Он тоскливо поглядывал в сторону торжествующего заведения Канады, находившегося как раз напротив.
   Ни одна живая душа в Париже не знала этого бедолагу, и читатель, должно быть, уже забыл, что Клод Морен – настоящее имя Медора.
   Герцогиня де Шав и Гектор, повернувшись к нему спиной, стояли между его конурой и театром Канады.
   В это время у рва перед оградой Дома Инвалидов остановилась карета. Двое мужчин вышли из нее и направились в самую гущу толпы. Оба были немолоды; манеры и костюм тоже резко выделяли их из этого сборища обывателей.
   Один из них был очень смуглым, в низко надвинутой широкополой шляпе на тускло-черных волосах, в которых кое-где виднелись седые пряди.
   Лицо другого было белее мела; вычурно и кокетливо уложенные волосы и борода были тоже черными, но шелковисто отливавшими, и блеском своим выдавали, что они крашеные.
   Первому, казалось, хотелось бы спрятаться; второй гордо и высоко вскинул голову, глаза его холодно сверкали, на лице играла довольная улыбка.
   Именно второй вел за собой первого; он проталкивался вперед, усиленно работая локтями, в ответ на недовольные возгласы рассыпаясь в изысканных приветствиях и обильных извинениях, произнесенных с итальянским акцентом. Действуя таким образом, он сумел подтащить своего более вялого спутника к самым подмосткам.
   Оказавшись рядом со сценой, он обратился к нему с угодливой улыбкой, обнажившей ряд белоснежных зубов:
   – Вот мы и у цели, господин герцог. Ради большого удовольствия приходится терпеть кое-какие мелкие неприятности. Представляю вашей светлости судить об увиденном и голову даю на отсечение, что вашей светлости понравится моя находка.
   Господин герцог вместо ответа лишь угрюмо кивнул.
   Теперь эту пару отделяли от госпожи де Шав и ее кавалера всего десять шагов. Гектор, шедший впереди, попятился и, поскольку герцогиня этому удивилась, молча указал пальцем в сторону лестницы, на которую только что следом за своим спутником ступил герцог.
   Проследив за его жестом, герцогиня невольно вскрикнула.
   Оба мужчины разом обернулись.
   Госпожа де Шав проворно пригнулась, надеясь, что укрылась от устремленных на нее взглядов; но когда смуглый человек, которого называли господином герцогом, продолжил свое восхождение по ступеням, на его губах промелькнула странная улыбка. Точно такая, какую Саладен за несколько часов до того видел за полуприкрытыми решетчатыми ставнями окна, выходящего на портал дома Шав.
   – Ну, что же? – спросил сияющий лучезарной улыбкой спутник герцога, чье белое лицо возвышалось теперь над сценой. – Идем мы или нет?
   Герцог приблизился к нему тяжелым шагом и, сжав ему руку, ответил:
   – Друг мой Джоджа, даже если мы напрасно потеряем время в этой лачуге, я буду считать, что не зря сюда пришел.
   Джоджа блестел с ног до головы – от лакированной кожи сапог до металлических отсветов на крашеных волосах. Он вопросительно уставился на герцога своими светлыми, холодными, стальными глазами. Но герцог не снизошел до объяснений.
   Им пора было входить, и они вошли.
   Мадам де Шав застыла на месте, словно окаменев. Гектор, не произнося ни слова, ждал ее решения.
   Она все так же молча схватила его за руку и потащила в направлении, противоположном общему движению.
   Им пришлось пройти мимо жалкой лачуги бедняка Медора, который тоже вытаращил глаза от изумления, увидев, что герцог переступил порог театра Канады.
   Память у Медора не отшибло. Лучше всего он помнил то, что связано было с главным событием его жизни: похищением Королевы-Малютки. С первого же взгляда он узнал «милорда» с улицы Кювье.
   Существуют баловни судьбы, но существуют и такие люди, которых постоянно преследуют неудачи; говоря это, мы вовсе не оправдываем всех тех нытиков, что постоянно жалуются на невезение. С тех пор как мы расстались с Медором, прошло четырнадцать лет, и все эти годы Медор изо всех своих довольно слабых сил пытался пробиться в жизни; он был сторожевым псом мадам Нобле, и это занятие как нельзя лучше отвечало его умственным способностям, к тому же он мог проявить в полной мере величайшее свое достоинство – верность.
