Миссис Чарльз Генри Израэль провозглашала это с подиума совершенно серьезно.
   — Мы встретились сегодня, дабы найти ответ на этот вопрос, наблюдая за исполнением «индюшкина бега» и других новомодных танцев так, как их должно исполнять, если уж исполнять вообще. Демонстрацию танцев проведет, вкупе со своей очаровательной супругой, человек, который для большинства из вас не нуждается в представлении. И тем не менее позвольте представить вам профессора Дюрье, преподавателя танцев, который серьезно относится к своему искусству!
   Прижав левую руку к груди, миссис Израэль со сверхблагожелательной улыбкой повернулась и с полупоклоном указала на профессора.
   Он поднялся, оказавшись выше, чем я думал, и гораздо худее — его двубортный фрак сильно смахивал на трубу с черными шелковыми лацканами. Профессор сделал шаг вперед, улыбнулся и заговорил:
   — «Мартышкин ход», «хромой утенок», «индюшкин бег», «кроличьи коленца», «птичкин прыжок» — все эти танцы, именующиеся новомодными, на деле есть не что иное, как мало чем различающиеся разновидности медленного рэгтайма, если в них вообще можно отыскать какие бы то ни было различия. Могут ли эти танцы, правильно исполняемые, внести некоторое разнообразие в наш танцевальный репертуар? Возможно. Однако я не уверен, что общество может принять наиболее уродливые крайности этих танцев, ибо в данном случае недопустимо сохранять некоторые отклонения от правильной позиции, как это возможно в безупречном вальсе, где правая рука мужчины покоится на талии девушки, а ее правая рука находится в левой руке мужчины. Не далее как в среду я заглянул для наблюдений в «Террас-Гарден» и увидел полицейского, который, стоя посреди зала, усердно мешал исполнению «индюшкина бега» при помощи всего двух жестов — одним он показывал, что левая рука мужчины должна быть вытянута, другим — что томный полушаг не должен сменяться добрым старинным кружением. К этим простым правилам, порожденным личным опытом сотрудника полиции в пресечении беспорядков, добавить, собственно говоря, нечего; однако в отсутствие полицейского партнеры начинают танцевать все ближе и ближе друг к другу, и все ощутимее становится сотрясение танцующих в такт «наяриванию» оркестра. Подобная эволюция происходит весьма часто и может иметь место в мире танцев не только на протяжении сезона, но и в течение одного-единственного вечера. — С профессиональной улыбкой, кивком и грациозным полуповоротом левой ладони и кисти профессор подал знак жене, и она встала, улыбаясь.
   Он взял ее за руку, и они вышли на небольшое пространство, огражденное креслами, по спинкам которых была протянута зеленая лента. По-прежнему улыбаясь, они повернулись лицом друг к другу, сохраняя между собой расстояние примерно в восемь — десять дюймов. Женщина положила левую руку себе на бедро — пальцами назад, выдвинув локоть далеко вперед. Мужчина продел правую руку под ее оттопыренный локоть, накрыв ладонью пальцы, прижатые к бедру. Затем они сомкнули ладони свободных рук, подняв их высоко над головой. Профессор Дюрье кивнул музыкантам, пианист взял аккорд, кивнул остальным, и оркестр заиграл — медленно, выделяя сильное звучание скрипки — «О, славненькая куколка». И супруги Дюрье — надо сказать, весьма искусно и грациозно — начали разом подпрыгивать то на одной, то на другой ноге, раскачиваясь из стороны в сторону и сомкнутыми руками описывая над головой широкую дугу, но при этом неизменно сохраняя расстояние между собой.
   Продолжая танцевать, профессор заговорил:
   — Можно танцевать «индюшкин бег» так, как его должно танцевать — кто бы спорил? Но именно здесь, на Пятой авеню, я наблюдал изменения, о которых уже говорил. Вначале партнеры танцуют вприпрыжку, вытянув руку. Четыре часа спустя, когда в зале становится теснее, а танцоры все больше утомляются и поддаются колдовству музыки… — Эти слова, как видно, были условным знаком, потому что трио музыкантов начало ускорять темп, сделав его — как бы это выразиться — невнятнее, смазанней, на мой взгляд, и в самом деле чуть непристойней. — Мужчина и его партнерша танцуют все ближе и ближе. — Супруги Дюрье тотчас продемонстрировали, насколько ближе. — И по мере того, как они кружат по залу, припрыжка превращается в скольжение. — Покуда профессор говорил, поднятые над головой руки танцоров постепенно опускались и наконец оказались на уровне талии. — Таким образом, «индюшкин бег» становится почти неотличимым, — танцоры слегка пригнулись, расцепили руки и обхватили талию друг друга, — от «трясучки»!
