Я принес виски в маленьких граненых бокальчиках, мы подняли их, приветствуя друг друга, и пригубили.
   — Хорошо! — воскликнул Оскар, откинувшись на спинку стула и рассеянно поигрывая золотым брелоком в форме монетки, висящим среди прочих на часовой цепочке. — Хорошо сидеть вот так, с бокалом виски, и слушать, как за окнами замирает метель…
   Я кивнул.
   — Очень рад, что вы пришли, Оскар. Я совсем уже засыпал.
   — В такой вечер немудрено и задремать. — Он отпил виски и вновь откинулся, лениво перекатывая в пальцах брелок; золото тускло поблескивало в отсветах газа. — Это так успокаивает — на улице все стихло, а здесь уютно и тепло…
   Я опять кивнул и начал что-то говорить в ответ, но Оскар медленно покачал головой и улыбнулся, совсем уже полулежа.
   — Не старайтесь поддерживать светскую беседу, Сай. Не надо меня развлекать. Тут так уютно, что хочется насладиться покоем, ни о чем не думать… Ветер, кажется, кончился, стало тихо-тихо. А снег идет, кружится, падает большими мягкими хлопьями. Вы сейчас всем довольны, Сай, я вижу, что довольны. Чувствуете себя легко, спокойно. Умиротворенно. И, мне кажется, я помогаю вам. Потому что, хоть вы и слушаете меня, но слышите скорее не слова, а звуки, интонации, журчанье речи, намеки на смысл. Всякая напряженность уходит из вас, уходит вся, без остатка; я вижу, вы и сами понимаете это. Вы так умиротворены, что даже держать в руке бокал становится тяжеловато, замечаете? Бокал стал слишком тяжел, поставьте его рядышком на пол. Так-то лучше, не правда ли? Если вы теперь попытаетесь взять его снова, попытка окажется вам не по силам. Да вы и не хотите его поднимать, вам он просто ни к чему. Но все равно попытайтесь, Сай, попробуйте хотя бы приподнять его на секунду. Не можете? Ну, ничего. Не имеет значения. Вы очень устали, и через минуту я дам вам уснуть. Вот только скажу кое-что и уйду…
   Вы поспите совсем немного, Сай, но это будет замечательно глубокий, освежающий сон. Глубокий и без сновидений. Вы почувствуете себя отдохнувшим как никогда. А когда проснетесь, все, что вы знаете о двадцатом веке, улетучится из вашей памяти. Во сне именно эта часть ваших знаний сожмется до размеров булавочной головки, неподвижно спрятанной в глубинах сознания.
   Вот уже, вот оно и начинается, Сай. На свете нет таких чудес, как автомобили; нет ни самолетов, ни вычислительных машин, ни телевидения, ни самого мира, в котором они возможны. Ни в одном словаре нет и не может быть таких понятий, как «ядерный взрыв» или «электроника».
   Вы никогда не слышали имени Ричарда Никсона… Эйзенхауэра… Аденауэра… Франко… генерала Паттона «Паттон, Джордж Смит (1885-1945) — американский генерал вре-мен второй мировой войны. Командовал корпусом в Северной Аф-рике, затем армией в Сицилии и Нормандии.»
   … Геринга… Рузвельта… Вудро Вильсона, адмирала Дьюи «Джорджу Дьюи в 1882 году исполнилось уже 45 лет, однако он был тогда малоизвестным морским офицером. Прославился он в ходе американо-испанской войны в 1898 году, когда наголову разбил испанский флот в Манильской бухте и был пожалован от конгресса званием адмирала флота.». Все, что вам известно о последних восьмидесяти восьми годах, стерлось из вашего сознания. Стерлось начисто. Все без исключения. Большое и малое. От важнейших событий до ничтожнейших бытовых подробностей.
   Но вы знаете, каков окружающий мир, вы прекрасно это знаете. Почему бы вам не знать, каков мир сегодня, 21 января 1882 года? Ведь это сегодняшнее число и это год, в котором мы с вами, как известно, живем. Потому то я одет именно так, и вы. Потому и комната такая, какова она есть. Не засыпайте еще минутку, Сай. Повремените еще немножко, не закрывайте глаз. Совсем немножко, буквально несколько секунд.
