— Добрый вечер, мистер Макнотон. Ох, и жарко сегодня!
   Человек на крыльце поднял голову.
   — А мистер Дрекслер, здравствуйте. Не говорите, жарища. И такую же баню тут, в газете, обещают на завтра…
   Прохожий едва волочил ноги — устал после работы, да еще тащись по жаре домой, — и теперь уныло покачал головой.
   — Когда это только кончится!.. Мужчина на крыльце усмехнулся:
   — Ну, к рождеству-то уж кончится, это точно. Прохожий свернул с тротуара, по диагонали пересек улицу, поднялся по ступенькам крыльца одного из декоративных фасадов напротив и распахнул сетчатую дверь.
   — Эдна! — позвал он. — Вот и я…
   Сетчатая дверь с шумом захлопнулась, и мы увидели, как он по короткой лесенке спустился вниз, пригнувшись, юркнул под стропила и отворил еще одну дверь в стене. Потом прошел через нее, и она беззвучно закрылась.
   Зато открылась другая сетчатая дверь, в фальшивом фасаде другого фальшивого дома, на крыльцо вышла женщина, подняла сложенную газету, развернула ее и стала просматривать первую страницу. На женщине было необыкновенно длинное домашнее платье в синюю клетку — подол не достигал пола всего сантиметров на двадцать. Мужчина на крыльце поднял голову на звук открывшейся двери — и опять уткнулся в свою газету.
   Я повернулся к своему спутнику, но Рюб продолжал смотреть вниз, опершись локтями на перила и небрежно сцепив пальцы.
   — Я не вижу киноаппарата, но полагаю, что вы там внизу либо снимаете, либо репетируете какой-то фильм.
   Помимо воли голос мой звучал несколько раздраженно.
   — Нет, — ответил Рюб. — Мужчина, тот, что на крыльце, действительно живет в этом доме. Там, в доме, все самое что ни на есть настоящее, и пожилая женщина приходит к нему каждый день готовить и убирать. А продукты доставляются по утрам в легкой повозке, запряженной лошадью. Два раза в день почтальон в серой форме приносит почту, в основном рекламные проспекты. Мужчина этот ждет ответа на свои письма — он просил предоставить ему работу здесь, в городке. Скоро он получит уведомление, что на работу его приняли, и поведение его изменится. Он начнет выходить в город, на службу. — Рюб мельком взглянул на меня и продолжал объяснять сцену, развертывающуюся внизу. — А пока он хлопочет по хозяйству. Поливает газон. Читает. Переговаривается о том, о сем с соседями. Курит табак «Мастер Мейсон» — из стародавних зеленых пачек. Иногда слушает радио, хотя в такую погоду очень мешают атмосферные разряды. Изредка его навещают друзья. А сейчас он читает свежий, отпечатанный час назад номер местной газеты от 3 сентября 1926 года. Он устал — к концу дня там, внизу, температура достигает сорока в тени и даже ночью не падает ниже тридцати. Самая настоящая засуха, и никакого вам кондиционированного воздуха. Если он посмотрит наверх, то увидит над собой лишь жаркое голубое небо.
   Стараясь говорить спокойно, я спросил:
   — Вы хотите сказать, что они разыгрывают какой-то сценарий?
   — Никакого сценария у них нет. Он поступает, как хочет, и люди, которых он видит, действуют и говорят по обстановке.
   — Так что же, он и вправду считает, что живет в каком-то городке?
   — Нет, нет, ни в коем случае. Он прекрасно знает, где он.
   Знает, что все это — своего рода декорация в помещении бывшего склада в Нью-Йорке. Он никогда не заходит за угол, но знает, что улица там и кончается. Знает, что длинная улица, протянувшаяся в другую сторону, на самом деле нарисованная перспектива. И хотя никто с ним не откровенничал, я думаю, он прекрасно понимает, что дома напротив — фальшивые, что там одни фасады. — Рюб выпрямился и, оторвавшись от перил, посмотрел мне прямо в глаза. — Все, что я вправе сообщить вам сию минуту, Сай, так это то, что он старается изо всех сил чувствовать себя на самом деле сидящим в жаркий вечер на крыльце и читающим, что сказал поутру президент Кулидж, если тот сказал что-нибудь…
   — И что, действительно существует такой город и такая улица?
