Мне оказалось по силам принять участие в первой песне — «Заберу тебя домой, Кэтлин». Когда мы кончили ее, Феликс сказал:
   — Будь Джейк дома, у нас получился бы квартет…
   Это дало мне повод спросить:
   — Какой Джейк?
   На что Феликс ответил:
   — Джейк Пикеринг, еще один наш постоялец.
   Теперь я узнал, как его зовут, и решил, что добился определенного успеха.
   Следующим номером шла песенка «Если я поймаю того, кто учил ее танцевать» или что-то в таком духе, и я с грехом пополам старался подпевать. Потом к нам присоединились Джулия с тетушкой, и мы все вместе спели «Ночью при лунном свете» и «О эти золотые туфельки». Тетя Ада пела неплохо, но Джулия подчас фальшивила. Байрон Доувермен предложил «Опустевшую колыбель», Джулия сказала: «Не надо», но другие настояли. Мод разыскала ноты, и, читая слова из-за ее спины, мы спели, пожалуй, самую мрачную из когда-либо слышанных мной песен о бедненьком умершем ребеночке со строками вроде: «Малютка к ангелам взошла, и ей теперь покойно». Джулия послала мне улыбку и пожала плечами — видимо, она считала песню нелепой. Однако Мод, как только кончила, отвернулась от фисгармонии, заявив, что ей не хочется больше играть; глаза ее блестели, она едва удерживалась от слез, и я вдруг подумал, что в этом веке смерть ребенка была в порядке вещей, — может статься песня ей что-нибудь напомнила.
   — Байрон, — сказала тогда Джулия, — не развлечете ли вы нас фокусами?
   Он согласился, поднялся к себе в комнату, перешагивая через две ступеньки сразу, так же быстро вернулся и принялся расхаживать по комнате, вынимая монеты у нас из ушей, потом предложил «вытащить из колоды любую карту, какую хотите». Фокусы он и вправду показывал неплохо, и все мы, в том числе и я, наблюдали за ним с искренним удовольствием.
   Наконец он положил колоду в карман и сел.
   — А мне дядя прислал из Китая веер, — заявила тетя Ада, — и я обмахиваюсь им вот так.
   Она начала покачивать кистью руки у лица, словно обмахиваясь, и все повторили за ней ее движение. Слева от тетушки в кресле у окна сидела Мод Торренс, и она сказала:
   — А мне дядя тоже прислал веер из Китая, и я обмахиваюсь им вот так.
   Левой рукой она взмахнула воображаемым веером у левого уха, и мы последовали ее примеру, продолжая в то же время шевелить правой кистью. Теперь настала моя очередь, и я сообщил:
   — А мне дядя прислал веер из Танзании, и я обмахиваюсь им вот так.
   Я оскалил зубы, будто держал веер во рту, и стал покачивать головой вверх-вниз, и все опять-таки принялись мне подражать. Следующим шел Феликс, который положил конец игре, объявив, что у него пара вееров с Сандвичевых островов — он задрал ноги и задвигал ступнями. И все точно так же скопировали и его, а потом расхохотались: это и в самом деле было комично — наблюдать, как все мы, откинувшись, шевелим одновременно руками, ногами и головой.
   — А где находится Танзания, мистер Морли? — поинтересовалась тетя Ада.
   — Кажется, где-то в Африке.
   Она кивнула, приняв мое объяснение, и Мод Торренс, по-моему, тоже была удовлетворена. Но двое мужчин и Джулия смотрели на меня недоуменно. Тут только я сообразил, что попал впросак: никакой Танзании еще не существовало, она появится на карте лишь много десятков лет спустя, и я усмехнулся, делая вид, что пошутил.
   Феликс раскраснелся, глаза у него сияли: день рождения удавался на славу.
   — Джулия, — воскликнул он, — давайте живые картины!
   — Давайте, — отозвалась она с готовностью. — Я выбираю первая! Мне понадобитесь вы, Феликс, и Байрон.