   А теперь слушайте, что я скажу. Сейчас я дам вам последнюю инструкцию; вы запомните ее и повинуетесь ей. Вы проспите двадцать минут. Вы проснетесь отдохнувшим. Вы пойдете погулять. Просто небольшая прогулка, чтобы подышать свежим воздухом перед сном. Вы постараетесь, чтобы вас никто не видел. И уж во всяком случае ни с кем ни при каких обстоятельствах не заговорите. Вы не совершите никаких действий, какими бы незначительными они ни были, способных хоть каким-либо, даже самым нечаянным образом на кого-нибудь повлиять.
   Потом, когда вернетесь сюда, вы ляжете спать и проспите всю ночь. Утром вы проснетесь, как обычно, совершенно свободным от всякого гипнотического внушения. И едва вы откроете глаза, в вашей памяти снова вспыхнут все ваши знания о двадцатом веке. Но прогулку свою вы запомните. Прогулку свою вы запомните.
   Прогулку свою вы запомните. А теперь… Теперь спите…
   Я был смущен: проснувшись, я сразу же посмотрел на стул, где сидел Оскар, и увидел, что его нет, а бокал стоит на столе, и спросил себя — что же он обо мне подумал, если я позволил себе заснуть в присутствии гостя? Впрочем, он не обидится — мы ведь старые друзья, — посмеется, и все.
   Я чувствовал себе отдохнувшим, бодрым, полным сил — пожалуй, слишком бодрым, чтобы ложиться спать, — и решил прогуляться. Снег все еще падал, падал большими, мягкими хлопьями. Ветра больше не было, а я и так слишком долго сидел в четырех стенах, и мне захотелось выйти на улицу, на снег, вдохнуть всей грудью холодный свежий воздух. Я подошел к шкафу, достал и надел пальто, кашне, ботинки и круглую черную барашковую шапку.
   Я спустился по лестнице, довольный, что никто не попался мне на пути: говорить ни с кем не хотелось, и если бы я услышал чьи-то шаги, то, наверно, переждал бы, пока человек не пройдет. Спустившись, я вышел из подъезда, быстро огляделся по сторонам, но кругом не было ни души — видеть мне сегодня совершенно никого не хотелось — и направился прямо через улицу к Сентрал-парку. Ночь выдалась отличная, просто замечательная. Воздух обжигал холодом, за ресницы цеплялись снежинки, затуманивая на мгновение свет фонарей, и без того полускрытых за крутящейся снежной завесой.
   Мостовую занесло снегом почти уже вровень с тротуаром, и на этом снегу не виднелось ни следов, ни колеи. Я пересек улицу и углубился в парк. Аллеи я не разглядел и не понял даже, где она; просто-напросто пошел вперед, избегая кустов и деревьев. Идти было тяжело — снегу намело сантиметров двадцать, если не больше. Я еще подумал, что не стоит слишком удаляться от освещенной улицы, а то не мудрено и заблудиться. Оглянулся — уличные фонари различались отчетливо, и в их свете на снегу темнели мои следы; следы заметало прямо на глазах и через минуту-другую, понятно, заметет совсем, и если я забреду слишком далеко, то вернуться по ним никак не смогу.
