Саладен поудобнее уселся на своем стуле, пососал кончик грифеля и положил листок бумаги на обложку блокнота, как будто приготовившись записывать.
   Первым побуждением герцогини было немедленно и слепо повиноваться.
   Она нимало не сомневалась в своем госте, она была словно околдована им и покорена. Если она помедлила, то лишь для того, чтобы собраться с мыслями и все вспомнить.
   – Готовы? – нетерпеливо спросил Саладен. – Время – не только деньги, но еще и жизнь. Я жду.
   Герцогиня отвела глаза, потому что в ее голове мелькнула мысль о господине де Шав.
   – Как получилось, что часть правды осталась скрытой от вас, – прошептала она, – раз вам удалось узнать такие тайны?
   Саладен улыбнулся.
   – Теперь мы начинаем рассуждать, – сказал он. – Я согласен порассуждать, если это займет не .больше трех минут. Мне известны вещи, которые я хотел узнать, и до них, уверяю вас, не так легко было докопаться. Что касается остального, я не стал трудиться, поскольку был уверен, что все узнаю от вас.
   – А если бы я не смогла… – начала герцогиня.
   – Вы сможете, – прервал ее Саладен, – поскольку это ваша собственная история, и никакая сила не зажмет вам рот, если я сказал: я хочу, чтобы вы заговорили!
   Он говорил напыщенно, но не повышая голоса. Помолчав, герцогиня сказала:
   – Это в самом деле моя история, но это и история другого человека. Имею ли я право открывать не принадлежащую мне тайну?
   Саладен скрестил руки на груди.
   – Как раз чужую тайну я и хочу узнать, – сказал он. – Тайну другого; другой – хозяин здесь; от другого зависит участь вашей дочери, а в вас слишком сильны материнские чувства, чтобы вы не могли понять: меня волнует только судьба вашей дочери.
   – Она будет счастлива!.. – воскликнула госпожа де Шав.
   Она хотела добавить что-то еще, но Саладен не дал ей договорить.
   – Вы мне не доверяете? – сдержанно и с достоинством, что доказывало наличие у него настоящего актерского таланта, спросил он.
   – Я боюсь, – прошептала герцогиня.
   – Меня?
   – Нет, его.
   Произнося эти последние слова, герцогиня прижала платок к губам, словно пыталась заставить себя молчать.
   Выражение лица Саладена изменилось; в первый раз на нем появился оттенок, не свойственный роли; в его взгляде отразились удивление и досада.
   – Разве он не любит вас рабски? – спросил он.
   – Он любил меня, – тихонько прошептала госпожа де Шав.
   Саладен взял ее за руку.
   – Я должен знать все, – властно произнес он, – не ради себя самого, но ради нее.
   – Ради нее! – повторила за ним герцогиня дрожащим от слез голосом. – Все, что я делала, все, что я думала, все, что я выстрадала за эти годы, – неужели вы думаете, что все это было не ради нее?! В книгах написано, и люди говорят: со временем все забывается… Время шло, а я ничего не забыла. И сейчас, когда Господь зажег перед моим взором надежду, озарившую мое сердце, мне кажется, я теряю рассудок. Я верю вам, все, что вы говорите, правда, но может ли быть, чтобы мне выпала эта радость – обнять свою дочь, коснуться губами ее лба? Я только тем и жила, я жива лишь благодаря этому; иначе мне даже не пришлось бы искать смерти: я стала бы для нее легкой добычей. Я работала, я боролась, я надеялась даже наперекор отчаянию, терзавшему мою душу… А теперь внезапно вспыхнул свет! Вчера меня окружал непроглядный мрак, и я всю свою кровь до последней капли отдала бы, чтобы узнать, по какой дороге она прошла в такой-то день такого-то месяца десять лет назад – лишь бы выведать какой-то пустяк, лишь бы добыть самые жалкие и расплывчатые сведения. Вместо того я обрела уверенность. Господь обрушил на меня такое великое счастье, что мой разум отказывается его постичь. Вы, незнакомец, приходите ко мне таинственным путем, заставляя поверить в чудо, и рассказываете мне, что произошло, – в точности, подробно, как будто по книге читаете!
