, склонившись над моим ухом. — Негоже дважды откладывать выезд по одной лишь прихоти своей. Слуги должны доверять мудрости синьоры.
   Я тут же распахнула глаза — и увидела сквозь тело дядюшки Николо, что свет в окне спальни моей достаточно яркий, чтобы быть уже утром не ранним, а поздним. Значит, слуги решили не будить меня, если служанка заходила сюда и увидела меня спящей.
   — Спасибо, — сказала я привидению. — Если бы могла, я бы поцеловала тебя.
   — Если бы я мог, я бы тебя не только поцеловал, — рассмеялся дядюшка Николо в ответ. — Спеши на двор. Поешь в дороге. Впереди долгий путь.
   — А где Август? — спросила я. — Почему не разбудил он?
   — Он боится разгневать тебя. Разбудит — а ты его за это не возьмешь с собой. Мальчишка.
   — Тебя-то он старше на тысячу лет.
   — Он умер мальчишкой — им и остался, — возразил дядюшка Николо. — А я был мужчиной зрелым, — но тут же перебил себя. — Давай что ли прощаться, София. Не знаю уж, увидимся ли еще. Но ты вспоминай меня. И знай… — шмыгнул по-стариковски носом, — я всегда любил тебя, всегда верил в тебя, всегда стремился тебе помочь. Только вот, когда пришло это облако… Сам не понимаю, как случилось… Сбежал в лес. Прости меня, София…
   С этими словами привидение опустилось передо мной на одно колено и склонило голову — точно так, как я видела эту позу у одной из скульптур великого Микеланджело на одном из саркофагов какого-то из римских пап.
   Со всех сторон раздались аплодисменты. Это хлопали многочисленные привидения, оказавшиеся в моей спальне в Девичьей башне и заполнившие собой не освещенные углы комнаты так густо, что большинство оказались словно вдетыми друг в друга, торча руками и ногами из чужих лиц и животов.
   — Ах, проказники! — рассмеялась я. — Но все равно, спасибо, что пришли попрощаться. Я буду вспоминать о вас. Верьте мне.
   — А куда ты денешься? — ухмыльнулся вставший на ноги дядюшка Николо.
   И в тот же момент все привидения словно испарились, исчезли из моей комнаты.
   Дверь тихонько растворилась — и в проем заглянула новая служанка.
   — С кем это вы, синьора? — спросила она.
   — Что — с кем?
   — Я слышала, вы разговаривали с кем-то.
   — Уши промой, — посоветовала я. — Видишь же — никого тут нет.
   — Ага, — кивнула она. — Нет никого, — вошла в спальню и, по-хозяйски осмотрев мое бюро, достала из ящичка расческу. — А то я думала это привидения балуются. Что-то их много стало в замке. Раньше одно-другое в месяц появятся — и уже ужас берет. А сейчас… — сделала пробор у меня ото лба к затылку. — Вас как сегодня причесать, синьора? Все-таки в дорогу.
   — Попроще, — кивнула я. — Так что ты про привидения?
   — Много что-то стало их, синьора. — ответила она. — Боюсь, не к добру это. Вот и вы опять уезжаете. Что они без вас здесь натворят!
   — Творят не умершие — творят живые, — ответила я. — Вернусь — если что случится, с живых и спрошу. Так и передай.
   — Кому? — спросила служанка испуганным голосом.
   — Тому, кто тебе велел ту глупость мне передать, — ответила я жестким голосом. — Ишь, придумали: на привидения все валить. Приеду — чтобы порядок был в замке. Оброки все заплачены, и амбары полны.
   — Так ведь, кто будет оброк собирать? — удивилась она. — Мажордома вы увозите. А это он делал.
   — Пусть оставит вместо себя управляющего. Причешешь меня, найдешь мажордома — и передай. Отвечать будете все трое: и ты, и мажордом, и тот, кого он назначит управлять хозяйством. Поняла?
   — Поняла… — тихим голосом ответила служанка.