   Тем не менее я продолжал идти, высоко поднимая ботинки с налипшим на них сырым снегом, радуясь самому этому усилию, чуть-чуть пьяный от искрящейся снежной ночи и своего одиночества в ней. Сзади, откуда-то издали, ко мне долетел ритмичный звон колокольчика, он с каждой секундой нарастал, и я опять обернулся к улице. Постоял, прислушался к мерному динь-дилень, — и вдруг из-за призрачных ветвей вынырнул, скользя по середине освещенной улицы, единственный экипаж, способный передвигаться в такую ночь: легкие узкие сани, запряженные стройной лошадкой. Лошадка бежала сквозь снег упругой, беззвучной рысцой; в открытых санях под одной накидкой, тесно прижавшись друг к другу сидели мужчина и женщина. Динь-дилень — под снегопадом, через вихри в конусах света, отбрасываемого фонарями… На седоках были меховые шапки вроде моей, и мужчина держал в руках кнут и вожжи. Женщина улыбалась, подняв лицо навстречу снегу, и тишину нарушал лишь колокольчик, приглушенный цокот копыт да шорох полозьев. Потом они проехали, я видел их уже со спины, сани удалялись, уменьшались, и колокольчик звенел все тише. Они почти скрылись с глаз, когда я услышал, как женщина коротко рассмеялась, и смех ее за падающим снегом звучал далеким и радостным.
   Я уже надышался, идти дальше в глубь парка охоты не возникало, и я повернул назад. Тонкие параллельные следы полозьев еще выделялись па снегу по среди Сентрал-парк-уэст, но их быстро заметало, а мои первоначальные следы успели исчезнуть совсем. Я поднялся к себе домой, снял пальто и шапку, погасил газовые рожки в гостиной, готовясь ко сну. Подошел к окнам взглянуть на улицу последний раз, — и тут мне захотелось снова ощутить на лице снег, я раскрыл доходящие до пола окна и выбрался на балкон. На улице подо мной уже не осталось ни моих следов, ни следов саней, и снег лежал опять ровный и не запятнанный. Несколько секунд я смотрел на черно-белый парк, потом бросил взгляд на север. Единственное, что я увидел, и то еле-еле, сквозь снежную пелену, было здание Музея естествознания за несколько кварталов от меня — там светился один ряд окон. Я вернулся в комнаты, лег и почти мгновенно уснул.


Глава 8


   — Рассказывай сызнова, — потребовал Рюб. — Думай, черт побери! — В голосе его проступали разочарование и гнев. — В этих санях не было ничего особенного? Так-таки ничего? И седоки ничегошеньки не сказали?
   — Полегче, Рюб, полегче, — вымолвил Данцигер. Он, Рюб и Оскар Россоф, все на сей раз в своей обычной одежде, сидели у меня в гостиной; кто держал чашку кофе в руках, кто поставил ее рядом с собой. Оскар курил сигарету. Я ни разу не видел его курящим, но, когда он прикончил вторую подряд, Данцигер в свою очередь попросил у него сигарету и тоже закурил.
   Я сидел перед ними в рубашке и в матерчатых тапочках и, прихлебывая кофе, выжимал из себя мельчайшие подробности вчерашней прогулки, мысленно пересматривал картины, возникающие в памяти, в поисках хоть чего-нибудь нового.
   Наконец я еще раз покачал головой:
   — Это были… это были обыкновенные сани. Мне очень жаль, но седоки не проронили ни слова. Когда они уже проехали, женщина рассмеялась, но если мужчина и сказал что-нибудь, что вызвало ее смех, я его не расслышал.
   — А уличные фонари? — раздраженно спросил Оскар. — Они были газовые или электрические? Это уж можно было заметить!
   Раздражение легко передается, и я буркнул:
   — Знаете, Оскар, я обратил на них не больше внимания, чем вы, когда выходите на улицу вечером.
   — И ты больше никого не видел? — спросил Рюб, прищурив глаза. — Никого и ничего? Не слышал ни звука? Как насчет звуков — ты хоть что-нибудь слышал?
   Мне не хотелось их огорчать, я чувствовал себя кругом виноватым, едва ли не преступником, но после некоторого раздумья, после тщетных попыток вспомнить, не упустил ли я какую-нибудь мелкую деталь, пришлось снова качать головой.
   — Стояла мертвая тишина, Рюб. Повсюду снег, и никакого движения — только снег…
   Губы у него дрогнули, но он тут же крепко сжал их, сдерживая злость. И даже заставил себя улыбнуться мне, чтобы показать, что он все-все понимает. Но какой-то физической разрядки было не избежать, и он встал, втиснул руки в задние карманы своих армейских брюк и принялся мерить комнату шагами.