   Вы назвали мне имя ребенка, вам известны самые незначительные события; можно подумать, что вы были рядом с нами все эти четырнадцать лет, с той самой злополучной минуты, когда я вошла в балаган бродячих акробатов вместе с моей дорогой малышкой, и до той страшной минуты, когда ее у меня похитили. Я знаю, что в области вашего искусства совершаются подлинные чудеса, знаю, что глаз полиции пронизывает самые непроницаемые потемки, но, во имя неба, не сердитесь на меня: я несчастная женщина, и я в смятении. Умение раскрывать тайны можно использовать и для обмана… О, сжальтесь, сжальтесь надо мной! – перебила она сама себя. – Я не хотела вас обидеть, сударь!
   – Мадам, – холодно ответил Саладен, – мне жаль вас, но вы меня не обидели. Женщинам, испытывающим великие волнения, требуется успокоительное: жалобы и слезы. Минуты для меня драгоценны, и все же я не прерывал вас, как сделал бы другой на моем месте. Но я, сударыня, полный хозяин положения; у меня есть права, и вы безошибочно это угадали, хотя ни одного намека на это не проронили ваши уста, я имею права равные с правами матери, и даже большие.
   Черты Лили исказились смертельным испугом, к которому примешивалась ненависть, и она поспешно опустила глаза.
   Саладен заметил это и понял.
   – Это должно было произойти, – тихо проговорил он. – Раз мы не связаны нежнейшими узами родства, мы станем непримиримыми врагами!
   – Вы – муж моей дочери! – пробормотала герцогиня, не поднимая глаз.
   На лице Саладена в эту минуту отразилось некоторое замешательство. Может быть, он не хотел так скоро выкладывать этот крупный козырь, один из главнейших в его игре. Разумеется, он сделал все, что было в его силах, стараясь, чтобы эта ложь бросалась в глаза, словно очевидная истина, но он предпочел бы сам выбрать для нее время и воспользоваться на свое усмотрение произведенным эффектом.
   – Мадам, – другим тоном заговорил он. – В наших интересах, интересах всех троих, – и он подчеркнул эту цифру, – я должен был бы высказать больше твердости; но я – дворянин, и в первый раз со времен моей юности я испытываю дворянскую слабость при виде женских слез. Вы ее мать; я отрекаюсь от своего права приказывать и буду защищать мои интересы так, как будто должен прибегать к просьбам. Выслушайте меня, я буду краток; вы узнаете, с кем вас свела Божья воля.
   Герцогиня подняла на него свои прекрасные глаза, в которых читалась робкая благодарность. Любая отсрочка была бы сейчас бесценна для нее.
   Саладен сосредоточился, потом, на несколько мгновений задержав дыхание, как будто собирался проглотить шпагу непомерной величины, произнес следующее:
   – Мой отец, маркграф, или маркиз де Розенталь, – прусская Силезия – носивший высокое армейское звание, женился на польке хорошего рода, княгине Беловской. Он жил в Познани, где был вторым военным наместником, в то время как я получал классическое образование в университете в Бреслау.
   Когда в прусской части Польши начались волнения, мой отец попросил отставки по той причине, что его жена состояла в родстве со многими вождями восстаний; берлинский двор наотрез отказал, и мой отец вынужден был остаться на своем посту.
   Я совершил поездку в Познань во время каникул 1854 года: навещал родных. В доме царили беспокойство и суета; моя мать, прежде бывшая домоседкой, всецело поглощенной своими религиозными обязанностями, часто и надолго уезжала; карету то и дело запрягали, и не раз я слышал, как мой отец говорил ей:
   – Сударыня, вы явитесь причиной нашего разорения.
   Как-то ночью меня разбудил шум во дворе нашего дома. Одна за другой подъехали две кареты, и по коридорам протопали шаги множества людей.
   После этого моя мать вернулась к прежнему образу жизни, но тревоги моего отца не улеглись. Продолжались ночные хождения взад и вперед, и мне казалось, что глухой шум, слышанный мною со всех сторон, производили таинственные гости, поселившиеся под нашим кровом.
   В городе много разговоров было о литовском генерал-майоре Голожине, который после боя под Гродно совершил прорыв и перешел нашу границу вместо того, чтобы отступить к северу. Говорили, что он укрывается в окрестностях города вместе со своими штабными офицерами.
   В тот самый день, когда я должен был, оседлав коня, покинуть отчий дом и вернуться в университет, мой отец получил с правительственным курьером приказ явиться к барону Келлеру, управлявшему провинцией; ему не было позволено переговорить с женой, и, когда я подошел к воротам, чтобы проводить его, я увидел, что наш дом оцеплен стрелками.