   Они удалились в столовую, прикрыв за собой раздвижные двери. Тетя Ада поднялась и прикрутила горелки в люстре. Потом она снова села, и они с Мод с выжидательными улыбками уставились на закрытые двери; я постарался вести себя, как они. Наконец Джулия крикнула: «Готово!» — и тетушка, сидевшая ближе всех, откатила дверные створки в стороны.
   В столовой свет горел в полную силу, и все трое застыли в неподвижных позах, обрамленные дверями почти как на сцене. Байрон и Джулия расположились лицом к Феликсу, который стоял на одной ноге, слегка поджав другую под себя. Под мышкой у Феликса была палка, и он держал ее наподобие костыля; при этом он слегка приоткрыл рот, словно говорил что-то, и широко раскрыл глаза. Джулия откинула голову назад; глаза и рот у нее были открыты еще шире, чем у Феликса. Байрон с потрясенным видом замер, прижав кулак тыльной стороной ко лбу.
   Они стояли, слегка покачиваясь, а мы трое смотрели на них во все глаза. Мод произнесла растроенно:
   — Но я же знаю, знаю!..
   — «Возвращение солдата»! — торжествующе воскликнула тетя Ада, и «живая картина» распалась.
   После еще двух «картин» — «Раненый разведчик» и «Убежище влюбленных» — я наконец понял из разговоров, что происходит. Оказывается, имитировались позы фигур из скульптурных композиций некоего Роджерса, тысячами выпускающего гипсовые их копии. По-видимому, в каждом доме имелась хотя бы одна работа Роджерса — «Взвешивание младенца» у тети Ады на камине тоже было его творением, — и большинство композиций пользовалось всеобщей известностью. Когда в столовой развернулась последняя из «картин», я перехватил быстрый взгляд Джулии и, кажется, понял, что у нее на уме: я остался единственным в комнате, кто ни разу не выкрикнул ни одного названия, хотя бы ошибочного.
   — Может быть, теперь мистер Морли покажет нам что-нибудь? — предложила она вдруг. — Ваша очередь, мистер Морли, просим вас!..
   Мне показалось, что в голосе Джулии я уловил намек на вызов, она будто говорила мне: «Кто ты? Покажи себя!» Я и хотел бы это сделать, но не сразу сообразил как и пережил момент острой растерянности. Джулия ждала, и на ее лице играла чуть насмешливая улыбка. Тогда я усмехнулся в ответ и, подняв обе руки ладонями от себя, свел большие пальцы вместе, как бы взял в рамку ее голову и плечи.
   — Не шевелитесь. — Она сидела неподвижно, только в глазах внезапно вспыхнуло любопытство. — Теперь чуть-чуть поверните голову. Нет, нет, в другую сторону, к горке.
   Она медленно повернулась. Я нащупал в кармане жилетки ключ от квартиры в «Дакоте», подошел к окну и, царапая острым язычком ключа по замерзшему стеклу, наметил контур скулы. Бросил на Джулию еще один взгляд и решительным движением очертил нижнюю челюсть. Чернота ночи на улице четко вырисовывала линии портрета на изморози окна, и работа шла быстро. Все столпились вокруг и с уважением смотрели, как я рисую.
   Набросок получился неплохим — в течение каких-нибудь двух минут я сумел уловить сходство. Высокая скула, заостренный лицевой угол, небольшой, но твердый подбородок — мне удалось передать все это тремя стремительными линиями. Потом на белом стекле появились глаза как раз под правильным углом; несколькими неуверенными штрихами я сумел даже передать легкие тени под ними. Затем я вывел прямые темные брови и красивый прямой нос. Кивком головы я отпустил Джулию, и она присоединилась к остальным.
   Ей не понравилось. Она не сказала этого, напротив, пристально вгляделась в набросок и после длительной паузы принялась кивать, вежливо притворяясь, что все хорошо. Но кивала она слишком быстро, на меня не смотрела, и я понял, что она прячет от меня разочарование. Другие тоже бормотали какие-то неискренние слова.
   — В чем дело? — спросил я тихо. Я гордился своей способностью делать мгновенные наброски и хотел понять, что не так. — Говорите правду, меня не обманете. Вам не нравится.