   — О да, и улица, и дома, и деревья, и газоны в точности такие до последней травинки и плетеной колясочки на крыльце. Вы видели аэрофотоснимок этого городка это Уинфилд, штат Вермонт. — Рюб усмехнулся и мягко добавил:
   — Не злитесь. Вам надо сначала все увидеть, только тогда и можно понять…
   Мы двинулись дальше по паутине мостков, ниже гудящих моторов и выше сотен и сотен ярких ламп. Мы прошли прямо над домом и над головой мужчины на ступеньках, и странно было подумать, что, оторвись он от своей газеты и взгляни вверх, он увидит не нас, а только поддельное небо. Однако вверх он не взглянул, а продолжал читать газету, пока карниз не скрыл его от наших глаз. Повернув налево по другому мостку, мы пересекли стену и попали в соседний сектор.
   Сразу же стало прохладнее, появилось ощущение сырости и дождя, и мы посмотрели вниз. Там, далеко под нами, лежал кусочек прерий и через него протекал маленький ручеек. В дальнем конце сектора была рощица белых берез — в сущности не рощица, а опушка более густого леса, уходившего за гребень холма. Я уже догадался, что большая часть леса просто нарисована на стене, но выглядело все очень правдоподобно. Почти точно под нами стояли три вигвама из сыромятной кожи, раскрашенные выцветшими кругами, ломаными линиями и похожими на палочки изображениями людей и животных. Над вигвамами поднимались струйки дыма. Перед одним из них, привязанный к вбитому в землю колышку, лежал щенок и грыз что-то, зажав между лапами. Пока мы стояли, лампы, освещавшие сектор, стали выключаться одна за другой — мы даже слышали щелчки, — и треугольные тени, ложившиеся от вигвамов на траву, сгустились, а в струйках дыма начали проскальзывать искорки.
   — Больше всего люблю эту сцену, — прошептал Рюб. — Штат Монтана, километрах в ста от места, где сейчас расположен город Биллингс. Там, внизу, восемь человек — мужчины, женщины и даже ребенок. Все чистокровные индейцы племени кроу. Пошли дальше…
   Почти бесшумно переступая войлочными ботами, мы по узкому металлическому мостку пересекли сектор и еще одну стену. Теперь мы оказались над вытянутым треугольником, над самой короткой его стороной, лицом к вершине. Снизу почти к самым нашим ногам поднималось белое каменное здание. Опять-таки оно было совсем не тем, чем, наверное, представлялось с фасада: выложены были лишь две стены, поддерживаемые сзади трубчатыми лесами. У основания стен лежала грубая булыжная мостовая. Четверо рабочих в спецовках укладывали в трещины меж камнями мостовой узкие полоски дерна и сажали пучки травы, которые брали из корзин. Булыжник заканчивался травянистым откосом, спускавшимся, казалось, к самой настоящей реке. Мутная рыжая вода медленно текла по одной стороне треугольного сектора к дальнему его концу.
   В этом белокаменном псевдоздании, стены которого доходили почти до наших ног, мне почудилось что-то знакомое, и я передвинулся дальше по галерее, чтобы получше рассмотреть его фасад. Боковая стена, вдоль которой я шея, была укреплена внизу контрфорсами, а потом я приметил, что фасад венчали две одинаковые квадратные башни. С боков на башнях выступали резные каменные фигурки, до одной из них при желании я мог бы дотянуться. Это были крылатые горгульи, фантастические фигурки на горловинах водосточных труб, а стена с контрфорсами и башни-близнецы принадлежали собору. Собору Парижской богоматери — теперь, наконец, я узнал его по фильмам и фотографиям.