   В этом славном малом было что-то от собаки, и желания его тоже не шли дальше собачьих: вдосталь напиться, досыта поесть и выспаться всласть. И все же в юности он испытывал мучительное волнение и глубокую привязанность: мы говорим о его жертвенной преданности несчастной помешанной Глорьетте, плачущей и умирающей у колыбели дочери.
   Анализировать подобное чувство – напрасный труд.
   Была ли это любовь в общепринятом смысле слова? Думаю – отчасти да, потому что возвращение Жюстена поначалу заставило Медора страдать. Значит, Медор ревновал. Но и собаки бывают ревнивы.
   Я никогда не разделял мнения тщеславных, утверждающих, будто любовь жалкого создания, каким был Медор, может бросить тень на самую ослепительную из женщин. Любой имеет право смотреть на звезды, и никого не обесчестит смиренное поклонение.
   Впрочем, верно и то, что под словом «любовь» подразумевается целая гамма понятий, соответствующих разным уровням умственного развития и различным свойствам характера.
   Можно быть уверенным в одном: Медор с радостью дал бы себя убить ради Глорьетты.
   Ради Глорьетты он полюбил опустившегося и побежденного Жюстена.
   И когда однажды он увидел Жюстена пьяным, то есть погрязшим в презреннейшем пороке, Медор сказал себе: он погиб для нашего дела, и я один постараюсь закончить его.
   Делом Медора было искать Королеву-Малютку. Эта непреклонная воля к поиску пропавшей, порожденная отчаянием Лили, которое он видел так близко, жила в нем и, после исчезновения юной матери.
   Мысли давались ему нелегко; но, зародившись в его мозгу, мысль никогда не умирала, потому что на смену ей не приходила другая, не подавляла и не гнала ее прочь.
   Возможно, впрочем, что ему смутно представлялось следующее: найденная Королева-Малютка притянет Лили, как магнит притягивает железо, а когда в нем пробуждалась надежда вновь увидеть Лили, его глаза увлажнялись слезами.
   Он искал в меру своих сил четырнадцать лет; здесь, как и во всем другом, им владела лишь одна мысль, и он терпеливо шел к своей цели, невзирая на бесплодность долгих усилий.
   С первых же дней, собственным чутьем подкрепляя предположения полицейских, он решил, что Королеву-Малютку похитили бродячие акробаты.
   Значит, для того, чтобы ее найти, следовало познакомиться со всеми бродячими акробатами Франции, а наикратчайшим путем к этой цели было самому сделаться бродячим артистом.
   Самый сметливый человек – даже и Саладен – не придумал бы ничего лучше. Вот только между первым наброском плана и его окончательным выполнением лежит пропасть; тем более что наш друг мог употребить на исполнение своего замысла ровно столько ума, сколько вообще имел.
   Но вот отчего мы заговорили о невезении: среди тысячи способов, какими зарабатывают свой хлеб бродячие артисты, наш злополучный Медор выбрал совершенно захиревшее, угасающее ремесло, самое непригодное из всех.
   Он сделался шпагоглотателем тогда, когда Саладен, виртуоз этого дела, уже отчаялся прокормиться своим искусством.
   Медор питался одним черствым хлебом и получал больше пинков, чем монет, но ему все же удалось объехать Францию. Он глотал шпаги хуже некуда, его освистывала недовольная публика; но он был такой добрый и такой несчастный, что хозяева трупп держали его, чтобы убирать зал и чистить лампы.
   Только математик вычислил бы, сколько лье можно проделать таким образом, перебираясь из города в город и кого-то разыскивая. Медор не был математиком, и через несколько лет решил: раз я везде побывал и нигде не встретился с Королевой-Малюткой, значит, она бесследно исчезла – или же умерла.
   Тогда он вернулся в Париж и пустился по следу Жюстена, единственного человека, который отныне его интересовал. Однако Жюстен исчез – или скорее так низко пал, что Медор не нашел его в тех жалких кругах, в каких вращался сам.
   Встретившись с ним наконец лицом к лицу, он не узнал его.
   Жюстен – «человек из замка» – господин граф де Вибре шел с корзиной за спиной, с крюком в руке, шатаясь под грузом беспробудного пьянства.
   Медор хотел помочь ему выправиться, сделать все, что зависело от него, Медора, но Жюстен позволил ему только заплатить за выпивку.