   — Ну… — Она выпрямилась, но одновременно опустила глаза, приложила палец к подбородку, вроде бы раздумывая. — Не то чтобы мне не нравилось, но… — Она опять взглянула на набросок, потом на меня. Глаза у нее были страдальческие, она, наверно, кляла себя, что начала говорить. — Что это такое? — вдруг взорвалась она и тут же поспешно добавила:
   — То есть я хочу сказать — он не кончен, правда? Я понимаю, что это лицо, то есть это было бы лицо, если бы вы его закончили, но…
   Я прервал ее быстрым кивком — теперь я все понял. Мы с детства приучены к мысли, что черные линии на белом фоне могут известным образом передавать живое человеческое лицо. Я где-то читал, что дикари неспособны к подобному восприятию; рисунок и даже фотография представляются им бессмысленными, пока их не обучат добираться до сути дела. А мой эскиз на замерзшем стекле — несколько мимолетных намеков, когда зритель сам дополняет рисунок до целостного изображения, — это же манера двадцатого века; для Джулии и ее современников она непонятна, как запись шифром, да это и есть запись шифром.
   — Стойте так, как стоите, — сказал я Джулии, — и дайте мне еще пять минут.
   Я не стал даже ждать ответа, а кинулся к другому окну и поспешно, как только мог, стал набрасывать другой рисунок, применяя технику, освоенную забавы ради во время занятий с Мартином Лестфогелем, — технику гравюры по дереву, при которой не опускается ни один, даже малейший штришок. Теперь рисунок занимал почти все стекло — эта техника требовала пространства. Работая у самого окна, я сквозь густую штриховку видел фонари, заснеженные тротуары и улицу, смутно чернеющие кусты и деревья Грэмерси-парка. И вдруг увидел его: он быстрыми шагами шел по тротуару к дому — уже знакомая коренастая грузная фигура в плоской шляпе, сдвинутой на затылок. Я застыл, глядя на него, рука замерла, не завершив линии. Вот он повернул, поднялся по нашим ступенькам и исчез из виду; я бросил взгляд на Джулию и продолжал рисовать.
   Она следила за мной, насколько могла не меняя позы, — и неожиданно подняла руки к голове, вынула какую-то шпильку, и волосы каскадом рассыпались по плечам. Подбородок у нее слегка приподнялся, в глазах сверкнула гордость. Она была очень темной шатенкой, волосы струились густые, длинные, блестящие. Волосы были просто изумительны, да и сама она, безусловно, тоже.
   Никто не заметил — кроме меня, потому что я ждал этого, — как тихонько открылась и закрылась дверь; краем глаза я увидел, что он остановился на пороге гостиной. Я заканчивал рисунок на окне, не пытаясь передать всю роскошь волос Джулии, а лишь приблизительно показывая их длину и тяжесть. Рисунок такого типа требует больше времени и больше практики, чем было у меня, так что вышел он, разумеется, неважно. Я отступил на шаг, оценивая свою работу, остальные толпились вокруг; в сущности все, что стоило сказать по этому поводу, — художник изобразил лицо девушки, привлекательной девушки с длинными волосами. Но — девушки вообще, не обязательно данной, хотя какое-то отдаленное сходство и было.
   Однако Джулия долго, секунд пять-шесть, молчала и потом воскликнула — теперь несомненно искренне:
   — О, как красиво! — Она повернулась ко мне, сияя от радости. — Я правда такая? Ну, конечно же, нет! Но как красиво… Господи, да у вас талант!..
   Глаза у нее горели, она смотрела на меня с откровенным восхищением, даже с благоговением. И тут как раз, ненароком поглядев на дверь, она заметила его и слегка покраснела. Но голос не дрогнул, слова прозвучали совершенно естественно:
   — Джейк, а у нас новый постоялец. И, кажется, очень талантливый. Вот, взгляните…
   — Под-ни-ми во-ло-сы, — сказал он сквозь зубы с одинаково жестким ударением на каждом слоге.