   Под слова «большая славненькая куколка» профессор и его супруга принялись трясти плечами, и по аудитории пронесся шепот; женщина, сидевшая прямо за мной, ахнула — по мне, немного театрально; а другая женщина, сидевшая в нашем ряду, выпрямилась и грозно нахмурилась. Однако большинство зрителей позади нас не смогло удержаться от смешков.
   Перекрывая голосом ритмическое звучание фортепьяно, замирающие звуки скрипки и пение кларнета — по-моему, музыкантам нравилось то, что они играли, — миссис Израэль спросила:
   — Кто из вас видел то же самое в танцевальных залах?
   Рука Джотты тотчас взлетела вверх, и, оглядевшись, я увидел, что множество женщин помоложе последовало ее примеру, и по залу пробежал снисходительный смешок. Аудитория большей частью состояла из молодежи, юных женщин, прелестных в своих шляпках-"колоколах" и шляпах с огромными полями, и я понял, что они не принимают эту лекцию всерьез.
   А через секунду мне стало ясно, что и пришли они на эту лекцию вовсе не ради супругов Дюрье, потому что в зале началось движение и шепоток. Я оглянулся — у самого входа в зал стояли молодой человек и женщина. Не знаю чем, но они разительно отличались от всех, собравшихся тут. Они стояли тихо, вежливо и внимательно следили за танцующими Дюрье, но невольно притягивали взгляд, и я не сразу вспомнил, что надо бы повернуться к танцорам. Женщина была очень хороша собой — юная, невинная красота. Длинное розовое платье доходило до щиколоток, обтянутых белыми чулками, розовая шляпа с широкими полями обрамляла лицо и светло-каштановые локоны. Блестящие черные волосы мужчины были тщательно зачесаны назад, открывая тонкое треугольное веселое лицо, а его костюм… Достаточно сказать, что его костюм был в крупную клетку и безупречного покроя. Женщина улыбалась, мужчина тоже; казалось, они были безмерно счастливы, что пришли сюда, и я угадал — не знаю как, но это бросалось в глаза, — что эти двое — актеры, что они и сейчас играют роль, как на сцене, и хотя они просто стояли рядом, они казались живее и интереснее, чем все, кто был в зале; так и тянуло встать и присоединиться к ним. Зрители, вынудившие себя смотреть на подиум, возбужденно улыбались, то и дело наклоняя головы, чтобы торопливо прошептать что-то или выслушать такой же торопливый шепот. Но это были вежливые, отменно воспитанные люди, а потому они быстро утихомирились и внимательно следили за последними пассажами выступления супругов Дюрье. Как выяснилось, не последними. Не успели отзвучать финальные ноты песенки «О, славненькая куколка!», как профессор «подал знак пианисту» — как писала на следующий день «Таймс», хотя сам я не заметил никакого знака, — и «по залу поплыла мелодия „Скольжение Габи“, сопровождавшая танец в самом его неприглядном виде. Отовсюду был слышен едва сдерживаемый смех (что правда, то правда), и откровенное хихиканье становилось громче, когда щека касалась щеки и томность танца усиливалась».
   Танцоры закончили «Скольжение Габи», которое, на мой непросвещенный взгляд, мало чем отличалось от предыдущего танца. Затем профессор Дюрье и его жена взялись за руки — улыбка у нее была чудесная, и она мне понравилась — и поклонились, сорвав недурные аплодисменты, в том числе, конечно, и мои. Довольные, они уселись, а миссис Израэль встала, чтобы поблагодарить их, что она проделала очень мило. Затем она с улыбкой сказала:
   — Полагаю, что профессор Дюрье и миссис Дюрье продемонстрировали нам — в ранней части своего великолепного выступления, — прибавила она, вызвав смешки, — что невинная разновидность «индюшкина бега» вполне имеет право на существование, если ее переименовать.
   При этих словах Джотта подмигнула мне.
   Миссис Израэль поманила двоих вновь прибывших, которые так и стояли в конце зала, и они вдоль стены двинулись вперед, улыбаясь на ходу в знак признательности за легкие предварительные аплодисменты — и вдруг я понял, кто такой этот мужчина. Конечно, я никогда не видел его прежде, разве что на фотографии, но сомнений быть не могло — вдоль стены зала, держась так, чтобы все время оставаться лицом к нам, шел именно он — еще молодой, ухмылявшийся, дерзкий и явно развлекавшийся вовсю.