   — Проклятье! Сто проклятий, тысяча проклятий! Это мог быть восемьдесят второй год, вполне мог быть! И мог быть сегодняшний день. Кто-то вытащил откуда-то сани своего любимого дедушки, а светофоры из-за метели не работали. — Рюб отвернулся к Россофу, беспомощно развел руками и горько рассмеялся. — Это же черт знает что! Может, ему удалось, может, он-таки побывал там! А убедиться нет никакой возможности. Ну и ну!..
   Он подошел к своему креслу, рухнул в него и потянулся за чашкой кофе, стоявшей на ковре.
   Медленно, приглушенно, стремясь рассеять висящее в комнате раздражение, заговорил Данцигер:
   — После прогулки вы вернулись сюда, Сай? И никого не встретили?
   — Никого, — подтвердил я.
   — Вы пошли сюда, в гостиную, подошли к окнам и выглянули в парк?
   — Именно, — кивнул я, глядя ему в глаза, искренно надеясь, что он сможет вытянуть из меня что-нибудь такое, о чем я и сам не догадывался.
   — И что вы там увидели — ничего особенного?
   — Ничего. — Я откинулся в кресле, совсем подавленный. — Мне очень жаль, доктор Данцигер, ужасно жаль, но для меня прошлая ночь действительно была восемьдесят вторым годом. Во всяком случае, была им в моем сознании. Так что не приходится удивляться — просто я не обращал внимания…
   — Понимаю. — Он кивнул несколько раз подряд, улыбнулся, затем, пожав плечами, повернулся остальным. — Ну что ж, придется ждать следующей возможности и снова попытать счастья, только и всего…
   Мы промолчали. Данцигер взглянул на сигарету, тлеющую в руке, скорчил недовольную мину и загасил ее в пепельнице; значит, опять бросал курить. Молчание длилось минуты две, затем Россоф сказал:
   — Сай, подойдите к окнам, хорошо? И выйдите на балкон точно так же, как вчера…
   Я двинулся к застекленной двери, открыл ее, вышел на балкон и обернулся, вопросительно глядя на Россофа; процедура эта мне уже порядком надоела, однако я чувствовал себя обязанным выполнить все, чего от меня хотят.
   — Закройте глаза, — сказал Россоф. Я подчинился. — Ну вот, сейчас вчерашняя ночь. Вы стоите на балконе и смотрите вниз, на парк. Не открывая глаз, мысленно представьте себе всю картину. Как только она станет отчетливой, опишите ее во всех подробностях.
   Через секунду-две, не раскрывая глаз, я начал:
   — Чистый, белый, совсем нетронутый, девственный снег — очень красиво… Деревья будто углем вычерчены на белом фоне.
   Снег сплошь покрывает улицу и тротуар, совершенно нетронутый снег — я замечаю, что даже мои следы уже исчезли, а он все идет и идет… Снежинки блестят в пятнах света у подножия фонарей, а больше ничто не движется, не слышно ни звука. Я стою, несколько секунд гляжу вниз, на парк, потом поворачиваюсь, чтобы вернуться в комнату. Замечаю еще несколько светящихся окон в Музее естествознания — наверно, уборщицы за работой, Я задергиваю шторы и… Вот, к сожалению, и все. — Я обвел взглядом всех троих и шагнул в комнату. — Потом я лег и проспал до…
   Я не кончил. Доктор Данцигер медленно вставал, выпрямляясь во весь свой огромный рост. Лицо его оживилось. Он стремительно подошел ко мне, вытянул руку и жестко, до боли сдавил мне плечо. Повернул меня лицом к балкону, вытолкнул обратно за дверь и сам последовал за мной.
   — Смотрите! — Большая, с выпуклыми венами рука мелькнула у меня перед глазами, схватила меня за подбородок и силком направила мой взгляд к северу. — Вот куда вы смотрели вчера ночью! Посмотрите опять! Где он? Где ваш Музей естествознания?..