   — Но, Джейк, мы…
   — Я сказал: подними волосы, — повторил он тихо, и Джулия послушно потянулась к волосам.
   Я, как и все остальные, повернул голову к двери, а Пикеринг направился ко мне; карие его глазки не выражали ровным счетом ничего и устрашали, как пустой взгляд акулы. Он остановился прямо напротив меня, и мы в течение трех-четырех секунд молча взирали друг на друга. В комнате стояла тишина. Я был просто зачарован: вот он передо мной, человек, отправивший длинный голубой конверт.
   Внезапно он улыбнулся, лицо осветилось дружелюбием, глаза стали теплыми и приветливыми — мгновенная трансформация, — и вот он уже протянул мне руку со словами:
   — Меня зовут Джейкоб Пикеринг, я, как и вы, постоялец здесь…
   С самым дружеским видом он энергично тряс мне руку и постепенно сжимал ее все сильнее и сильнее. Я улыбался ему не менее доброжелательно, а сам в свою очередь напрягал кисть как только мог. Здесь, в этой уютной комнате, мы вели борьбу, о которой никто и не подозревал; наши руки уже начинали слегка дрожать, а мы все улыбались друг другу; я назвал свое имя, наши сомкнутые пальцы, вероятно, уже побелели в суставах, а мы все продолжали медленно трясти друг другу руки, словно позабыли остановиться. Наконец, я достиг предела своих сил, но он — он был сильнее, и я почувствовал, как костяшки моих пальцев понемногу слипаются вместе. И тут рука моя бессильно разжалась у него в кулаке; усилием воли я удержал на лице улыбку, стиснув зубы, чтобы не вскрикнуть от боли — этого я позволить себе не хотел и не мог. Но когда мне уже казалось, что кости пальцев вот-вот хрустнут, он неожиданно ослабил хватку; еще одно короткое варварское пожатие — и он, все так же дружески улыбаясь, кивнул в сторону моего рисунка на стекле.
   — Вы действительно талантливы, мистер Морли. Вне всякого сомнения. — Быстрыми шагами он подошел к окну. — Но надеюсь, что вы не поцарапали стекло мадам Хафф…
   Склонившись к самому стеклу, он приблизил к нему тубы и принялся оттаивать изморозь выдох за выдохом. Скоро талый круг стал величиной с тарелку, и от рисунка уцелели лишь разрозненные наружные штрихи.
   — Нет, — сказал он, разглядывая чистое стекло, — к счастью, царапин нет.
   Набросок на другом окне он удостоил лишь презрительным взглядом, затем повернулся к окнам спиной и послал нам общую улыбку.
   — Мне это не понравилось, мистер Пикеринг, — сказала Джулия, — мне это совершенно не понравилось. — И обернулась ко мне. Глаза у нее светились, а руки все еще были заняты укладкой волос на затылке. — Быть может, вы сделаете с меня другой рисунок, мистер Морли? На бумаге, чтоб я могла сохранить его. Я охотно буду позировать вам в любое удобное для вас время…
   Руку я спрятал в карман. Я знал, что она уже покраснела и начала распухать: болело сильно.
   — С удовольствием, мисс Джулия. Буду очень рад нарисовать вас. — Я повернул голову и, глядя прямо на Пикеринга, закончил:
   — Я даже настаиваю, если угодно знать.
   Он только усмехнулся — мне и всем остальным.
   — Возможно, что я не прав, — сказал он, опуская взгляд в притворном раскаянии. — Иногда я… несколько стремителен в своих действиях. — Тут он поднял голову и посмотрел мне прямо в глаза. — Особенно когда дело касается моей невесты…
   Тетя Ада, Мод, Байрон и Феликс вдруг заговорили все разом, стремясь замять, загладить досадный инцидент. Джулия поспешно вышла в столовую, а оттуда на кухню и занялась приготовлением чая. Байрон Доувермен бросил Пикерингу какую-то реплику, тот ответил ему. Потом мы пили чай, который Джулия внесла на большом деревянном подносе, болтали о том, о сем, выдерживая приличия, хотя ни я, ни Пикеринг не обращались друг к другу и старались друг на друга не смотреть. Потом все снова жали Феликсу руку и поздравляли его, выражая добрые чувства, и мы разошлись.