   У нас в Пруссии, если речь идет о заговоре, особенно связанном с Польшей, события развиваются быстро.
   Я больше никогда не видел матери, однако она не предстала перед судом. Распространили известие, что она скончалась в своей постели. Мой отец по приговору трибунала был расстрелян на главной площади Познани.
   Накануне был расстрелян Голожин и его штаб, состоявший из тринадцати офицеров, трое из которых были полковниками.
   Меня отправили по этапу с конвоем из драгун до Экс-ла-Шапелль, а там – на бельгийскую границу, запретив возвращаться в пределы Пруссии.
   Мне было восемнадцать лет, в кармане у меня оставалось несколько золотых монет; я чувствовал себя сиротой, и на всем свете не было человека, которого занимала бы моя участь.
   Но я не свою историю рассказываю вам, сударыня, и пропущу повесть о моих собственных злоключениях, чтобы перейти к тому, что касается вас.
   Чтобы прокормиться, я сделался комедиантом и бродил по провинции, с трудом зарабатывая на то, чтобы кое-как прикрыть тело и скудно поесть.
   Это произошло летним вечером 1857 года – с тех пор миновало девять лет. Я шагал по дороге из Алансона в Донфрон с палкой через плечо; на конце этой палки болтался мой тощий узелок, в него были увязаны все мои пожитки; дни становились короче – был конец сентября.
   Около шести часов вечера, когда до городка, в котором я собирался переночевать (уже не помню его названия), оставалось два лье, я услышал с обочины жалобный детский крик. Я подошел: там оказалась девочка лет шести или семи; по ее словам, она играла на краю повозки бродячих акробатов, свалилась оттуда, тотчас же потеряла сознание и не смогла позвать на помощь. Она сильно поранила обе ноги, и из-за этой ее раны я не смог догнать труппу бродячих артистов, с которой странствовал ребенок. Пришлось мне на целых две недели задержаться в ближайшем местечке и уложить малышку в постель, где она провела несколько дней; я оставался при ней.
   Конечно, никто не осудил бы меня, если бы я, в моем положении, поручил заботу о ребенке общественной благотворительности, но я – сын своего отца и матери, которые отдали жизнь ради того, чтобы помочь несчастным…
   Герцогиня со слезами на глазах молча протянула ему руку.
   – К тому же, – еще более воодушевившись, продолжал Саладен, – она была такая удивительно хорошенькая, эта малютка, с такой благодарностью смотрели на меня ее голубые глаза, что я полюбил ее, как будто она была маленькой сестренкой или моей дочерью.
   – Спасибо! – сдавленно прошептала герцогиня. – О, благодарю вас! Господь да вознаградит вас за вашу доброту.
   – Господь меня уже вознаградил, – с улыбкой ответил Саладен, – поскольку при помощи моей подопечной мне удалось разрешить проблему, как не умереть с голоду. В те долгие часы, которые проводил я у постели больной, мы разговаривали; мы много разговаривали. Может быть, с тех пор нам ни разу не удавалось так хорошо побеседовать, потому что по мере того, как она углублялась в свои воспоминания, она все больше запутывалась; однако, несколько правдоподобных, хотя и не точных, слов сорвалось все же с ее губ.
   Так я узнал, что она не родилась среди бродячих акробатов и что была какая-то стена, перегородившая ее память, и девочка тщетно пыталась преодолеть ее и заглянуть в свое прошлое.
   Она пробудилась – так она сама говорила – в возрасте приблизительно трех лет среди совершенно чужих людей и предметов; но это чувство слабело по мере того, как она привыкала к своим новым покровителям.
   Они были не злые; они лишь слегка поколачивали ее, чтобы выучить ловким штукам.
   У Лили дыхание замерло в груди.
   – У нас, в германских странах, – продолжал Саладен, – не редкость такие истории о детях, похищенных цыганами. Я хорошо это знал и с легкостью восстановил печальную историю своей маленькой подружки.
   Только, поскольку разум естественным образом обращается к возвышенному, я поначалу вообразил, что она, такая изящная и аристократически красивая, должна быть ребенком из какой-нибудь знатной семьи.
   Эта мысль, тогда еще ошибочная, потому что вы сделались знатной дамой много позже, послужила по крайней мере одному: у меня зародилось и окрепло решение отыскать родителей девочки.
   Мы, пруссаки, если уж вобьем себе в голову какую-то мысль, крепко за нее держимся, и препятствия нас не останавливают.