   Конечно, никакого музея там не было — между мной и ним стеной стояли кварталы домов, и каждый намного выше «Дакоты». С моего балкона музей не был виден уже много десятилетий, и сознание этого факта вдруг поразило и меня, и Рюба, и Оскара, и Рюб прошептал:
   — Вышло-таки! — Потом лицо у него покраснело, и он заорал:
   — Вышло! Боже мой, вышло!..
   Рюб и Оскар схватили меня за руку и принялись трясти ее, поздравляя меня и друг друга, а я стоял, глупо улыбаясь, покачивая головой и стараясь осознать, что вчера ночью я на несколько минут прогулялся отсюда, из «Дакоты», в зиму 1882 года. Доктор Данцигер полузакрыл глаза, чуть покачнулся и, кажется, находился на грани обморока. Потом все мы стали бормотать что попало, ухмыляться, отпускать дурацкие шутки, а я, хоть и принимал в этой сумятице посильное участие, ухмылялся и ликовал со всеми, мысленно вновь стоял на балконе в тишине белой ночи и глядел вдаль сквозь кварталы пустого пространства — пространства, которое вот уже десятки лет заполнено каменными громадами зданий.
   Двадцать минут спустя мы уже были «на складе», и меня препроводили в комнату, которую я смутно помнил с тех времен, когда под руководством Рюба бродил по зданию экскурсантом. Теперь я сидел во вращающемся кресле, а к шее моей прилепили пластырем ларингофон. На консоли рядом со мной крутилась магнитофонная лента, а за почти бесшумной электрической пишущей машинкой сидела девушка с наушниками на голове; печатала она с моего голоса, записанного на пленку, чуть-чуть отставая от живой речи. Там и тут, прислонившись к стенам, стояли и слушали, выжидая чего-то, Данцигер, Рюб, Россоф, принстонский профессор-историк, полковник Эстергази и десяток других, с кем я встречался и раньше.
   — Фредерик Боуг, — говорил я, — Федерик Н. Боуг из Буффало, штат Нью-Йорк. Последний раз я видел его три с половиной года назад в художественной школе. — Я поразмыслил секунду, потом продолжал:
   — На экранах шел фильм под названием «Выпускник». Играла Энн Бенкрофт. И еще актер по имени Дастин Хофман. Режиссер Майк Николе. — Опять помедлил, прислушиваясь к тихому постукиванию электрической машинки. — Продается шоколад «Герши» в плитках. Коричневая бумажная обертка, надпись серебром. — Еще пауза. — Клиффорд Дабни из Нью-Йорка, лет двадцати пяти, работает составителем рекламных текстов. Элмор Боб — декан в женском колледже Монклер. Руперт Ганзман — депутат законодательного собрания штата. В Вайоминге живет чистокровный индеец племени сиу по имени Джералд Монтизамберт. В октябре прошлого года на Пятьдесят первой улице, неподалеку от Лексингтон-авеню, был пожар. А Пенсильванский вокзал недавно снесли…
   В комнату тихо, почти неслышно вошел молодой человек — его я когда-то тоже встречал. Он осторожно сорвал с каретки верхнюю, уже заполненную половинку листа и унес ее; девушка продолжала печатать на нижней половинке. А я продолжал наговаривать на магнитофон имена своих знакомых и имена людей, о которых когда-нибудь что-нибудь слышал, вперемежку знаменитостей и личностей, никому не известных; факты и фактики, крупные и мелкие, всякие, лишь бы они относились к миру, каким я помнил его до вчерашнего вечера:
   — Куин Элизабет — королева английская, а «Куин Мэри» — пароход, его продали какому-то городу в Южной Калифорнии… В парикмахерской на Сорок второй улице, близ отеля «Коммодор», работает мастер по имени Эмманюэл…
   Дверь отворилась, и вошел, улыбаясь, лысоватый мужчина лет сорока; его я тоже встречал несколько раз в кафетерии.
   — Пока все в порядке, — сообщил он. — Во всяком случае все, что мы сумели проверить.