   Наверху, у себя в комнате, расстегивая рубашку и глядя в пустую темноту Грэмерси-парка, я понял, что Рюб, Оскар, Данцигер, Эстергази, да и я сам совершенно упустили из виду ту элементарную истину, что жить среди людей — значит общаться с ними. Я получил строжайший наказ выступать наблюдателем, и только наблюдателем, никак не вмешиваться в события и уж, во всяком случае, не провоцировать их. Тем не менее именно это я и сделал. Быть может, теперь мне следовало бежать без оглядки? Потихоньку собрать вещи, украдкой спуститься по лестнице и удрать в «Дакоту», пока я не натворил еще каких-нибудь бед?
   Но внутри у меня все кричало: «Четверг! Завтра четверг!…» Завтра, в «половине первого, — говорилось в записке, отправленной при мне Джейком Пикерингом, — соблаговолите прийти в парк ратуши». Мне необходимо было прийти туда, совершенно необходимо! Как-нибудь невидимо, ни во что больше не вмешиваясь, но я должен побывать там! «Всего-то еще один день, — уговаривал я себя, — даже полдня!» Уж на эти-то несколько часов смогу я выдержать роль нейтрального наблюдателя? Я поднял руку к окну и при слабом свете, отраженном от снега на улице, рассмотрел ее, поставив вторую рядом для сравнения. Правая рука распухла, костяшки всех четырех пальцев неприятно ныли. Пристально глядя на руку, я слегка пошевелил ею, потом попытался сжать пальцы в кулак. Ничего не вышло, но, пока я напрягал мышцы, в сознании моем непроизвольно вспыхнула отчетливая картина, как этот самый кулак врезается Пикерингу прямо в зубы.
   Я ухмыльнулся и опустил руку — и все-таки ощутил известную тревогу. Впрочем, не так уж трудно будет вовсе не встречаться утром с Пикерингом.
   Нужно просто не спускаться вниз, пока он не уйдет, больше я его лицом к лицу никогда в жизни не увижу. Что касается Джулии — ну а что мне Джулия? Поразмыслив, я покачал головой — каким-то не поддающимся анализу образом я оказался связан и с ней. Однако это тоже не имело значения: мы люди разных эпох, и очень скоро я покину ее время.
   Чтобы испытать себя, я подумал о Кейт и, стоя в темноте комнаты, подверг проверке свои чувства к ней. Ничто не изменилось. Я понял, что, как только вернусь, сразу же захочу ее увидеть; эта мысль принесла мне облегчение — я не мог понять, почему. Потом, отвернувшись от окна, я стянул рубашку через голову — она расстегивалась не до конца, — разделся и напялил ночную рубаху. Лежа в кровати, усмехнулся: ну и денек же выдался! Через минуту я заснул с убеждением, что совершаю, наверно, большую ошибку, оставаясь здесь, и что тем не менее останусь; мне надо, мне совершенно необходимо увидеть, что же произойдет в парке ратуши в половине первого в четверг 26 января 1882 года — завтра.


Глава 13


   На следующее утро я завтракал один: остальные постояльцы уже ушли. Не вставая с постели, я прислушивался, отсчитывая про себя жильцов по мере того, как они спускались вниз — все в течение нескольких минут. Потом я оделся и, усевшись у окна, стал ждать, когда уйдет Джейк Пикеринг.
   Убедившись в этом собственными глазами, я спустился в гостиную — она была подметена и прибрана — и мимоходом бросил взгляд на окна. Изморозь смыли вместе с моим наброском, и на стекле уже нарастала новая пленка инея. По пути в столовую я опять раздумывал, мыслимо ли было избежать вчерашней сцены, и пришел к выводу, что нет; при дневном свете происшедшее представлялось отнюдь не столь трагическим, как вчера ночью. Раз уже человек так ревнив, что даже случайный незнакомец может вызвать у него ярость, то он наверняка и раньше вытворял подобные номера и будет вытворять еще. В сущности я и не вмешивался в прошлое: что-нибудь похожее рано или поздно обязательно случилось бы, если не со мной, то с кем-нибудь другим.