   Он перестал быть человеком. Даже тряпичники смотрели на него с жалостью. И все же кое-что от прошлой жизни в нем удержалось. В норе, где он спал на тощей соломенной подстилке, у него были четыре или пять томов, которые он в часы просветления читал и перечитывал. Среди этих книг – в основном латинских – затесалась и одна французская: «Пять кодексов». Жюстен до того ее зачитал, что страницы у нее осыпались, словно осенние листья.
   Тряпичники уверяли, что Жюстен, если бы его можно было застать трезвым, заткнул бы за пояс любого парижского адвоката.
   И прибавляли: когда Жюстен пьян всего лишь наполовину, этот парень вполне способен дать дельный совет.
   Он приобрел по этой части солидную репутацию не только среди тряпичников, но и в среде бродячих акробатов и ярмарочных артистов, с которыми сблизился, движимый, возможно, тем же инстинктом, что и Медор.
   Они называли его папаша Жюстен; хотя он был еще молод, как уверяли те, кто давно его знал, внешне он походил на старика.
   Вот уже год, как Медор, преследуемый постоянными и все возрастающими неудачами на поприще глотания шпаг, не мог найти работы в ярмарочных балаганах, и ему не оставалось ничего другого, кроме как начать выступать самостоятельно. Несколько досок от его прежнего эфемерного жилища и горстка ржавых гвоздей – этого ему вполне хватило, чтобы сколотить тесную лачугу; впрочем, для его Богом забытого ремесла и она была слишком просторной. Он работал как вол, таская на собственном горбу свой домишко с ярмарки на ярмарку, из одной деревни в другую в окрестностях Парижа; время от времени, если находилось три или четыре фанатичных поклонника этого жанра (давно почившего наподобие трагедии), соглашавшихся переступить его жалкий порог, Медору перепадало несколько медяков.
   И все же он находил утешение, уверяя себя, что отныне является первым среди шпагоглотателей Франции и Наварры – за отсутствием соперников это начинало походить на правду.
   У Медора нашелся еще один повод для гордости: он был единственным, кого папаша Жюстен допустил в свою нору. Что правда, то правда – Медор никогда не забывал принести с собой выпивку и приходил туда так часто, как только мог.
   Неужели его привлекали глупые речи жалкого пьянчужки? Вовсе нет. Медор почти не слушал Жюстена – молол ли тот бессвязный бред в пьяном угаре или же, случайно протрезвев, высокопарно и важно изъяснялся на прежнем своем языке, теперь звучавшем нелепо в его устах; он предоставлял ему возможность хрипло напевать куплеты без начала и без конца и точно так же позволял ему цитировать тексты законов или с жаром читать латинские стихи; Медору все это было совершенно безразлично.
   Его неумолимо притягивала жалкая святыня, найденная им в углу логова пьяницы и наполовину погребенная под слоем пыли.
   Детская колыбелька, в которую свалены были маленькие одежки и игрушки; к занавескам была прицеплена фотографическая карточка, запечатлевшая юную мать с ребенком на руках – точнее, на руках у нее было облачко, туманный след малышки, зашевелившейся во время съемки.
   Колыбель Королевы-Малютки, руками Глорьетты превращенная в алтарь.
   Портрет Глорьетты, прижимающей к сердцу Королеву-Малютку.
   Вот ради этого и приходили Медор, когда только мог, к папаше Жюстену, в качестве платы за вход принося немного вина на дне бутылки. Войдя, он не мешал Жюстену пить или читать, или петь, сам же устраивался в уголке перед реликвией и часами созерцал колыбельку и портрет.
   Когда Гектор и госпожа де Шав проходили мимо Медора, они двигались медленно, пробираясь сквозь толпу. Медор, только что узнавший герцога де Шав у входа в балаган, широко раскрытыми глазами уставился на молодого человека, не видя его; но с герцогиней, хотя ее вуаль была опущена, было по-другому. При виде ее Медор с головы до ног содрогнулся, кровь прихлынула к его щекам. Он вскочил на ноги, словно его подбросила распрямившаяся пружина.
   На миг он оторопел, потом изо всех сил протер глаза, раз за разом повторяя:
   – Оба! Он! И она! Может, я спал? Может, мне приснилось?
   Тем временем Гектор и его спутница, прибавив шагу, уже заворачивали за угол улицы Сен-Доминик.