   Рюб следил за мной и понял, что я узнал собор; тогда он показал пальцем на ту сторону реки. Там, вдали, змеились грунтовые дороги, группками стояло несколько десятков приземистых деревянных и каменных домиков, а большую часть видимого пространства занимали поля и леса.
   — Средневековье, — усмехнулся Рюб. — Париж весной 1451 года. То есть будет Париж, если удастся когда-нибудь довести всю эту дьявольщину до конца…
   Он поднял руку и еще раз показал пальцем — теперь вдали за рекой я заметил человека в бежевых хлопчатобумажных брюках и синей рубахе, выпачканной краской, великана, парящего над домами и деревьями, которые едва доходили ему до колен. В левой руке человек держал палитру и старательно выписывал лесные дали по контуру, нанесенному древесным углем на стене по ту сторону мутной, медленно текущей Сены.
   — До черта там еще работы осталось, — сказал Рюб. — Каждый камень собора надо соответствующим образом состарить кислотами и красителями. Как-никак к 1451 году собору было уже несколько веков. Это, можно сказать, наш самый честолюбивый замысел, но сомневаюсь, чтобы даже Данцигер верил в его осуществимость. Налюбовались? Тогда пошли дальше…
   Не останавливаясь, мы пересекли пустой сектор почти прямоугольной формы. Два человека внизу ползали на коленях, размечая пол полосками ткани и цветными мелками.
   — Не помню точно, что тут будет, — заметил Рюб, — кажется, полевой госпиталь американских экспедиционных сил близ Вими, во Франции, в 1918 году…
   Мы смотрели вниз на часть укрытой снегом фермы в Северной Дакоте в середине зимы 1924 года. Воздух здесь был морозный, и через полминуты мы продрогли насквозь. Мы стояли над перекрестком в Денвере в 1901 году — кусок улицы, вымощенной булыжником, трамвайные рельсы и бакалейная лавочка под ветхим навесом; двое мужчин в халатах заносили туда товар. Рюб опять облокотился на перила рядом со мной и пробормотал:
   — Реконструировано на основе семи десятков старых фотографий. В нашем распоряжении есть отличнейший стереоскопический вид плюс данные множества замеров на местности. Мы еще не кончили — сейчас как раз завозят продукты, в точности соответствующие тому времени. Когда завезем, все станет так, как было когда-то, можете не сомневаться… — Он бросил взгляд на часы. — Есть еще несколько секторов, но нам с вами пора к Данцигеру…
   Мы повернули обратно, я впереди, Рюб сзади.
   — А наш нью-йоркский объект и дублировать не надо. Мы с вами отправимся туда после обеда. Вы, наверно, проголодались? Недоумеваете? Устали и раздражены?
   — Вот именно, — признался я, — да и ноги гудят.


Глава 4


   Мы перекусили в кафетерии на шестом этаже, в комнате без окон — ее освещал вездесущий дневной свет, — площадью немногим больше стандартной гостиной, с полом, выложенным бледно-голубыми и желтыми плитками. Данцигер уж поджидал нас за столиком. Мы взяли подносы, и он помахал нам рукой; перед ним был кусок яблочного пирога и чашка с бульоном, прикрытая блюдцем, чтобы не остыл. Мы с Рюбом принялись толкать наши подносы по хромированному выступу вдоль прилавка. Я взял стакан чая со льдом и бутерброд с ветчиной и сыром, Рюб — бифштекс по-швейцарски с овощным гарниром. Кассы в конце прилавка не оказалось, денег с нас никто не потребовал. Рюб, забрав свой поднос, заявил, что, мол, увидимся позже, и присоединился к мужчине и женщине, которые только-только начали есть. Я со своим подносом направился к столу доктора Данцигера и по пути огляделся. Кроме нас троих, в кафетерии было всего человек семь-восемь, да еще могло бы поместиться человек десять-двенадцать. Пока я, не садясь, разгружал свой поднос, Данцигер понял мои мысли и улыбнулся.