   По комнате прокатился возбужденный шепоток. Мужчина ушел, а я продолжал:
   — Выходит комикс под заглавием «Орешки», и в последнем выпуске девочка Люси сказала собачке Снупи…
   В одиннадцать часов Данцигер остановил меня, заявив, что довольно. А к полудню мы уже знали, что все наудачу названные мной факты — факты из мира, каким я помнил его до вчерашнего вечера, — остались фактами и сегодня. Несколько шагов, проделанные мной по снегу в мир 1882 года и обратно, ее изменили ничего в том мире и — как следствие — в нашем. Не было, например, ни одного человека, которого или о котором я знал бы вчера и который не существовал бы и сегодня. Никто, никак и ни в чем не изменился. Ни один факт, большой или крошечный, ничем не отличался от моего воспоминания о нем. Все осталось точно таким же, как было раньше, никаких заметных изменений не произошло, а это значило, что, соблюдая необходимую осторожность, эксперимент можно продолжать.
   Но первым делом я навестил Кейт. После обеда я отправился к ней пешком через город; она закрыла свой магазинчик, мы поднялись с ней наверх и на протяжении сорока минут я трижды пересказал ей свое вчерашнее приключение.
   — А как оно все-таки было? Что ты чувствовал? — допытывалась Кейт снова и снова.
   Я пытался, как мог, ответить ей, подыскать нужные слова, а она сидела, наклонившись ко мне, прищурившись, приоткрыв рот, стараясь уловить все оттенки смысла, заложенные или подразумеваемые в каждом слове. Временами она удивленно, а то и восторженно качала головой, но в общем была, разумеется, разочарована: передать ей свои ощущения я так и не сумел, и когда пришла пора уходить, я понимал, что Кейт по-прежнему хочет знать: «А как оно все-таки было? Что ты чувствовал?»
   Вернувшись «на склад», я переоделся в кабинете Россофа, а он воспользовался случаем, чтобы задать мне свои вопросы, в основном такого типа: в состоянии ли я эмоционально пережить и разумом принять реальность того, что со мной произошло? И, проявляя усердие, я продумывал ответ, пока натягивал на себя одежду. Мысленно я снова видел сани, удаляющиеся в круговороте снежинок, слышал затихающий звон колокольчика. И ясный музыкальный смех женщины в чудесную зимнюю ночь. По спине у меня от восторга пробежали мурашки. Я кивнул Россофу и ответил: «Да».
   После этого он отвез меня к «Дакоте». Теперь мы спешили. Я ведь прожил в своей квартире довольно долго, прежде чем смог наконец достичь вчерашнего успеха; теперь в моем распоряжении оставались только сегодняшний вечер, завтрашнее утро и часть дня, чтобы добиться того же, — если я в самом деле хотел присутствовать при отправке длинного голубого конверта со штемпелем: «Нью-Йорк, штат Н.Й., Гл. почтамт, 23 янв. 1882, 6.00 веч.» Кроме того, теперь, в развитие эксперимента, переход в прошлое мне следовало осуществить самому, без помощи доктора Россофа.
   К четырем часам я уже поднимался по лестнице. В коридоре у двери лежал пакет с рынка. Я поднял его, а когда, отомкнув дверь, вошел в гостиную, то это было поразительно похоже на чувство, с каким приходят к себе домой. В шесть я торчал на кухне у плиты с длинной вилкой в руке, ожидая, пока закипит картошка, и просматривая «Ивнинг сан» за 22 января 1882 года; все обстояло так, словно я и не нарушал установившегося образа жизни. Перед тем как подняться к себе, я заметил, что вчерашний снег с улицы счистили, светофоры заработали снова и по мостовой несутся потоки машин. Однако такие мелочи уже не имели для меня никакого значения. Потому что я знал — знал! — что там, за окнами, есть и параллельный январь 1882 года. И еще я знал — именно знал, — что, когда настанет момент, я смогу опять выйти в этот январь.