   Да, нормального обращения холопы не понимают, ими нужно повелевать. Но до чего же тошно бывает кричать на них! Эх, рабы вы все, рабы…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ
София в пути

1
   Вначале дорога не занимала меня. Пологая равнина с ровными полями и небольшими рощицами были и без того знакомы мне по частым прогулкам верхом и по охотам за зайцами и лисами на этих просторах. Гряда холмов посещалась мною реже, но тамошние перелески и дороги мне были знакомы по походам за земляникой и грибами — занятиям, до которых я всегда была великая охотница. Слуги мои тоже знали до этих пор земли мои хорошо, потому всю дорогу до самой вершины гряды, через которую нам следовало перевалить, никто не оглядывался, все были задумчивы, если кто и переговаривался, то негромко, будто стеснялись чего. И у меня было настроение невеселое. После долгих двухдневных сборов выезд сегодняшний выглядел внезапным и даже поспешным, люди прощались с близкими бестолково, суетно, желая друг другу удачи и здоровья, забывая сказать о главном, совсем забыв обо мне, отчего я рассердилась и громко потребовала выезжать немедленно — и сопровождающие меня слуги, толком не нацеловавшись и не поплакав, бросились на свои места, кучера защелкали кнутами, по длинному тележному поезду с находящейся в середине его каретой, пробежали судороги — и мы, наконец, тронулись.
   Дорога была знакомая, люди были взбудоражены недавним расставанием, я, задернув шторы в окнах кареты, размышляла о том, что совершила глупость, не позволив бабам как следует наплакаться при прощании, а мужикам выпросить у благоверных жен лишний медяк на дорогу. Обиды быть на меня у рабов не должно, но кто знает, как повернутся дела в пути. Это возле замка они рабы и покорны мне до скотского состояния. Дорога людей меняет. Ничто не делает дух человека свободным, как долгий путь и смена впечатлений. Сидящий на месте человек погрязает в суете и привычках, разум его засыпает, попадая в подчинение скрытому в человеке механизму: жрать, спать, гадить, совокупляться и находить источник пропитания всегда в одном месте, чаще всего в одно и то же время. В пути человек очень часто оказывается голодным, грязным, невыспавшимся и неудовлетворенным — и именно потому вынужден напрягать свой ум, становиться изворотливым и хитрым, порой жестким, а порой и благородным. Дорога делает человека мудрее и свободней. А свободным человеком управлять трудней, чем рабом. Так что, взяв с собой своих крестьян в дорогу, я рисковала потерять их где-то в пути, и даже хуже того — они могли вернуться к себе домой уже не рабами, а людьми свободными духом, с новыми мыслями, которые могут нарушить многовековой порядок, наряженный во владениях Аламанти. Все это понимала, но решила поступить именно так, как задумала. Только вот не вовремя всколыхнула я их, больно рано. Было бы лучше, если бы обижаться они стали на меня попозже.
   Въехав на вершину холмистой гряды, я велела остановиться поезду и подвести мне мою Ласку. Людям разрешила посмотреть назад, полюбоваться стоящим неприступной громадой замком Аламанти и окружающим его селом со старой церквушкой, в которой крестили всех, кто отправлялся со мной, с их домами, крыши которых мог каждый отсюда разглядеть.
   — Здесь наш дом, — сказала я во всеобщей тишине главные для всех нас слова. — Здесь нас ждут. Здесь мы нужны. Здесь мы любимы.
   И вздох прошелестел над застывшей в благоговейном молчании толпой. Слова мои поразили всех в сердце с большей силой, чем если бы я дала им вдоволь пораспрощаться с близкими в толпе возле замка. Теперь, поняла я, они принадлежат мне больше, чем когда-либо, теперь они надежны, как пара крепких кулаков у хорошего бойца.
   Подождав немного, я тронула Ласку каблуками сапог — и поехала вперед — к спуску. Как хорошо, что утром моя временная служанка посоветовала мне одеть в дорогу мужские штаны и кожаную куртку, а не это пышное дурацкое платье, которое все равно бы в карете помялось и выглядело бы изжеванным коровой. В штанах я сидела в седле по-мужски, чувствовала себя уверенной и сильной, способной сразиться с любым негодяем, которых на дороге, знала я по опыту, бродят десятки и тысячи…
2
   В 1597 году от Рождества Христова дорога эта была не так наезжена, как сейчас. И добралась я до вершины этой гряды не так быстро. Ибо шла я пешком, а не ехала в карете, как сейчас, шла быстро, боясь оглянуться назад, где ждал меня гнев отца и позор за совершенное преступление, ибо даже Аламанти не позволено было делать то, что совершила я. Меня гнало вперед желание лишь поскорее убежать из этой долины, скрыться от людей, которые знали меня и любили с давних пор. Потому по сторонам я не смотрела, была занята лишь мыслями о своей несчастной пятнадцатилетней судьбе и о том, что в карманах у меня нет ни одной монетки, а уже хочется есть, и нигде, никто не подаст мне куска хлеба, не даст глотка воды за просто так, ибо никому не скажешь теперь, что я — графиня Аламанти, дочь всесильного и могучего владельца замка, земель и лесов, лишь числящегося вассалом герцога Савойского, а на деле не платящего ему ни налогов, ни воинской повинности. Все это — и отец, и фамильное богатство, и замок, и родовое имя — было для меня потерянным, как казалось, навсегда.