   — Да, — сказал он, — предприятие наше небольшое. Наверно, самое небольшое из всех значимых для истории современных государственных предприятий — приятно сознавать, что это именно так. В постоянном штате у нас всего около пятидесяти человек — со временем вы познакомитесь с большинством из них. При необходимости мы привлекаем людей и средства других государственных организаций. Однако действуем с расчетом, чтобы никто не понял, чем мы тут занимаемся, и не задавал лишних вопросов.
   Он снял блюдце, накрывавшее чашку с бульоном, взял ложку и подождал, когда я сорву обертку со своего бутерброда, есть который мне, впрочем, совершенно не хотелось. Нервы у меня были взвинчены до предела, и аппетит не приходил — вот выпил бы я с удовольствием.
   — Мы, — продолжал Данцигер, — обеспечиваем секретность не тем, что ставим на бумагах отпугивающие грифы, и не тем, что заказываем какие-нибудь значки для посвященных, а полной своей неприметностью. Президент, разумеется, знает, чем мы тут занимаемся, хотя, возможно, он не очень-то уверен, знаем ли мы это сами. А может, он и не помнит о нас. Кроме того, о нашем проекте известно, пожалуй, только двум членам правительства, нескольким сенаторам и конгрессменам и кое-кому в Пентагоне. Я предпочел бы обойтись без них, но ведь от них зависят наши финансы. Однако в общем-то жаловаться мне не на что: я сдаю отчеты, их принимают, и претензий до сих пор никто не предъявлял.
   Я что-то пробормотал в ответ. Соседями Рюба по столу были девушка, которая танцевала чарльстон, и молодой человек примерно ее же возраста. Данцигер перехватил мой взгляд.
   — Еще два счастливчика: Урсула Данке и Франклин Миллер. Она была учительницей математики в школе в Игл-Ривер, штат Висконсин, а он администратором магазина в Бейкерсфилде, Калифорния. Она — для северодакотской фермы, а он — для Вими. Вы, кажется, видели, как он упражнялся в штыковом бое. Потом я познакомлю вас, а теперь хочу спросить: что вы знаете об Альберте Эйнштейне?
   — Ну, он носил свитер с пуговицами, длиннющую шевелюру и здорово знал математику.
   — Совсем неплохо. Остается лишь немного продолжить эту характеристику. Слышали ли вы о том, что много лет назад Эйнштейн высказал гипотезу, согласно которой свет имеет вес? Пожалуй, самая невероятная мысль, какая только могла прийти человеку в голову. Собственно, до Эйнштейна она никому и не приходила — ведь подобная мысль противоречит всем нашим представлениям о свете. — Данцигер внимательно посмотрел на меня; мне было интересно, и я постарался дать ему это понять.
   — Но астрономы нашли способ проверить гипотезу. Во время солнечного затмения они установили, что лучи света вблизи Солнца изгибаются в его сторону. Иначе говоря, притягиваются силой его тяготения. А из этого со всей неизбежностью следует, что свет имеет вес. Альберт Эйнштейн оказался прав, он выиграл спор.
   Данцигер смолк и отхлебнул несколько ложек бульона. Мой бутерброд оказался вполне съедобным: много масла и сыр неплохой на вкус — только теперь я понял, что проголодался. А Данцигер опустил ложку, промокнул губы салфеткой и вернулся к прежней теме:
   — Прошло какое-то время. Гениальный ум продолжал свою работу. И вот Эйнштейн вывел формулу: E=mc^2. И да простит нас господь, два японских города исчезли в мгновение ока, доказав, что он опять прав.