   Я ткнул вилкой в картошку — еще жестковата — и, не покидая своего поста у плиты, вновь взялся за сложенную вдоль столбцов газету. Суд над Гито, убийцей президента Гарфилда, продолжается; следствие по скандальному делу «Стар Рут» все затягивается; на одинокой ферме в штате Вайоминг индейцы скальпировали целую семью… У входной двери зазвенел звонок.
   Держа газету в руке, я прошаркал в тапочках по длинному широкому коридору, открыл дверь и… У порога стояла Кейт, на ней было долгополое пальто, голова была повязана шарфиком, а на лице застыла нервная улыбка — она ждала, что я скажу. Я ничего не сказал — я замер, уставившись на нее, тогда она проскользнула мимо меня в гостиную. Я повернулся, машинально затворив дверь, со словами:
   — Кейт! Какого черта?..
   Но она уже пересекала комнату, стаскивая пальто. Кинула его на кресло и обернулась ко мне — в шелковом платье бутылочно-зеленого цвета, отороченном белым кружевом, застегнутом на пуговицы у шеи и на запястьях; подол, качнувшийся от резкого движения, приоткрыл высокие, наглухо застегнутые ботинки. Одним рывком, словно опасаясь, что я ее остановлю, она сдернула темную косынку. Волосы у нее были расчесаны на прямой пробор, туго стянуты назад и собраны в узел на шее.
   Я невольно улыбнулся — так хорошо она выглядела; густые медные волосы, светлая, чуть веснушчатая кожа, большие карие, дерзкие глаза — в сочетании с переливчатой бутылочной зеленью платья; она знала, что делает, когда выбрала именно этот цвет.
   Приметив мою улыбку, она быстро сказала:
   — Я иду с тобой, Сай. Посмотреть, как будет отправлено письмо. Оно мое, и я тоже хочу посмотреть!..
   Я с уважением отношусь к женщинам, никогда не смотрю на них свысока и презираю мужчин, способных на такое. На мой взгляд, женщины не менее принципиальны, чем мужчины, только принципы у них, по правде сказать, совсем иные. Я сознавал, что могу положиться на Кейт буквально во всем, могу довериться ей абсолютно, поскольку ее оценки добра и зла очень близки к моим. Но теперь мы спорили без конца: Кейт у плиты — подготовку к обеду она сразу же взяла на себя, — я у кухонного стола; спор продолжался и когда мы сели за стол, разделив между собой две мои отбивные. Я начинал чувствовать себя ханжой, напыщенно отстаивающим древние моральные устои. Потому что Кейт было попросту наплевать на секретный характер проекта, на то, что ему придается важное значение, что в него вложены огромные силы и средства, что в его осуществлении участвуют высокопоставленные лица. Без особых усилий Кейт добралась, как по линеечке, до правды — женской правды, — спрятанной под научными претензиями. Она понимала, что все это в сущности не более чем огромная, дорогая, занятная игрушка; все мы просто забавляемся этой игрушкой, и, как девчонка-сорванец на детской площадке, она протискивалась сквозь круг мальчишек, чтобы позабавиться вместе с нами. И, черт возьми, протискивалась она лихо.
   Я перешел к аргументам практического характера — и совершил роковую ошибку. Тем самым я предоставил ей возможность тут же возразить, потрясая вилкой и забыв о еде, что она тоже подготовлена, что она узнала о восьмидесятых годах ровно столько же, сколько и я. Более того, она подготовлена лучше, чем я прошлой ночью, потому что теперь она, как и я, уверена, что задуманное осуществимо.
   За бесконечными моими словесными выкрутасами пряталось в сущности убеждение, что она права. Я был убежден, убежден до мозга костей, что завтрашний день увенчается успехом, и это был не голый оптимизм, а твердое знание. И я знал также — если сумею выразить свою мысль, — что сила моей убежденности в состоянии увлечь Кейт за мной. Я знал достоверно, что мы можем добиться успеха вдвоем, и после обеда, когда посуда была перемыта, спор наш постепенно сошел на нет.