   «Это утро стало воплощением контраста», — писала на следующий день «Таймс», и я цитирую ее слова, поскольку полностью с ними согласен. «И супруги Дюрье, он — во фраке, она — в простом белом вечернем платье, уступили место Элу Джолсону [22] и Флоренс Кэбл из „Уинтер-Гарден“: она — в своей знаменитой шляпе, веселая и юная… он — воплощение высшего веселья…»
   Джолсон стоял лицом к нам и улыбался, глядя на нас. Казалось, он действительно был рад видеть именно нас. Мы заулыбались ему в ответ, и он сказал:
   — Я обучился танцевальному искусству на Барбари-Коуст, когда сан-францисским мальчонкой продавал газеты.
   Голос его, чуточку хрипловатый, как мне показалось, идеально подходил к его лицу, выражавшему безграничную уверенность в себе. Внезапно он исполнил какое-то танцевальное па, отчего по патентованной коже его ботинок брызнули блики света. Это длилось секунды три, не больше, а потом Джолсон так же внезапно замер, слегка согнув колени, выбросив обе руки вбок и вниз, вывернув пальцы, и ухмыльнулся, и завоевал нас со всеми потрохами: все мы, как один, были влюблены в него. Он сделал знак пианисту, и тот забарабанил пальцами по клавишам, выбивая ритм в такт движению его плеч; и даже я понял, что это рэгтайм.
   И они станцевали — да как станцевали! — то вместе, то кружась каждый сам по себе, то сходясь снова, и Флоренс Кэбл была просто чудесна, а Джолсон выделывал па с тем проворством, легкостью и совершенством, которые вселяют в зрителя внезапную уверенность, что и он сумел бы не хуже. Они танцевали вплотную, затем отпрянули, сцепив пальцы, на всю длину рук, так, что их тела образовали букву V. И снова сошлись, подбородками едва ли не утыкаясь друг другу в плечи, ноги их летали, руки… не знаю, что они выделывали руками, но, Боже мой, они были великолепны. Фортепьяно еще играло, когда они остановились, и Джолсон сказал:
   — Это все один и тот же танец. Зовите его «индюшкин бег», «кроличьи коленца», «любовники», «пройдись назад», «птичья припрыжка» — как вам будет угодно. Отбросить все различия — следите за нами! — и останется одно и то же.
   Вновь они пришли в движение, счастливый пианист перескакивал с одной мелодии на другую, и танцоры, По всей видимости, переходили от танца к танцу, потому что я слышал, как зрители шепотом называют самые разные названия. Но — Джолсон прав — все это был один и тот же танец, и до чего же мне было жаль, что я не способен проделать все то, что проделывал Эл Джолсон! Они снова остановились, пианист все играл, а Джолсон уже слегка вспотел.
   — Пятнадцать-двадцать танцзалов на Барбари-Коуст, — сказал он, — зарабатывают большей частью за счет полупьяных портовых матросов. И — чего же еще ожидать! — все, на что были способны эти чудаки, — для начала кое-как шаркать ногами по залу. Было на Барбари-Коуст какое-то негритянское кабаре, так говорят, что все пошло оттуда; назывался этот танец «Томми-техасец». — Джолсон подхватил в объятья мисс Кэбл, и они помчались по полу в танце под названием «Томми-техасец», причем Джолсон комически изображал пьяного. Они остановились. — Потом оркестр, бывало, разогреется и выдаст рэгтайм, — тут Джолсон улыбнулся пианисту, который мгновенно понял намек, — а потом уж налегает на минор, видно, так звучит соблазнительнее. — Пианист тотчас замедлил ритм, налегая — могу побиться об заклад — на минор, и Эл Джолсон и Флоренс Кэбл все ближе и теснее придвигались друг к другу, буквально щека к щеке; я глянул на миссис Израэль — она была зачарована. — Все ближе и ближе, — говорил Джолсон и вдруг резко отпрянул, щелкнув всеми десятью пальцами, — и… по-моему, я сказал достаточно!
   И они помчались, завертелись, полетели в удивительном танце, да так, что только ноги мелькали, а зрители сходили с ума. «Он удостоился оглушительных аплодисментов, — писала на следующее утро „Таймс“, — показывая вместе с мисс Кэбл, как следует танцевать этот танец».