   Я добрался до Парижа вместе с моей маленькой подружкой, которой дал имя Мария – так звали мою мать; в перзый раз я написал в Познань, обратившись за помощью к дальним родственникам и тем, кто был связан с моей семьей.
   Мне прислали деньги и слова ободрения, поскольку в тех краях не забывают попавших в беду и страдающих, и даже в нескольких письмах меня уверяли, что добиваются отмены решения о моем изгнании.
   Мои друзья заходили слишком далеко; я уже не мог воспользоваться их доброй волей. Мой замысел разросся во мне до размеров страсти.
   И я делал свое дело с терпением индейца из племени гуронов, отыскивающего следы на тропе войны.
   Год и еще один месяц я занимался тем, что гулял с Марией по всему Парижу, показывая ей один за другим различные дома, а в особенности – виды и пейзажы. Она ничего не узнавала. Только на тринадцатый месяц – вообразите меру терпения – в один и тот же день произошли одно за другим два события, ставшие для меня заметными проблесками света.
   Сначала в Ботаническом саду, куда я до того ни разу ее не приводил, она показалась мне встревоженной и неуверенной. Я пристально наблюдал за ней и видел, как она краснела и бледнела попеременно.
   В рощице, которая тянется вдоль улицы Бюффон, играли дети; она сделала движение, как будто собиралась бежать к ним…
   Герцогиня слушала со все возрастающим волнением; казалось, ее душа рвалась наружу из глаз, которыми она пожирала маркиза де Розенталя.
   – Этим все и ограничилось, – продолжал тот, – это было словно проблеск молнии. Я вывел Марию на улицу Бюффон и стал ходить с ней по окрестным улицам, бульвару, набережной, но я ничего не добился.
   Когда мы вышли на площадь Валюбер, в ее взгляде что-то смутно засветилось. Мы перешли Аустерлицкий мост, и я услышал, как она задышала чаще.
   – Ты что-то узнала? – спросил я.
   Она вскрикнула, уставившись расширившимися глазами на канатную плясунью, работавшую на берегу напротив улицы Лакюе.
   – Боже мой! Боже мой! – шептала Лили, судорожно сжимая руки.
   – Я утомил вас, да? – ласково спросил Саладен. – Но я не могу рассказывать быстрее, чем это было. И снова на этом все кончилось, и мне показалось, что через минуту Мария сама удивилась собственному волнению.
   – Бедная девочка! – произнесла герцогиня. – Она была совсем крошкой!
   – К счастью, я обладал большим терпением, чем вы, сударыня, – продолжал Саладен. – Я был поражен. Я понял, что надо опираться уже не на детское впечатление, но на систему поисков и исследований, отправной точкой которой станет минутное переживание.
   Я говорил себе: при виде матери ее воспоминания должны полностью пробудиться, и еще я себе говорил, как говорят играющие в прятки дети: «горячо!»; я был совершенно уверен, что мать где-то поблизости.
   Бедняжка Мария провела две очень невеселые недели: почти все эти дни она сидела одна дома; я же тем временем переворачивал вверх дном квартал Мазас.
   Однажды, вернувшись домой пообедать, я обратился к ней:
   – Здравствуй, Жюстина.
   Ее глаза расширились точно так же, как в тот раз, когда мы увидели канатную плясунью.
   – Здравствуй, Королева-Малютка, – сказал я еще. Она опустила длинные шелковистые ресницы и как будто что-то искала внутри себя. Потом она спросила меня:
   – Почему вы говорите это мне, мой добрый друг?
   Герцогиня, привставшая было со своего кресла, снова на него упала.
   Неподражаемый Саладен снова улыбнулся и прошептал:
   – Сударыня, ваши надежды снова обмануты; вы думали, что на этом наши горести закончились… Но если бы все закончилось в тот день, молодому маркизу де Розенталю никогда не пришлось бы называться господином Рено, полицейским.

V
САЛАДЕН ВИДИТ СЛЕД ЧЕРНОЙ МАНТИИ

   Саладен выкладывал все это со спокойной уверенностью, а немецкий акцент, которым он пользовался в меру, придавал его рассказу особый колорит. Он отыскал этот акцент среди колонн биржи и присвоил его.
   – Вскоре мне пришлось приостановить мои собственные изыскания, – продолжал он. – Во Франции не позволяется выполнять работу полиции. Я завязал знакомства в полицейском участке квартала Мазас и спросил у инспектора, возможно ли мне будет внедриться в префектуру под вымышленным именем, которое позволит мне пощадить честь моих предков.