   Тем хуже для тех, кто оказался между ними и Медором. Медор головой вперед бросился в толпу и пролетел сквозь нее пушечным ядром. Он поспел как раз вовремя, чтобы увидеть, как амазонка и всадник пустили лошадей рысью, повернув в сторону Сены.
   Во второй раз Медору удалось различить черты всадницы, и, прижав обе руки к сердцу , он повторял:
   – Это она! Без всякого сомнения, она!
   Лошади скакали рысью, а Медор не обладал длинными ногами Саладена, но его страсть была и сильнее, и другого рода, чем у того.
   Он последовал бы за парой лошадей на край света, и разве что смерть смогла бы остановить его.
   Остановившись у ворот особняка де Шав, герцогиня, за весь путь слова не вымолвившая, сказала:
   – До свидания, Гектор; не возвращайтесь, пока не получите от меня письма.
   Они расстались. Через несколько секунд Медор, задыхаясь и обливаясь потом, упал на мостовую у дверей дома.
   Несколько минут он пролежал, стараясь отдышаться, потом произнес:
   – Уж не знаю, каким образом я до нее доберусь, но я доберусь до нее!

II
САЛАДЕН ВЫКАПЫВАЕТ РОВ

   Мы расстались с Саладеном, когда он с аппетитом праведника обедал в ресторане предместья Сент-Оноре. Мы не должны надолго покидать его – во-первых, он герой нашей повести, а во-вторых, его облик, точно скопированный с натуры, очищает наш рассказ от греха романтичности и окрашивает его в цвета подлинности.
   Саладен, как и большинство героев нашего века, не имел родословной в общепринятом смысле; он был из тех грибов, какие прорастают на перегное парижского порока. Грязная, позорная и нелепая легенда мифологическим облаком окутывала его колыбель. Он был на свой лад богом, и у него была своя коза Амалтея. Мы воспели его отца Симилора, дипломированного танцовщика, его кормилицу Эшалота, его мать Иду Корбо, увечную Венеру, и зеваки из богатых кварталов извлекли немало любопытного, удивительного и полезного из наших путешествий по подземельям цивилизации и из наших многочисленных открытий.
   Мы предприняли утомительное путешествие, в котором чаще встречали гнусный в своей нищете порок и дикую, до невероятности нелепую комедию, а не страшные и трагические события.
   Это все тот же Париж, но на сто футов углубившийся под землю; Париж, никогда не учившийся в школе, пробавляющийся безнравственным просвещением мелодрамы – она одна проливает свет в этих потемках.
   Это все тот же Париж; остроумие здесь пугает, щегольство внушает жалость, а потуги на хорошие манеры смехотворны и вместе с тем мучительны.
   Мы не выдумали этот Париж – мы нашли его, отправившись в один прекрасный день искать чудовищные подземелья, где обитает сотня тысяч разбойников, ежегодно закалывающая, режущая, душащая, оглушающая и отравляющая сотню тысяч жертв.
   Уже другие направились по моим следам в этот удивительный край – но не тот, где побывал Эжен Сю: эти пещеры более подлинны, но не так ярки, как центр земли, описанный моим другом Жюлем Верном. Думаю, когда-нибудь по этому дну общества проложат бульвар, и богатые парижане смогут, отправившись на увеселительную прогулку, полюбоваться остатками черной сарабанды, какую плясали когда-то невежество и нищета.
   Ида Корбо умерла, захлебнувшись в виноградной водке; сообразительность помогла Эшалоту выпутаться из беды; сам Симилор, нимало не ущемляя своей порочной природы, приучился мыть лицо и руки.
   Саладен, принадлежавший ко второму поколению, должен был воспользоваться этими достижениями и – кто знает – возможно, сумел бы пробраться сквозь легко расступающиеся слои нашего общества к высочайшим вершинам.
   А пока он ел, выбирая по карте что получше, несмотря на привычку к бережливости. Он был доволен, как негоциант, только что справившийся с трудной комбинацией. Идея Саладена, как и все великие идеи, была проста и к тому же, как почти все замыслы парижского сброда, зародилась из его театральных воспоминаний.
   Каждому известна история лекаря, испытывавшего нужду в пациентах: не имея их в достаточном количестве, он ломал прохожим руки-ноги, чтобы потом их лечить.
   Пьеса, написанная на этот сюжет, выдержала пятьсот представлений.
   Саладен изобрел нечто подобное. Когда-то он похитил Королеву-Малютку за сто франков, которыми воспользовался преступный Симилор; теперь он хотел получить в сто раз, в тысячу раз больше, вернув Королеву-Малютку ее матери.