   Потом все кончилось, и на танцоров обрушился шквал аплодисментов, они кланялись, счастливые, а я поглядел на супругов Дюрье. Они тоже аплодировали и улыбались, и профессор — все-таки он был профессионалом — улыбался вполне натурально. Но вот улыбка его жены показалась мне напряженной и вымученной. Трудно знать наверняка, что думают другие люди, но я не мог не гадать, какие чувства испытывал в этот миг профессор Дюрье с его фраком и артистическими длинными волосами. Он не был стар, но уже сейчас было видно, каким его лицо станет в старости. Аплодируя, я воображал, как долгие годы он прокладывал себе путь к, успеху; он обучал вальсу и тустепу поколение за поколением, пока не наступило новое столетие. И вдруг, появившись, как ему должно было казаться, из ниоткуда, здесь, в зале, стоят эти молокососы, и кланяются, и срывают бешеные аплодисменты своему танцевальному стилю. Наконец овации стихли, и я уселся, гадая, что же станется теперь с супругами Дюрье. Может быть, им удалось скопить на черный день.


16


   Мы вышли на улицу вместе с Джоттой, которая явно ожидала, что я приглашу ее пообедать, но я этого не сделал. Не захотел. Я улыбался, кивал, кланялся, отбивал чечетку и выл на луну, но об обеде — ни слова. И, распрощавшись с ней, развернулся и зашагал на запад, через Сорок четвертую улицу к Бродвею — я отправлялся на поиски Тесси и Теда, а это занятие требовало одиночества.
   Я не нашел их имен ни в одной программе варьете, когда за завтраком просматривал «Таймс» или «Геральд». И все-таки я знал, знал, знал наверняка, что это и есть та самая знаменитая, незабвенная, прославленная бесконечными разговорами неделя — та самая неделя, когда Тесси и Тед выступали на Бродвее.
   Я прошел мимо отеля «Алгонкин», который, на мой взгляд, выглядел как обычно, если не считать вывески: сине-белая эмаль, на которой прозрачные лампочки высвечивали его название. Как там сейчас поживают Роберт Бенчли и Дороти Паркер — наверно, еще подростки?
   В «Ипподроме» я зашел в вестибюль и перечитал все афиши. Множество выступлений, но ни следа Тесси и Теда.
   На Бродвее возле новенького, с иголочки отеля «Астор», в небольшом театрике Мари Дресслер играла в «Кошмаре Тиллд». Я пошел дальше по Бродвею. И заходил в вестибюль каждого театра, не зная наверняка, драматический это театр или варьете. В одном вестибюле я постоял немного, слушая, как из-за закрытых дверей доносится молодой голос Дугласа Фербэнкса (в «Праздном джентльмене»), который еще и не слыхал о подростке по имени Мэри Пикфорд.
   Я дошел до Таймс-сквер; на углу Седьмой авеню — хаммерштейновский театр «Виктория». Это, как я убедился, был театр-варьете. Стоя в вестибюле, я прочел: "17 номеров звезд варьете. Уильям Рок и Мод Фултон в абсолютно новом сатирическом музыкальном ревю: театр двух актеров… Уолтер С.Келли, «Вирджинский судья»… Артур Данн и Марион Мюррей — «В двух футах от счастья»… «Три Китона, семья акробатов» — и фотография семьи, где посередине улыбается совсем молодой Бастер. Семнадцать больших номеров: «Лэйн и О'Доннел, комедийные скетчи… Ван Ховен, чокнутый, безумный музыкант… Полфри, Бартон и Браун» (акробаты или адвокатская контора?). И опять — ни следа Тесси и Теда.
   И я шел дальше, то и дело заглядывая в театрики на Западной Сорок второй улице… Побеседовал с антрепренером, маленьким толстяком. Ничего.