   Вот тут — на вон том изгибе дороги — рос граб (темный, изъеденный непогодами пень до сих пор торчит на его месте). Из-за него и выскочили два незнакомца и набросились на меня, идущую со слезами на глазах и в великом горе. Я и ойкнуть не успела, как оказалась спиною на траве с задранным на лицо платьем, а на мне уже устраивался один негодяй, второй же его поторапливал:
   — Давай побыстрей. У меня мочи нет.
   Тогда я поняла, что меня собираются изнасиловать — и гнев переполнил мою душу.
   Нет, я не стала брыкаться и бороться с двумя мужиками. Я пошире раздвинула ноги, но движением зада не давала ему попасть в меня.
   — Давай, помогу… — сказала, когда он завопил от нетерпения.
   Протянула руку к его фаллосу, приласкала его — мужик аж застонал от удовольствия, а потом вонзила ногти свои в фаллос и в мошонку одновременно, разом почувствовав, как жаркая кровь брызнула мне в ладонь, как обмякло его тело. Мужик закричал, а я выскользнула из-под насильника и встретила бросившегося на меня второго негодяя ударом выставленных вперед пальцев прямо в то место, куда меня учил отец бить врага, если у тебя выбили из рук шпагу. В фехтовальном зале он надевал специальный защитный костюм, когда тренировал меня наносить смертельные удары, — и то порой падал без чувств. У насильника же никакой защиты не было — потому он задохнулся, посерел лицом и рухнул мне под ноги мертвым телом. Вторым ударом я добила того, который все еще корчился на траве, держась руками между ног и истекая кровью.
   После этого я обыскала трупы и, обнаружив несколько медяков и краюху хлеба, закусила, отправилась дальше. На душе стало спокойней. Я была даже благодарна убитым мною дуракам за науку. Теперь я была виновна в глазах людей еще и в убийствах, то есть в грехе еще большем, чем совершенном накануне, но, по крайней мере, не таком стыдном, какой мучил меня до этого. Теперь меня будут разыскивать, как убийцу, — и я должна подальше уйти из мест, где меня могут опознать. Словом, я успокоилась. Деньги у меня были, и я знала уже, что и остальные медяки, и серебро, и золото я буду добывать именно таким образом: разбоем и убийствами. Судьба подсказала мне выход. И другого пути у меня нет…
3
   Я не знала тогда, что отец бросился за мной в погоню. Он отправился по этой дороге в одиночку, потому что должен был поговорить, объясниться со мной, уговорить вернуться назад в замок и заверить в своей любви и преданности ко мне, в том, что вины моей он не видит и желает мне помочь. Словом, он впервые в жизни поступил не как истинный Аламанти, а как любящий отец. И поплатился за свой порыв…
   Сначала он обнаружил возле старого бука двух потасканного вида мертвецов, в которых сразу признал разбойников шайки Лепорелло, озорующих на границах владений Аламанти и никогда не заходивших на наши земли так глубоко. Увидел разодранный фаллос в руке одного из них — и гнев его утроился.
   — Мужчина не должен брать женщину в первый раз насильно, — сказал он мне как-то. — Женщина сама должна выбирать себе мужчину. А мужчина обязан ей подчиниться — и по зову ее глаз добиваться ее. Твоя мать в церкви в тот раз посмотрела на меня так, что я не мог устоять, я схватил ее, я украл ее из-под венца, чтобы поселить в моем замке и держать ее в неге и холе. Ибо так и только так должна жить женщина, вышедшая замуж [1]2. И она бы жила так всю жизнь, если бы могла оставаться той женщиной, которая смотрит на меня такими глазами. Но ее не хватило и на месяц. Я вернул ее мужу, беременной тобой. А потом отправил в дальнее село. Потому что взгляд ее потух, потому что она перестала быть колдуньей для меня. И все Лючии мои поступали так же. Они выбирали меня. Я лишь подчинялся зову их сердец. Когда же сердца их остывали, я покидал их, как покинули твою мать, — одних раньше, других позже, но всегда для всякой вовремя. Они обижались порой. Но это — по недомыслию. Женщины часто думают не сердцем, а брюхом, считая при этом, что думают головой. Многие из Лючий — твоя мать тоже — потом придумывали себе безнадежную любовь и жили до самой смерти с чувством утраты счастья. Но при этом ни одна не винила меня в расставании, ибо сердце и душа их подсказывали им правду: то умирала их любовь.