   Поначалу в этом плане был серьезный изъян, поскольку Королева-Малютка была дочерью бедной женщины, способной выплатить лишь очень скромное вознаграждение.
   Но существовал тот смуглый человек, тот иностранец с черной, словно тушь, бородой, который дал луидор Саладену, переодетому старушкой.
   Те, кто вышел из недавно упомянутых мной низов, могут быть рассудочны, трусливы, расчетливы и терпеливы, но все они безумно романтичны.
   Подумайте, ведь они всегда играют с двадцатью шансами против одного, и у них нет первой ставки. За четыре или пять лет они накупили на тридцать миллионов лотерейных билетов по двадцать пять сантимов – эти розыгрыши были устроены для укрепления нравственности общества.
   Нашим министрам отлично известна чудесная истина: у людей не имеющих ни гроша, можно выцарапать ослепительные богатства.
   Первоначальная идея Саладена заключалась в том, чтобы продать украденное; по мере того как проходили годы, запросы в этой фантастической сделке возрастали в его уме, потому что желание обратилось в веру и он видел нищую мать вознесшейся на гребень фортуны.
   В навязчивой идее есть нечто ценное. В самом деле, похоже, у человека есть таинственный дар – изменять судьбу, заботливо и терпеливо высиживая твердое желание.
   Неудача – удел нерешительных и колеблющихся.
   Второй вариант замысла Саладена был поистине водевильным: прогресс в искусстве драмы; он решил, что счастливая мать, обретя дочь, ни в чем – даже в руке последней – не сможет отказать вернувшему ее ангелу-спасителю. Это не были легкомысленные предположения. Саладен глубоко исследовал ситуацию; он ставил перед собой эту мать, графиню или маркизу, и старательно выискивал, какие предлоги она сможет найти для отказа.
   Ясно, что в приличную семью бродячего акробата не примут. Саладен устроил так, чтобы перестать быть бродячим артистом: он, как мы говорили, приобрел образование, конечно, неполное, однако сам он, будучи во всем самого высокого мнения о себе, считал его блестящим.
   Не улыбайтесь. Время скромности прошло. Тщеславие, если оно достаточно основательно и тяжеловесно, становится одной из наиболее действенных добродетелей, способствующих успеху.
   Кроме того, Саладен сделал все возможное, чтобы снискать расположение будущей невесты; он оказал ей подлинные услуги и приобрел над ней своего рода власть.
   К несчастью для себя, он имел дело с характером, далеко превосходящим его собственный. Ребенком Сапфир испытывала перед ним смешанную с восхищением робость, но подросшая, ставшая девушкой Сапфир с первого же взгляда распознала его, увидела насквозь и с презрением отвернулась.
   Она и не трудилась скрывать свое презрение, и все же наш Саладен еще сомневался, поскольку мысль о высокомерии, обращенном на его собственную особу, в его уме не вмещалась.
   После многих лет, когда он двигался в пустоте, опираясь лишь на упорство желания, в его глазах стоившее уверенности, Саладен впервые столкнулся с правдой лицом к лицу.
   И эта правда, совершенное воплощение его грез, ошеломила его.
   Он не то чтобы очень удивился, но его безмерная гордость вместе с зародившимся инстинктивным подозрением подсказала ему, что, возможно, следует облечь идею в третью по счету форму.
   – Ну, я силен! – говорил он себе, поглощая свой поздний и плотный завтрак. – Я знаю множество людей, но среди них никто мне и в подметки не годится! Я все в точности угадал, только вместо маркизы или графини она оказалось герцогиней. Не на что обижаться, право, не на что!
   И отправив в рот очередной кусок, потирал руки.
   Начиная есть, он целиком предавался радости победы. Только к десерту он задумался о том, какими путями и при помощи каких средств сможет воспользоваться своей удачей.
   Хотя он и мысли не допускал о том, что мадемуазель Сапфир относится к нему с презрением, он на нее не рассчитывал и бессознательно отыскивал средство – на первый взгляд несуществующее – действовать помимо нее, обойтись без ее участия.
   Все зависит от того, как поведешь дело. Мать, в конце концов, может вполне благопристойно заплатить десять тысяч франков человеку, который вернет ей дочь, но, возможно, ей придется выплачивать ему двадцать тысяч ливров годовой ренты.