   Надо было пройти через это или бросить поиски, которые меня так волновали. Я в самом деле открыл, – стоит ли говорить об этом? – что мать моей маленькой Жюстины много лет назад покинула этот квартал.
   В Германии, как и во Франции, существует предубеждение против полиции, но цель оправдывает средства, и я думаю, что ни минуты не колебался бы, если бы ради счастья Королевы-Малютки надо было присоединиться к банде злоумышленников.
   Мое дело изложили одному важному полицейскому чиновнику, который славился тем, что с первого взгляда мог распознать человека. Сначала он ответил, что все маркизы – дураки и что в его лавочке бездельники не нужны, потом из любопытства все же захотел на меня взглянуть, решив, что такой маркиз, как я, должно быть, забавное существо, диковинный зверь.
   Меня представили ему; он подверг меня экзамену, длившемуся три четверти часа, во время которого я рассказал ему о том, какие средства употребил, чтобы установить личность Королевы-Малютки.
   – Это до предела простодушно, – сказал он мне, – но не так плохо для человека, чужого в нашем ремесле и лишенного наших возможностей.
   Он пригласил меня пообедать, дав мне почувствовать всю безмерность его снисходительности, и в тот же вечер заставил меня впутаться в жуткую историю.
   Речь шла о банде, известной под названием Черные Мантии, время от времени пропадавшей и вновь объявлявшейся, давая о себе знать своими преступлениями.
   По обычаю своей шайки, Черные Мантии обокрали и убили богатую вдову из квартала Сен-Лазар, а потом отдали правосудию мнимого преступника, против которого были тщательно подготовленные улики.
   Это было так же совершенно, как дело оружейника из Кана, несчастного Андре Мэйнотта, который сам говорил своим судьям: «Я невиновен, но если бы мне поручили меня судить, думаю, я вынес бы себе обвинительный приговор».
   У вдовы был племянник, негодяй, скотина, пьяница, который должен был унаследовать ее состояние и который ей угрожал.
   Благодаря мне фокус Черных Мантий был раскрыт (простите, сударыня, за то, что я при вас употребляю подобные выражения), и моя репутация разом упрочилась. Вот только Черные Мантии все еще на свободе.
   Меня не завалили работой, мне предоставили следовать собственным путем, и я выполнял работу полицейского лишь в выдающихся случаях.
   Не буду хвастаться, однако я отыскал бы вас куда раньше, если бы вы были во Франции; но по прошествии пяти лет, узнав абсолютно все, что мне надо было узнать, и оказавшись на пустом месте, потому что все мое искусство ничего не дало, я ушел в отставку из полиции и вместе с Жюстиной отплыл в Америку.
   Я сказал бы, что потерял там больше двух лет, если бы не было доподлинно известно, что путешествия весьма способствуют развитию юношества. Мы с Жюстиной ни в чем не нуждались, потому что мне было поручено представлять там интересы нескольких крупных французских торговых домов.
   Должен признаться, что мои поиски в Бразилии увенчались довольно жалким успехом. Я не мог найти вас там, поскольку вас там уже не было, но, как хороший полицейский, я должен был напасть на ваш след.
   Этого не произошло, и по возвращении во Францию имя де Шав, не вполне безразличное мне, поскольку я давно уже занес его в свой блокнот, пробуждало во мне лишь смутные догадки.
   На то была своя причина, сударыня, и, если вы знаете человеческое сердце, вы ее уже угадали. Страсть, с которой я вел свои поиски, угасла; вернее, я перенес свою страсть на другой предмет, и вместо пылкого желания, прежде испытываемого мною, я, возможно, начинал бояться оказаться лицом к лицу с предметом моих поисков: матерью Жюстины.
   Жюстине было пятнадцать лет; Жюстина была восхитительно красива и безупречно чиста и простодушно позволяла мне увидеть, что ее тянет ко мне.
   По возрасту я не гожусь ей в отцы.
   К тому времени, как я напал на ваш след, сударыня, мы с Жюстиной должны были вот-вот уехать в Германию. Мои друзья в самом деле добились от Его Величества отмены изгнания, предписанного невинному ребенку, и если я не могу с уверенностью сказать, что верну все имущество моей семьи, то по крайней мере убежден, что могу обеспечить моей юной супруге у меня на родине достойное и независимое существование.