   Я мог бы говорить и говорить — список открытий Эйнштейна очень внушителен, но я перейду прямо вот к чему. Однажды он заявил, что наши концепции времени в значительной мере ошибочны. И я ни на минуту не сомневаюсь, что и на сей раз он прав. Ибо одним из последних его вкладов в картину мироздания, незадолго до смерти, было доказательство, что все его теории едины. Они взаимосвязаны, и каждая из них обусловливает и подтверждает все остальные; вместе взятые, они дают почти законченное объяснение тому, как функционирует Вселенная. И получается, что она функционирует совсем не так, как мы думали раньше.
   Пытливо глядя на меня, Данцигер принялся снимать красный целлофан с крекеров, какие обычно подаются к бульону.
   — Я где-то читал о том, как он понимал время, но, по правде сказать, немногое понял.
   — Он имел в виду, что мы ошибаемся в наших концепциях прошлого, настоящего и будущего. Мы считаем, что прошлое миновало, что будущее еще не наступило и что реально существует только настоящее. Ибо настоящее — это то, что мы видим вокруг.
   — Ну, если вас интересует мое мнение, то я скажу, что и мне так кажется.
   Данцигер улыбнулся.
   — Безусловно. И мне тоже. Это вполне естественно, и сам Эйнштейн на это указывал. Он говорил, что мы вроде людей в лодке, которая плывет без весел по течению извилистой реки. Вокруг мы видим только настоящее. Прошлого мы увидеть не можем — оно скрыто за изгибами и поворотами позади. Но ведь оно там осталось!
   — Разве он имел в виду — осталось в буквальном смысле? Или он хотел сказать…
   — Он всегда говорил точно то, что хотел сказать. Когда он говорил, что свет имеет вес, он имел в виду, что солнечный свет, падающий на пшеничное поле, действительно весит несколько тонн. И теперь мы знаем — измерили, — что это так. Он имел в виду, что чудовищную энергию, которая по теории связывает атомы вместе, можно высвободить в одном невообразимом взрыве. И действительно можно, в этот факт коренным образом повлиял на судьбы человечества. И в отношении времени он сказал именно то, что хотел сказать: что прошлое там, за изгибами и поворотами, действительно существует. Оно там на самом деле есть… — Секунд десять Данцигер молчал, вертя в пальцах красную полоску целлофана. Потом взглянул на меня и сказал просто:
   — Я физик-теоретик, до недавнего времени преподавал в Гарвардском университете. И мое небольшое дополнение к великой теории Эйнштейна состоит в том, что человек… что человек может и должен суметь сойти с лодки на берег. И пешком пройти вспять к одному из поворотов, оставленных позади.
   Я старался, как мог, чтобы глаза не выдали мелькнувшего у мена подозрения: вот передо мной сидит, быть может, талантливый, располагающий к себе, но дико заблуждающийся старик, который как-то сумел убедить уйму людей в Нью-Йорке и Вашингтоне содействовать ему в осуществлении его невероятных фантазий. Неужели только я один догадывался об этом? Видимо, нет; ведь не далее как сегодня утром Россоф пошутил, — а если с горькой иронией? — что я стал участником небывалого розыгрыша. Я задумчиво покачал головой.
   — Как это — пешком вспять?
   Данцигер допил остаток бульона, наклоняя чашку, чтобы извлечь последние капли, а я доел свой бутерброд. Потом он поднял голову и взглянул мне прямо в глаза, и я понял, что он не сумасшедший. Чудак — да, заблуждающийся — очень может быть, но в своем уме, и вдруг я почувствовал: я рад, самым настоящим образом рад, что попал сюда.
   — Какой сегодня день недели? — спросил он.
   — Четверг.
   — А число?
   — Двадцать… шестое? Так?
   — Я вас спрашиваю.
   — Двадцать шестое.
   — А месяц какой?
   — Ноябрь.
   — А год?
   Я назвал, хоть и не совладал с улыбкой.
   — Откуда вы это знаете?
   Стараясь найти какой-нибудь ответ, я уставился на внимательное лицо Данцигера, на его лысый череп; в конце концов я пожал плечами.