   Оставалось только исполнить замысел.
   Саладен ни разу об этом не подумал. Как действовать? В каком облике появиться в особняке Шав? Как сделать, чтобы его туда впустили? Как произвести подобающее впечатление, как себя показать, чтобы его сразу сочли возможным зятем?
   Со стороны все эти трудности могут показаться мелкими авантюристу вроде Саладена, которому полное невежество по части знания света придает безрассудную храбрость, сродни храбрости слепца на краю пропасти.
   Но когда приглядишься, препятствия вырастают и становятся грозной преградой. Обладая капелькой здравого смысла, которого Саладен не был вовсе лишен, легко было предсказать, что все дело ограничиться скромным вознаграждением.
   Недожеванный кусок сыра показался Саладену горьким, последним глотком вина он поперхнулся, и тот, кто видел, с каким торжествующим видом Саладен приступал к завтраку, теперь не узнал бы его, услышав жалобный голос, каким он попросил подать кофе.
   Некоторое время он обдумывал, как можно воспользоваться случайно сделанным открытием: господин герцог де Шав подглядывал за своей женой сквозь жалюзи в антресолях.
   Но такое построение превосходило возможности Саладена: самое большее, на что он был способен, – смутно догадаться, что это можно как-то использовать…
   Он с задумчивым видом отхлебнул кофе.
   С последним глотком он сунул руку в карман за кошельком и нащупал там посторонний предмет, который сразу не смог распознать. Он быстро вытащил предмет наружу, и яростная улыбка исказила его лицо, когда он увидел добычу, захваченную им два часа назад, у ограды, во дворе особняка де Шав.
   Но внезапно у него мелькнула мысль. Его улыбка застыла, и круглые глаза вспыхнули.
   – Браслет, – прошептал он, – детский браслетик.
   В самом деле, это было жалкое украшение, дешевая побрякушка из стеклянных бусин и с застежкой из позолоченной меди.
   – У малышки когда-то был такой! – продолжал Саладен, внезапно побледнев и чувствуя, как кровь стучит у него в висках. – Я точно помню, он так и стоит у меня перед глазами! Я рассмотрел вещицу, чтобы узнать, золото это или серебро, и поскольку браслетик гроша ломаного не стоил, я бросил его вместе со всем остальным в навозную яму между Шарантоном и Мезон-Альфором…
   – Счет! – громко крикнул он, стукнув ножом по столу.
   Это опять был другой человек. Он подрос на добрых четыре дюйма, и в глазах его сверкал ум.
   Он покинул ресторан с видом победителя, выпятив грудь и сдвинув шляпу набекрень. Замысел облекся в новую форму.
   Он улыбался прохожим и покровительственно поглядывал на дамочек.
   – Они и не подозревают, – добродушно и весело говорил он себе, – что у этого славного парня все ладится: вот-вот он сделается настоящим маркизом, получит ренту, награды и все такое!
   А папаша Симилор тем временем валяется у себя на улице Ле Пелетье, – разразившись хохотом, прибавил он. – Ну да я добрый малый и как-нибудь устрою его судьбу в соответствии с его скромными способностями.
   Дойдя до Мадлен, он сел в кабриолет и сказал кучеру:
   – Улица Тикетон, дом тринадцать.
   Через двадцать минут он поднимался по ужасно темной лестнице к мадам Любен, единственной настоящей ясновидящей во всем Париже.
   При мадам Любен, по примеру других ясновидящих и прочих сомнамбул, состоял «врач», который, погрузив ее в гипнотический сон, исцелял затем больных, сообразуясь с ее откровениями.
   Эта профессия не хуже многих других, и мне известны многие достойные уважения особы, свято верящие в такого рода лечение.
   Еще одно занятие ее сословия – отыскивать пропавшие предметы и угадывать вора. Эта последняя подробность сопряжена с опасностью и нередко приводит госпожу сомнамбулу в исправительную полицию.
   Одна или две из них даже предстали перед судом присяжных и выглядели очень величественными и сильно удивленными тем, что кто-то пожелал помешать им взять на себя обязанности императорского прокурора.
   Не забывайте, что большая часть этих женщин быстро перестает относиться к ряду обычных шарлатанов. После двух-трех лет подобной деятельности они, как древние сивиллы, упиваются собственным притворством и скорее согласятся подвергнуться пыткам, чем откажутся именоваться «священнодействующими».