   А потом я двинулся в поход по знаменитому театральному Бродвею: «Нью-Амстердам», «Либерти», «Нью-Йорк», «Эмпайр», «Критерион», «Лицеум», «Никербокер», «Гаррик», «Гудзон», «Гаррис», «Веселье», «Парк», «Фултон», «Джордж М.Коэн», «Театр Уоллака», «Гранд», «Пятая авеню», «Уинтер-Гарден», «Театр Максин Эллиотт», «Плейхаус», «Бродвей», «Казино», «Лирик», «Геральд-сквер», «Лью Филдс»… и это еще не все. Это был утонченный Бродвей всемирно известных Ректора и Шэнли, Бродвей роскошных отелей: «Нормандия», «Мальборо», «Никербокер»… Но еще — праздная улица зевак и юных чистильщиков обуви, словно вышедших из книг Горацио Элджера [23]. Улица парикмахерских, бильярдных и (я услышал вдруг откуда-то гулкий перестук деревянных кеглей) кегельбанов. И еще — улица лотков с фруктами прямо на тротуаре и даже кинотеатра. Ни фальшивого глянца, ни пустого блеска — безыскусная, почти некрасивая улица, уютный дневной Бродвей.
   Я поднялся на несколько ступенек по начинавшейся почти у самой земли пожарной лестнице, чтобы снять театр «Никербокер», где завтра состоится премьера «Грейхаунда»… где завтра по улице пройдет Голубиная Леди. И Z будет стоять на тротуаре, не сводя с нее глаз. Z, который на следующий день упомянет об этом в письме, которое я уже читал.
   Но как же Тесси и Тед? Я дошел до самой Двадцать восьмой улицы, где заканчивался театральный район. Проверил театр Дэли и расположенный рядом театр Джо Уэбера. И — моя последняя надежда — «Театр Пятой авеню Проктора». Нет, Тесси и Теда там не оказалось, зато там я нашел Голубиную Леди.
   Ее фамилия значилась в программе варьете, а в вестибюле на большой подставке было выставлено фото: с голубем на каждом плече, она улыбалась всему миру, и лицо у нее было славное, дружелюбное. Там же значились мадам Зельда, всемирно известная чтица мыслей, и еще шесть номеров. Ошеломленный, я стоял перед фотографией Голубиной Леди, думая о том, что Рюб, пожалуй, прав: здесь все еще существовали связи. Здесь все еще жили люди, упомянутые в горстке старых мертвых писем, добытых Рюбом. И неужели я и вправду каким-то загадочным способом могу отыскать здесь давно ушедших людей, по следам которых я сегодня так безуспешно иду?
   Да, черт побери, да! — не здесь, так в другом месте… И тут меня осенило, что у меня остался еще один, последний шанс настичь свою добычу. Возвращаясь в отель, я купил номер «Верайети», унес его в номер и, сбросив ботинки, улегся на кровать, опершись на изголовье. И нашел… двадцать отменно выученных бойцовых петухов. Нашел Ди, Рида и Ди. Нашел Надж. Нашел Бесси Уинн — неужели это может быть мать Эда Уинна? Нашел бесчисленные номера варьете, большие и маленькие, включая человека-обезьяну. Что это? И будет ли гордиться первоклассным человеком-обезьяной его престарелая матушка? Я лежал на кровати, просматривая колонка за колонкой рекламные объявления, и большие и маленькие, и размышлял о том, какие же они — все эти люди-обезьяны, люди с двойным голосом и Белые Куны.
   Что ж, у этих людей, как у большинства из нас, имелись свои проблемы, и эти проблемы порой были заметны в их объявлениях. У неподражаемого трио явно были трудности с подражателями. Даже всемирно известная Ева Тэнгуэй боролась со своими трудностями. Точь-в-точь как я. Страницу за страницей, колонку за колонкой заполняли эти объявления, но среди них не было ни слова о Тесси и Теде.


17


   Утром, в номере отеля, расхаживая по ковру и застегивая рубашку, я остановился у окна — поглядеть, что творится снаружи. Ничего особенного, как будто все как обычно, только вот… Кажется, прохожие движутся по тротуару быстрее, чем всегда? Да, верно. Затем пробежали, обгоняя других пешеходов, трое мальчишек — они направлялись на запад, и я, застегнув рубашку, схватил в охапку пиджак, спустился вниз и остановился на кромке тротуара, откуда, тремя кварталами западнее, был виден Колумбус-серкл. Там было множество народу, в основном мужчины, и все они сворачивали к северу, торопясь в западную часть Центрального парка.
   — Что происходит? — спросила Джотта, остановившись рядом со мной.
   — Понятия не имею.
   — Так идемте, узнаем! — Она подхватила меня под руку, и мы сошли, с тротуара, чтобы перейти улицу, но тут же я крепко ухватил ее за локоть и оттащил назад — с восточной стороны, весело гудя, ехал чуть быстрее, чем надо бы, открытый «родстер», темно-зеленый красавец с опущенным на капот ветровым стеклом; однако автомобиль замедлил ход и остановился около нас.