   Я сел за длинный обеденный стол, и тетя Ада, которая, надо думать, прислушивалась, когда же я спущусь, вышла ко мне из кухни. Она поздоровалась со мной очень мягко и приветливо, осведомилась, как я спал и доволен ли комнатой. Потом, все так же улыбаясь и, конечно, не желая меня обидеть, сообщила, что сегодня первый и последний день, когда мне разрешается позавтракать после восьми; я ответил, что либо стану раньше вставать, либо обойдусь без завтрака.
   На завтрак она подала отбивную, яичницу, поджаренные хлебцы с тремя сортами джема, кофе и свежий номер «Нью-Йорк таймс». Я благополучно добрался до хлебцев, кофе и рекламы тканей фирмы «Мак-Крири», когда сверху спустилась Джулия. Мы пожелали друг другу доброго утра, она прошла через столовую в кухню, потом вернулась. Сегодня волосы у нее были закручены в большой мягкий узел, и мне померещилось, хотя я и не мог бы поручиться, что она слегка накрасилась или по крайней мере напудрилась. Я довольно долго глядел на нее — и вдруг сообразил, что она одета для улицы, в великолепное платье из лилового бархата; юбка спереди была собрана фестонами и украшена у пояса сиреневым бантом не менее двадцати сантиметров шириной. И еще у платья был турнюр.
   Если в моем описании это платье покажется вам нелепым, то смею заверить, что вы заблуждаетесь. Она была в нем просто неотразима, и сознаюсь — у меня буквально дух захватило, и я сказал себе, что, пожалуй, Джейк Пикеринг вчера вечером не так уж и заблуждался на мой счет. Однако при этом я позволил себе внутренне улыбнуться: свой интерес к Джулии я расценивал как чисто академический — через несколько часов меня здесь не станет, и все это потеряет для меня какое бы то ни было значение.
   — Я вижу, вы просматриваете объявления, — сказала Джулия, наверно, для того, чтобы хоть что-нибудь сказать.
   Я про себя уже принял решение убраться отсюда сразу после завтрака и ответил, чтобы хоть что-нибудь ответить:
   — Да, нужно, пожалуй, немного приодеться.
   Она просияла:
   — Ну, во всем новом будет другое дело! Я обратила внимание, как мало вы привезли с собой.
   Я не смог удержаться:
   — Большая часть моего гардероба выглядела бы здесь несколько странно. Вы не могли бы присоветовать мне хороший магазин?
   Джулия обогнула стол, подошла ко мне и начала листать газету, а я откинулся на спинку стула и наблюдал за ней. Движения ее были грациозны, быстрыми пальчиками она переворачивала страницы за уголки. Все объявления газета набирала на одну колонку, обыкновенным мелким шрифтом.
   Наконец, Джулия сказала — ноготь ее коснулся нужной строки:
   — Вот. У Мэйси имеется в продаже мужская одежда. Или вы можете пойти в Роджерсу Питу, — добавила она, поворачиваясь ко мне; лица наши оказались совсем-совсем рядом, и она поспешно выпрямилась. — У Пита совершенно новый и большой магазин, — она вернулась на другую сторону стола, — и вы там, без сомнения, найдете все, что вам нужно.
   В голосе ее проскользнул холодок отчуждения, в я, кажется, понял, в чем дело: мужская одежда представлялась ей темой слишком интимной для длительного обсуждения.
   — О'кей, пойду к Роджерсу Питу, — сказал я; еще вчера вечером я подметил, что словечко «окей» уже в ходу. И поднял чашку, чтобы сделать последний глоток кофе и поставить точку на разговоре.
   Но когда я поднимал чашку, Джулия увидела мою руку. Рука была уже не такая красная, как вчера, зато распухла еще больше, и у костяшки среднего пальца появился синяк. Джулия ничего не сказала, но, по-моему, прекрасно все поняла; вполне возможно, что Пикеринг проделывал это и раньше. Она вспыхнула, и, заглянув ей в глаза, я увидел, что она возмущена.