   — Не понимаю, какого ответа вы от меня ждете.
   — Тогда я отвечу за вас. Вы знаете, какой сегодня год, месяц и число, буквально по миллионам примет. Потому что одеяло, под которым вы сегодня проснулись, вероятно, хоть частично синтетическое. Потому что у вас дома есть, наверно, ящик с выключателем — стоит повернуть выключатель, и на стеклянном экране появятся изображения живых людей, которые станут болтать всякую чепуху. Потому что, когда вы шли сюда, красные и зеленые огоньки указывали вам, когда переходить дорогу; потому что подметки ваших ботинок тоже синтетические и продержатся дольше кожаных. Потому что, если мимо вас пронеслась пожарная машина, она требовала себе дорогу сиреной, а не колоколом. Потому что школьники, которых вы встретили, одеты были именно так, а не иначе, и потому что негр, с которым вы разминулись на улице, посмотрел на вас искоса, да и вы на него тоже, но оба постарались не показать этого. Потому что первая страница «Нью-Йорк таймс» сегодня именно такая, какой она никогда раньше не была и больше никогда не будет. И потому что миллионы, миллионы и миллионы подобных фактов встречаются вам весь день-деньской.
   Большинство этих фактов возможно только в двадцатом веке, многие — только во второй его половине. Одни факты возможны только в этом десятилетии, другие — только в этом году или только в этом месяце и некоторые, немногие — только в один определенный день, только сегодня. Вы, Сай, со всех сторон окружены бесчисленными фактами, которые, как десять миллиардов невидимых нитей, привязывают вас к нынешнему веку… году… месяцу… дню… секунде.
   Он взял вилку, намереваясь ткнуть ею в пирог, но вместо этого поднял и постучал ручкой себе по лбу.
   — А здесь у вас еще миллионы невидимых нитей. Вы знаете, например, кто в настоящее время президент страны. Знаете, что Фрэнк Синатра мог бы уже стать дедушкой. Что по прериям не бродят больше стада бизонов и что кайзер Вильгельм не представляет больше опасности. Что монеты у нас теперь чеканят из меди, а не из серебра. Что Эрнест Хемингуэй умер, что все нынче делается из пластика и что, сколько ни пей кока-колы, жизнь от этого лучше не станет. Список можно продолжать бесконечно, он составляет неотъемлемую часть вашего, да и общественного сознания. И он связывает вас и всех нас с тем днем и тем мгновением, когда единственно возможен такой — и никакой другой — список. Убежать от него нельзя, и я сейчас покажу вам, почему. — Данцигер смял бумажную салфетку и положил ее на край тарелки. — Кончили? Хотите чего-нибудь еще?
   — Нет, спасибо, я сыт.
   — Не слишком обильный обед, зато полезный. Во всяком случае, так говорят. Пошли на крышу. Свой пирог я возьму с собой.
   Выйдя из кафетерия, мы прошли коротеньким коридорчиком и поднялись по цементным ступенькам к двери, ведущей на крышу. Утренний дождь прекратился, небо почти очистилось — только на горизонте стлались тучи, и несколько человек сидели здесь в парусиновых шезлонгах, подставив лица солнцу. При звуке наших шагов они повернулись к нам, иные попытались заговорить, но Данцигер лишь улыбнулся и помахал им рукой. Крыша была огромная — целый квартал вара и гравия, самая обыкновенная крыша, если не обращать внимания на десятки новых рам потолочного освещения и целый лес труб и вентиляционных выводов. Пригибаясь, чтобы пройти под ржавыми растяжками более высоких труб, и обходя попадающиеся там и сям лужи, мы добрались до пятна послеполуденной тени у подножия деревянной водонапорной башни. Данцигер жевал свой пирог, а я озирался вокруг.