   — Хотите поглядеть на ботинки узелком? — спросил шофер, обращаясь, видимо, к нам обоим, но глядел он при этом на Джотту. На вид ему было около тридцати пяти лет, он был без шляпы, в толстом черном свитере с высоким воротом. — Тогда запрыгивайте! — Двигатель машины праздно рокотал и погромыхивал, а шофер, не снимая рук с большого деревянного руля, улыбался нам открыто и дружески, кивком указывая на сиденье рядом с ним.
   Я замялся, но Джотта быстро воскликнула:
   — О, разумеется! Спасибо вам!
   Мы обошли автомобиль сзади, где были прикреплены две громадные запасные покрышки. Шофер наклонился, чтобы распахнуть для нас дверцу, и по какой-то причине я ухитрился первым забраться на сиденье, удивив слегка и Джотту, и себя самого. Она захлопнула дверцу, шофер нажал на рычаг переключения скоростей — массивный стержень с рукоятью, торчавший прямо из деревянного пола, — и мы покатили прямо по трамвайным рельсам, чтобы не так трясло. Вдруг я понял, что мне хорошо: день выдался приятный, ветровое стекло было опущено на длинный, на шарнирах, капот, и ветерок мягко овевал наши лица. Шофер поглядывал на небо, чуть ли не принюхиваясь к воздуху, затем повернулся к нам, широко улыбнулся и проговорил:
   — Похоже, старина узелок выбрал отменный день.
   Я понятия не имел, о чем он говорит, но Джотта охотно откликнулась:
   — Я так беспокоюсь за него.
   — Ну, он-то сам не беспокоится, можете побиться об заклад. — Шофер улыбнулся ей еще шире. — Меня зовут Коффин, — сказал он, — Фрэнк Коффин.
   — Тот самый авиатор? — воскликнула Джотта изумленно и восторженно, и он кивнул с явным удовольствием.
   Мы назвали свои имена; а потом Джотта все время украдкой поглядывала на него. У него было худое длинное лицо и русые волосы — не то чтобы он их специально отращивал, они просто нуждались в стрижке. Ветер ерошил их, и, когда Коффин отбросил волосы назад, Джотта заметила:
   — Наверное, ваши волосы все время полощутся на ветру от частых полетов.
   — Точно. — Коффин подался вперед, чтобы я не мешал ему улыбнуться Джотте. — Раньше у меня были кудри, но я так много летал, что они распрямились.
   Бьюсь об заклад, он не первый раз повторял эту шуточку, но Джотта тем не менее рассмеялась.
   У Колумбус-серкл мы свернули на север и впереди, на Шестьдесят второй улице, увидели нескончаемую череду людей, которые выходили из Центрального парка и пересекали улицу; другие подходили с севера и с юга, некоторые почти бежали, и все направлялись к большому пустому участку на углу. Подъехав ближе, мы увидели, что участок огорожен десятифутовым забором из сосновых досок; забор был новенький, но уже украшенный большим плакатом, на котором огромными буквами рекламировалось что-то под названием «Мокси». За забором стоял шатер — длинный, светло-коричневый, выше самого забора на добрую дюжину футов. А когда Фрэнк Коффин поставил автомобиль у тротуара напротив огороженного участка, мы увидали, что забор со всех сторон окружен полицейскими, но какой-то мальчишка все же ухитрился перебраться через него — он взгромоздился на спину приятеля, потом перебрался на плечи, подпрыгнул и ухватился за край забора, перемахнув внутрь прежде, чем полицейский успел подбежать к нему. Другой мальчишка поставил ногу на сплетенные пальцы своего дружка, и тот подбросил его к краю забора; сорванец перевалился на животе на другую сторону, рухнул вниз и, ухмыляясь, исчез из виду.
   Мы подошли к большому проему в заборе со стороны Шестьдесят второй улицы, но и там вход преграждали полицейские. За их спинами, на вытоптанной траве, был установлен тот самый длинный высокий шатер, а у входа в шатер молодой человек лет тридцати говорил с толпой, состоявшей из мальчишек, мужчин и двух-трех женщин. На нем были сапоги, зашнурованные до колен, и светло-коричневая кожаная куртка.
   — Рой Кнабеншу [24], — сказал Фрэнк Коффин и принялся медленно и широко размахивать рукой.
   — И оттуда, если позволит ветер, — говорил между тем Кнабеншу, — я полечу в южном направлении.