   — А вы хоть знаете, где магазин Роджерса Пита? — спросила она тихо, и мне ничего не оставалось, кроме как покаяться, что нет. — Это на углу Бродвея и Принс-стрит, напротив отеля «Метрополитен», но если вы никогда не бывали в Нью-Йорке, то где это, вы тоже не знаете…
   Я действительно не знал, что за улица Принсстрит, и в жизни не слыхал про отель «Метрополитен».
   — Ну, так я сейчас собираюсь на «Женскую милю» и возьму вас с собой.
   Я затряс головой, лихорадочно выискивая повод для отказа — Джулия присмотрелась ко мне и мягко спросила:
   — Вас тревожит Джейк?
   — Да нет, но ведь он сказал — «невеста»…
   — Сказал, — подтвердила Джулия, глядя мимо меня, — и раньше говорил… — Она подняла глаза. — А я ему говорила, что ничья я не невеста, пока сама не соглашусь ею стать, а до сих пор я согласия не давала. — Она повернулась в сторону гостиной. — Так вы идете?..
   Я уже понял, что не скажу «нет», чтобы она не подумала, что я и в самом деле боюсь Джейка. Но если говорить «да», то так, чтобы оно звучало убедительно.
   — Что за вопрос! — воскликнул я, припомнив, что и это выражение слышал вчера вечером неоднократно, и отправился к себе за шапкой и пальто.
   Поднявшись в комнату, я достал из саквояжа маленький блокнот для эскизов и два карандаша — один твердый и один мягкий. Мимоходом поймал свое отражение в зеркале над комодом и глянул на собственное лицо. Оно горело от возбуждения, сияло довольством — чувства явно брали верх над рассудком, и я лишь пожал плечами: события подхватили меня и понесли по течению, и уж если я ничего не могу с собой поделать, то по крайней мере хоть получу удовольствие.
   Джулия ждала меня в передней в цветастом капоре, завязанном лентами под подбородком, темно-зеленом пальто и короткой черной пелерине; маленькая пушистая муфта висела, сдвинутая на кисть одной руки. Заслышав мои шаги, она взглянула в мою сторону и улыбнулась мне; она была восхитительна, я поневоле вернул ей улыбку и восторженно покачал головой.
   Боже милостивый, чего только Нью-Йорк не лишился за эти годы! Мы пошли на север к Двадцать третьей улице, потом повернули к Мэдисонсквер. Для меня, человека, живущего и работающего в Нью-Йорке, Мэдисон-сквер никогда не значил ничего особенного: летом — иссушенное солнцем, устланное пожухлой травой уныние стандартных скамеек, заполненное лишь в полдень, когда служащие понуро жуют здесь свои бутерброды, а в остальное время пустынное, если не считать каких-нибудь древних стариков и старух; зимой — еще грязнее, еще заброшеннее, а ночью во все времена города Мэдисон-сквер — пространство, старательно избегаемое людьми, как и все другие нью-йоркские скверы и парки. Бесцветное, безрадостное место без какого-либо понятного назначения.
   Но теперь я просто не смог удержаться от восторженного возгласа — сквер впереди радостно бурлил. Под зимними деревьями, под еще не потушенными газовыми фонарями собралось бесчисленное множество детей. Они были в странных, непривычных для меня зимних одеждах, но это были дети, они бегали, падали, кидались снежками, таскали друг друга на санках, с разбегу кидались на них животом. По аллеям ходили няньки, одетые словно сестры милосердия, толкая перед собой коляски на высоких колесах с деревянными спицами. А взрослые — взрослые пригуливались, просто прогуливались по скверу, по снегу, по морозу, будто пребывание на свежем воздухе было для них развлечением само по себе. Лаяли, бегали, прыгали, кувыркались собаки. И вокруг бурлящего сквера, наполненного жизнью и движением, невиданным парадом катились экипажи всевозможных расцветок и форм.