   В тот раз я была еще глупой молодой девчонкой, спросившей, как отец относится к моей матушке, почему все-таки он оставил меня с ней, а не взял к себе, когда я родилась, оттого и вслушивалась лишь в то, что касалось ее и меня. Сейчас же, проезжая мимо старого букового пня, я поняла, что мысль отца была много глубже. Он облек в словесную форму то, что было самой мною спустя время осознано на собственном опыте: насиловать женщин нельзя, а насильников надо казнить самыми жестокими способами.
   К примеру, отец поймал одного крестьянина, силой затащившего девушку на сеновал, отчего та повесилась, и казнил следующим образом. Он велел обмазать мерзавцу сокровенные места смолой, а потом поджечь их. Я видела лишь то, что осталось от этого когда-то красивого статного парня: выгоревший до печени живот с вывалившимися наружу полуобуглившимися кишками, яички, распухшие до размера моих двух кулаков и лопнувшие от жара. Насильник, мне рассказали, жил еще более суток, валяясь на обочине дороги, ведущей к церкви, моля прохожих прикончить его. Но крестьяне наши боялись гнева отца, потому лишь отворачивались от обгорелого и проходили быстро мимо.
   Эту историю, помнится, я рассказала своим пиратам — едва ли не в первый день, как взяла на себя командование судном. Рассказ потряс этих бродяг и проходимцев — тотчас почти все они согласились, что при наших абордажах и грабежах насилия над женщинами производиться не будет, а если что-то подобное произойдет, то быть насильнику казненным точно таким образом, каким отец мой казнил своего раба. Лишь двое не решилось присягать в этом и, собрав пожитки, сошли на берег…
   А отец в тот раз в погоне за мной так увлекся, что обогнал меня по дороге. Все дело в том, что я услышала топот коня за спиной и тут же спряталась в кустах возле вон той петляющей в сторону моря речки. Он проскакал мимо на взмыленном коне, глядя не по сторонам, а вперед, лишь на пыльную ленту дороги, выискивая меня там и не услышав моего радостного вскрика при виде его. Когда же я выскочила из кустов и, встав на дороге, принялась махать руками и кричать ему вслед, отец не обернулся. Его гнал страх за меня вперед и вперед, навстречу собственной смерти…
   Поезд, состоящий из восьми груженных с верхом телег с сидящими на тюках служанками, из моей кареты и из кучи вооруженных слуг на конях, догнал меня и застал застывшей на Ласке возле того места, где я пряталась, услышав приближающийся стук копыт. Тогда я почему-то подумала, что это — погоня солдат герцога, ищущих преступницу и убийцу на дорогах Савойи. Потому поглубже спряталась в орешнике, и даже схоронила там лицо, уткнув его в ладони, боясь его белизной обратить на себя внимание участников погони. Именно поэтому увидела я отца в последний момент, когда он с быстротой молнии промчался мимо моего куста. Таким и запомнился мне отец на всю оставшуюся жизнь: волевое лицо, напряженный взгляд, стиснутые скулы и губы, весь собранный, сильный, готовый сразиться с армией демонов, но дочь спасти.
   Как горько я жалела, и не раз, что придумала себе погоню, которой быть на земле Аламанти не могло. Вон там, за рекой, начинается собственная земля герцога, на том берегу солдаты могли и искать меня, пытаясь поймать. Да тем и не было никакого дела до того, кто убил двух разбойников из шайки Лепорелло, даже были они, возможно, и довольны таким оборотом дела, а честь поимки и уничтожения двух негодяев присвоили себе. Но тогда я была еще слишком юна, чтобы сообразить подобное. Я испугалась — спряталась — отец проскакал мимо — и погиб…