   Вдали, к юго-востоку, виднелась громада «Пан-Америкэн эруэйз», в тени которой терялся весь район вокруг вокзала Грэнд-сентрал. Еще дальше торчала серая верхушка «Крайслер билдинг», а справа от нее и еще дальше к югу — «Эмпайр стейт билдинг». За ним стояла почти сплошная стена тумана, уже подкрашенного желтизной фабричных дымов. К западу, всего в каком-то квартале от нас, протекала река Гудзон, напоминающая мутный серый канализационный сток, — впрочем, таковым она и является. За Гудзоном высился крутой берег Нью-Джерси. К востоку меж домами проглядывала узкая полоска Сентрал-парка.
   Данцигер махнул вилкой, целясь куда-то в невидимый горизонт.
   — Что лежит там? Нью-Йорк? И за ним весь мир? Да, конечно, можно считать и так — Нью-Йорк и весь мир, каков он есть сегодня. Но с не меньшим основанием можно сказать, что там лежит двадцать шестое ноября. Там лежит день, в который вы сегодня утром вошли, и он сплошь заполнен неизбежными фактами и фактиками, делающими его именно сегодняшним днем. Завтрашний день будет почти таким же, и все же не совсем. Где-то какие-то предметы придут в негодность — сегодня их используют в последний раз. Треснутая тарелка, наконец, разломается, волос-другой поседеет у корня, даст о себе знать первый признак болезни. Кто-то, живой сегодня, завтра умрет. Какие-то строящиеся здания окажутся на шаг ближе к завершению, а другие — к сносу. И там, вдали, с той же неизбежностью будет лежать немножко другой Нью-Йорк и другой мир и, следовательно, другой день. — Данцигер пошел к краю крыши, на ходу дожевывая свой пирог. — Неплохой пирог. Попробовали бы. Я позаботился, чтобы у нас был хороший повар…
   На крыше было славно: солнце, отражаясь от ее поверхности, приятно грело лицо. Мы остановились у края, опершись на балюстраду. Данцигер опять махнул рукой в сторону города.
   — Перемены, происходящие от одного дня к другому, как правило, слишком незначительны и не бросаются в глаза. И все-таки эти крохотные ежедневные перемены привели нас к современности от тех лет, когда вместо светофоров и воющих пожарных машин мы увидели бы отсюда возделанные поля, ручьи и рощи, пасущихся коров, мужчин в треуголках и британские парусники, стоящие на якоре в чистых водах Ист-Ривер, под сенью прибрежных деревьев. Когда-то все это было именно так, Сай. Можете ли вы сегодня разглядеть это?
   Я старался. Я пялился на бессчетные тысячи окон, прорезанных в сотнях закопченных стен, и вниз на улицы, почти насквозь забитые крышами машин. Я тщился повернуть историю вспять и рисовал себе деревенский ландшафт и человека в башмаках с пряжками и белом парике с косичкой, вышагивающего по пыльной грунтовой дороге, которую называли «широкий путь» — «бродвей». Тщился — и не мог.
   — Не можете, правда? Разумеется, не можете. Вчерашний день вы способны увидеть — во всех своих основных чертах он еще цел. Многое осталось и от шестьдесят пятого, шестьдесят второго, пятьдесят восьмого годов. Кое-что осталось даже от девятисотого. И, несмотря на однообразные стеклянные коробки, на строения-уроды вроде «Пан-Америкэн», на все другие преступления, совершенные против природы и людей, — он помахал рукой перед своим лицом, будто стирая их с глаз долой, — существуют еще и фрагменты более ранних времен. Отдельные здания. Иногда группы зданий. А подальше от центра сохранились целые кварталы, стоящие на своих местах по пятьдесят, семьдесят, восемьдесят, а то и по девяносто лет. Есть местечки, которым больше ста лет, а иные помнят даже Вашингтона…
   На крыше появился Рюб в легком пальто и фетровой шляпе и вежливо остановился в нескольких шагах от нас, вне пределов слышимости.