   Закончив речь этой цветистой фразой, Саладен, явно довольный самим собой, с победным видом взглянул на госпожу де Шав.
   Она, напротив, казалось, оправилась от глубокого волнения, не покидавшего ее во время большей части рассказа. Ее прекрасные брови слегка сдвинулись, и было видно, что она напряженно следит за рассказом Саладена.
   – Я все сказал! – торжественно провозгласил Саладен. – Довольны вы мной, сударыня?
   Лили снова протянула ему руку, но уклонилась от ответа на вопрос.
   – Господин маркиз, – проговорила она, – я не должна сомневаться в ваших словах, которые только что выслушала, но я – мать, и в ваших руках находится мое сокровище; простите же мне, если я с некоторым страхом ожидаю условий, которые вы, возможно, собираетесь мне предложить.
   – Сударыня, – ответил Саладен, все более раздувавшийся от гордости, – история моей жизни должна развеять вашу тревогу. Я дворянин, и когда я женился на бедной сиротке, которую подобрал на большой доррге, я мог дать моей супруге насущный хлеб и заставить всех уважать ее.
   – Вы благородный человек, господин маркиз, – тихо сказала госпожа де Шав, по-прежнему снедаемая какой-то тайной тревогой. – Позволите ли вы мне спросить вас кое о чем?
   – Прошу вас, сударыня, – ответил Саладен, пряча свое смущение за все возраставшей гордостью.
   Госпожа де Шав, казалось, искала нужные слова.
   – После стольких лет, – начала она, – все меняется. Моя дочь, которую я помню крошкой, выросла и повзрослела… Она, очевидно, мало напоминает ту, прежнюю Жюстину…
   Герцогиня говорила нерешительно и не поднимала глаз. Если бы она в эту минуту взглянула на Саладена, то увидела бы, как его застывшее лицо внезапно просияло.
   Вопрос, готовый сорваться с губ госпожи де Шав и уже угаданный им, был из тех, какие он предвидел.
   Среди всех ожидаемых им вопросов именно на этот он, вне всякого сомнения, готов был дать наиболее блистательный ответ.
   Он хранил молчание, и госпожа де Шав с усилием продолжала:
   – Вам выпала вдвойне трудная задача. Речь шла не только о том, чтобы найти мать, надо было еще сделать так, чтобы мать узнала в прекрасной юной женщине, которую вы приведете, едва научившегося ходить ребенка… Подумали вы об этом?
   Она медленно подняла глаза; взгляд Саладена был прикован к ее лицу.
   – Я об этом подумал, – ответил он.
   – У вас есть средство достичь этого признания?
   – Если бы у меня его не было, – ответил Саладен, – я не отважился бы сделать и нескольких шагов по этому усеянному препятствиями пути.
   Щеки и лоб госпожи де Шав порозовели.
   – Говорите, – воскликнула она. – О, скажите же, умоляю вас!
   – Зачем говорить о том, что вам известно не хуже, чем мне? – ответил Саладен, становившийся все более невозмутимым.
   – Я хочу, чтобы вы сказали! – с силой вскричала герцогиня. – Все зависит от того, какое слово вы произнесете!
   Она затаила дыхание, чтобы лучше слышать. Саладен, казалось, наслаждался ее смятением, отдававшим Лили ему во власть; наконец он медленно проговорил:
   – Господь пометил ее, сударыня.
   – Ах! – душераздирающе вскрикнула герцогиня. Саладен продолжал:
   – Я был один, когда поднял ее – раненую, едва ли не умирающую; рядом никого не было. Я должен был исполнить свой долг и позаботиться о ребенке, словно мать. У вашей дочери, сударыня, между правым плечом и правой грудью было то, что называют родимым пятном: бархатистая розовая вишенка, которую вы, должно быть, часто целовали…
   – И оно у нее еще есть? – дрожа всем телом, пролепетала Лили.
   – Сегодня утром оно у нее еще было, – с не лишенной самодовольства улыбкой ответил Саладен.
   Можно запутаться, пытаясь сосчитать, сколько сложных и даже противоречивых чувств может одновременно и мгновенно обрушиться на душу.
   Герцогиня, вероятно, была болезненно поражена смыслом, который подразумевал этот ответ, и в особенности – улыбкой, сопровождавшей его; и все же ее словно приподняла с места возвышенная страсть, беспредельная радость. Она, шатаясь, встала со стула и, раскрыв объятия, восторженно произнесла: