Страница:
Потом они сели в лодку, подгребли к берегу, Фрэнк пришвартовался, вышел вместе со своей пассажиркой на пирс, и их тотчас окружили репортеры с блокнотами; я заметил, что среди них есть и те, которых я видел в шатре Роя Кнабеншу.
— Вам понравилась воздушная прогулка, миссис Коффин? — спросил один из них, и женщина с улыбкой обернулась к нему.
— О да, это было так захватывающе! — По ее лицу я видел, что она говорит правду; наверняка ей приходилось летать и раньше — ради рекламы, но она была искренна. — Всем бы следовало полетать над городом, — прибавила она, а Фрэнк подхватил:
— Всем, у кого найдется пять долларов, — и эти слова были встречены дружным смехом.
Фрэнк на мгновение повернулся к заливу, чтобы поглядеть на приближавшийся к гавани пароход. Какой-то репортер спросил, не второй ли это его полет за сегодняшний день.
— Совершенно верно, — ответил Фрэнк. Собирается ли он полетать еще? Да, собирается. Опять он оглянулся на пароход, и я сделал то же самое. Пароход был еще далеко, но уже сейчас я мог различить две полоски дыма над трубами.
— Джентльмены, — сказал Фрэнк репортерам, — во время первого полета я увидел это судно у входа в залив и решил слетать к нему. Я пролетел над судном на высоте около четырехсот футов и увидел пассажиров, собравшихся на носу корабля, чтобы, как я предположил, впервые увидеть статую Свободы.
— А они заметили вас?
— О да, разумеется, и приветствовали меня с большим энтузиазмом.
И размахивали шляпами, прибавил я мысленно.
— Пароход просигналил мне гудком, а затем я пролетел вдоль ватерлинии, чтобы прочитать его название — «Сент-Луис», как оказалось. Потом я попытался зависнуть над его кормой, но пароход шел чересчур медленно, и даже при наименьшей скорости я волей-неволей обгонял его. А потому я оставил в покое «Сент-Луис», который не мог со мной тягаться, вернулся к Бэттери и, как вам известно, успел даже совершить еще один полет, а вот «Сент-Луис» до сих пор еще не прибыл в гавань. Я твердо уверен, что будущее путешествий — здесь, — тут он указал на небо, — а не там.
Фрэнк показал на пароход. Пропаганда при удобном случае, подумал я, но тем не менее, слушая его, ощутил легкий озноб — настолько эффектна была его правота. Неужели он действительно верит собственным словам? Трудно представить — стоит лишь взглянуть на воздушного змея, причаленного к плоту.
Фрэнк дружески кивнул репортерам и толпе зрителей, взял под руку жену, и они пошли прочь, а вся эта толпа 1912 года, включая репортеров, не сделала ни малейшей попытки посягнуть на их право уединения. Никто не побежал за ними с последним вопросом, и никому не пришло в голову выпрашивать автограф.
Они направились к улыбающейся молодой женщине, которая ожидала их в дюжине ярдов от пирса; затем Фрэнк оглянулся и заметил меня. Он тотчас улыбнулся, жестом подозвал меня, и я присоединился к этой троице. Молодая женщина взяла за руки миссис Коффин, они чмокнули друг друга в щечку и заговорили. Я снял шляпу, когда Фрэнк представил меня своей жене — она поглядела на меня с живым, неподдельным интересом к новому знакомству. Затем она представила меня очень хорошенькой женщине по имени Гарриет Куимби. «Она — авиатриса!» — прибавила миссис Коффин.
— И скоро станет первой женщиной, перелетевшей Ла-Манш, — сказал Фрэнк.
— Попытается стать, — поправила его Гарриет Куимби и обратилась ко мне: — Между тем я занимаюсь более прозаическим ремеслом театрального критика. Пишу для «Иллюстрированной газеты Фрэнка Лесли».
Я едва не брякнул, что тоже работаю для «Лесли»! Но вовремя опомнился и вместо этого сказал:
— Вот как? Вы пойдете сегодня на «Грейхаунд»?
И мы немного поговорили о «Грейхаунде».
Мне понравилась Гарриет Куимби, она произвела на меня впечатление, и позже, вернувшись уже в конец этого нового столетия, я засел в справочном зале Нью-йоркской Публичной библиотеки, листая страницы «Кто есть кто», хотя и не слишком надеялся отыскать там имя Гарриет Куимби, потому что прежде никогда о ней не слыхал. И тем не менее отыскал. Гарриет Куимби действительно перелетела через Ла-Манш. В одиночку. Первая женщина, совершившая это. 16 апреля 1912 года. Но статья включала также и дату ее смерти — несколько месяцев спустя, в авиакатастрофе… но не сегодня, не сейчас, не в этот день.
— Так вы обе уходите? — спросил Фрэнк, и миссис Коффин ответила:
— Да, но если ты собираешься поднять мистера Морли в воздух, мы останемся и понаблюдаем.
Она наградила меня очаровательной улыбкой, и все трое двинулись к пирсу. И я пошел с ними… а что еще мне оставалось сделать в присутствии молодой красивой «авиатрисы», которая замышляла на одном из этих нелепых воздушных змеев в одиночку пересечь Ла-Манш, и другой женщины, которая только что сошла с чудовищной штуковины, поджидавшей меня у плота? Я шел как приговоренный к казни, которому только и остается следовать за людьми, пришедшими в его камеру. По травянистому берегу мы спустились к пирсу и сели в лодку, готовую переправить меня через Стикс. И лодка направилась к плоту и — Боже милосердный! — кошмарному сооружению из дерева и ткани, терпеливо дожидавшемуся меня.
Оказавшись на плоту, я встал у аэроплана, на настиле из грубых досок, а Фрэнк тем временем, опустившись на колени, пришвартовал лодку.
— Фрэнк, — сказал я, — мне нужна не просто воздушная прогулка. Я хочу пролететь над Манхэттеном и поискать одно здание. По форме оно должно напоминать корабль. «Мавританию».
Фрэнк задумался и покачал головой:
— Не помню ничего подобного. Но если оно существует, мы его найдем.
— И еще я хочу заплатить вам больше чем пять долларов.
— Ладно. Посмотрим, сколько времени займет полет. Думаю, он обойдется вам не слишком дорого.
Он выпрямился, и плот заколыхался на воде, что мне совсем не пришлось по вкусу. Может быть, схватиться за живот и объявить, что меня мутит? На аэроплане было два небольших одноместных сиденья — они располагались друг за другом в непрочном на вид фюзеляже. Фрэнк обошел аэроплан спереди; я наблюдал за ним, затем, подражая ему, шагнул вначале на понтон, подтянулся и забрался на одно из чудовищных сиденьиц впереди Фрэнка. На сиденье был кожаный ремень, наподобие тех, что используются на электрическом стуле, и я туго затянул его на поясе. Перегнувшись вперед, Фрэнк протянул мне защитные очки, я выжал из своих лицевых мышц все возможное, чтобы изобразить улыбку, и надел очки. Стекла были простые, не темные.
Фрэнк завел мотор и вывел аэроплан в Гудзон.
Мы отплыли немного вбок, дожидаясь, пока мимо пройдет, вспенивая воду, буксир — он направлялся вверх по реке, вслед за «Сент-Луисом». Фрэнк вырулил на широкий изгиб вниз по течению, совершил быстрый разворот по ветру, и — у меня был соблазн зажмурить глаза, но я ему не поддался — мы запрыгали вперед — шлеп-шлеп — по мелкой ряби, струя пены из-под понтона обдала брызгами мое лицо и очки, и я вытер их рукавом. Наше движение вдруг стало плавным, и уже над самой водой мы заскользили к краю пирса. Я быстро глянул на миссис Коффин и на Гарриет Куимби — она была настоящей красавицей; обе махали и улыбались нам, и когда я снова глянул вперед, пребывание в аэроплане Коффина показалось мне уже не таким ужасным.
Этот полет над водой в пыхтящем аэроплане не имел ничего общего с тем, к чему я привык. Не было сотен тонн воющего металла, который грубо вгрызается в разреженную негостеприимную пустоту. Все было совсем иначе — солнце светило мне в лицо, и мягкое, словно в разгар бабьего лета, тепло этой странной ранней весны 1912 года овевало мой лоб — я чувствовал, как воздух словно ласкает нас.
Мотор все пыхтел, и пропеллер гудел, вращаясь, но шум этот был негромким, потому что мы сидели впереди, и большая часть звука уходила назад. Аэроплан парил над Гудзоном, постепенно поднимаясь, и я с улыбкой кивнул Фрэнку.
И тут же понял, что совершил ошибку. Поворачивая голову, я мельком глянул вниз, за борт, и тут же поспешил поднять голову, вперил взгляд прямо перед собой — и снова все стало хорошо.
Фрэнк начал описывать широкие, неспешные, плавные круги, понемногу поднимаясь все выше и выше, и это было кстати. Ввинчиваясь спиралью в воздух, Фрэнк все время оставался над водой, куда при случае можно было сесть и с неисправным мотором. Я видел длинные холмы, тянувшиеся вдоль побережья Джерси, зеленой и по большей части сельской местности. Затем я разглядел огромную гавань; скользнули назад бесконечные черно-бурые пальцы доков Западного Манхэттена. Мелькнул похожий на игрушку «Сент-Луис»; два еще более крохотных суденышка подталкивали его к причалам «Америкэн Лайн». Я увидел белый лепесток парусной яхты… зеленовато-черное пятнышко буксира… два красных игрушечных парома, покачивавшихся на воде… а потом далеко позади стал различим Эллис-Айленд… и крохотная статуя Свободы, позеленевшая с тех пор, когда я видел ее в последний раз, проплывала мимо нас, неспешно вздымая факел.
— На прошлой неделе я облетал вокруг статуи Свободы, — сообщил Фрэнк, — и на вашем месте сидел человек с кинокамерой. Он снимал на кинопленку венец и факел, а внутри венца другой человек снимал на пленку нас!
Я заулыбался, закивал, жалея, что не могу увидеть эти фильмы; кто знает, сохранились ли они до конца столетия?
Теперь мне было хорошо — мне нравилось, что мы кружим, словно птицы, и постепенно под нами раскрывается вся гавань. Далеко внизу теперь зеленел Бэттери-парк, усыпанный разноцветными точками женских платьев и темно-бурыми пятнышками мужских костюмов — и эти люди смотрели на нас!
— Я как-то взял с собой оператора с камерой — поснимать административные здания на самой оконечности острова. Мы летели вровень с верхними этажами, в окнах полно зевак, все глазеют на нас и махают, а он знай себе снимает. Потом, прямо над Ист-Ривер, болты крепления расшатались, камера сорвалась с крыла — так и покоится до сих пор где-то на дне реки.
Наконец, летя на север и поднимаясь все выше — две тысячи футов, три? не знаю, — мы повернули к городу, и я увидел картину, которую мысленно вижу и по сию пору: далеко внизу, открытый для меня в это утро, подернутый легкой дымкой, раскинулся город нового столетия, город между двумя другими Нью-Йорками, которые я знал, — и этот город был прекрасен.
Мне ни разу не доводилось летать над Нью-Йорком конца двадцатого столетия, но я видел фотографии, сделанные с самолетов, и они ошеломляющи, особенно мерцающие неземным сиянием ночные виды Нью-Йорка. Но высокие, очень высокие и самые высокие здания, которых так много в центре, совершенно заслоняют город, в котором они построены. Частенько фотограф, нацеливая объектив камеры на Нью-Йорк, не может отыскать там ни улиц, ни людей — одни только сплошные наслоения стен, среди которых город исчезает.
Но сейчас еще все было не так. Под нами, далеко внизу лежала длинная, узкая, до боли знакомая карта Манхэттена, и ее строгие пересекающиеся улицы были испещрены движущимися пятнышками и точками кипевшей внизу жизни. И я начал искать… но что? Все, что мне приходило в голову, — некое подобие каменного корабля, невообразимого корабля с окнами. Тут и там вонзались в небо тонкие указательные пальцы нью-йоркских небоскребов, по большей части одинокие, а потому отыскать их было легко. И словно читая страницу знакомой наизусть книги, мой взгляд скользнул вниз от зеленого четырехугольника Центрального парка, следуя извивам и поворотам Бродвея, и легко отыскал изящную белую башню здания «Таймс», которая одиноко высилась среди других строений, и покуда еще ничто не смело бросать вызов ее высоте. К западу лежал почти нетронутым девятнадцатый век, рассекая карту города длинными полосами коричневых фасадов и черных крыш. Я легко отыскал на Сорок второй улице сияющую новенькую белизну Публичной библиотеки, одновременно увидев мысленным взором книгохранилище — здесь было и его место. Восточное темнело пятно наваленных грудами бревен, тесаного камня и грязных котлованов: там строился вокзал Грэнд-сентрал. Я плыл по воздуху, удобно восседая на упруго натянутой ткани крыла, и смотрел вниз на две полоски двух разных оттенков серого цвета — смыкающиеся реки… провожал взглядом солнечные блики на тончайших ниточках надземки, тянувшихся вдоль обеих сторон города. Потом… да, конечно, это Тридцать третья улица, потому что большой белый квадрат рядом с ней, искрящийся новизной, может быть только Пенсильванским вокзалом. А дальше к востоку, где в один прекрасный день подымется к небесам «Эмпайр стейт билдинг», сейчас были зеленые шпили, купола и трепещущие флагштоки гигантского отеля «Уолдорф-Астория».
Но Фрэнк Коффин видел все это уже не раз, а потому то и дело наклонялся ко мне, чтобы поболтать, засыпать меня вопросами. И покуда он выслушивал мои ответы, мне пришло в голову то, чего он, скорее всего, сам не сознавал: что бы ни попадало в поле зрения Фрэнка, все неизменно оказывалось связанным с авиацией.
Так, значит, я прибыл из Буффало? Ну, очень скоро я смогу летать из Буффало в Нью-Йорк на аэроплане. Как мне понравилось в отеле «Плаза»? Просто замечательно: мой номер выходит окнами на Центральный парк. Фрэнк кивнул — да, это, должно быть, почти так же, как смотреть на парк с аэроплана.
— Фрэнк, — сказал я наконец, — а как бы вы жили, если б появились на свет задолго до аэропланов?
С этими словами я обернулся, чтобы взглянуть на него, и увидел, что глаза у него буквально полезли на лоб.
— Бог мой, — сказал он тихо, — что за чудовищная мысль! Но, по счастью, Сай, этого не случилось. И я скажу вам почему. Я родился на свет для того, чтобы перелететь через Атлантический океан. И я намерен сделать это, Сай. Я хочу быть первым, кто сделает это.
Мне оставалось лишь кивнуть и сказать:
— Что ж, Фрэнк, так и будет.
— О да, конечно — если только мне удастся добыть денег. Мне нужны более мощные моторы. И аэроплан побольше. И защита от непогоды. Сай, от Нью-Йорка до побережья Ирландии тысяча восемьсот восемнадцать миль. — Он не шутил! Он всерьез обдумывал все это! — Со скоростью сорок пять миль в час я бы мог одолеть это расстояние за сорок часов. Я узнал, что с июня по сентябрь, — руки Фрэнка лежали на рычагах, ноги часто и осторожно нажимали на педали, но мыслями он был далеко отсюда, — с июня по сентябрь в этих широтах дует преимущественно ветер с запада, и это прибавит мне скорости — лишних двадцать — тридцать миль в час. — Он знал все и не ошибался. — Вылетев, я не смогу садиться на воду, но я твердо верю, что с двумя моторами, один из которых можно будет завести, если откажет другой, с двумястами галлонов бензина этот полет может завершиться удачно. Мы ведь кое-чему учимся, Сай. Мы все постигаем риск, который таит в себе воздухоплавание. Я научился быть осторожным, когда лечу на небольшой высоте над городскими улицами; воздушные потоки, которые поднимаются над городом, могут быть опасными. Мы должны учиться; и в тот день, когда человек полетит над Атлантикой, ему понадобится… знаете что? Предусмотрительность. Тщательная подготовка. Терпение. Все эти добродетели и еще многие другие.
Я кивал в такт его словам, мысленно говоря: «Фрэнк, в эти дни уже живет один мальчик…» Где? Где может быть сейчас, в эту минуту, Чарльз Линдберг? [25] Этого я не знал, но продолжал мысленную речь: «Ты не сможешь сделать этого, Фрэнк. Скорее всего, не сможешь. Но мальчик, который исполнит твою мечту, вероятно, уже знает твое имя».
Далеко внизу нескончаемым равномерным потоком тянулись новые здания — отели, многоквартирные дома, еще Бог весть что; и все же это по-прежнему был все тот же невысокий, уютный, хорошо видимый город. Прямо впереди — мы летели сейчас почти над самой Пятой авеню — лежал квадрат Мэдисон-сквера, в котором покуда недоставало одного угла, и я не стал поворачивать голову туда, где восточной него лежал Грэмерси-парк. А потом под нами… ну да! Да, да, да, Боже мой, да! Вон там, на пересечении Бродвея и Пятой авеню, готовое вот-вот тронуться в плавание, вдруг предстало моим глазам то самое чудо, которое видел Z: гордый прямой профиль, так похожий на силуэт самой «Мавритании». Да, это был именно корабль «из камня и стали», неуклонно наплывавший на нас, словно он и впрямь двигался. Разумеется, Z был прав: просто немыслимо называть такого красавца обыденным именем «Флэтирон-билдинг» [26].
Мы летели над Манхэттеном к зеленому пятну в форме шлепанца — это был Юнион-сквер; в последний раз я видел его, когда вместе с Джулией и Вилли смотрел ночной парад. Навстречу нам скользил, уплывая назад, лабиринт ранних улочек Манхэттена: коротких, кривых, извивающихся; строгая упорядоченность улиц выше Четырнадцатой осталась позади. Я взглянул на Фрэнка, кивая и улыбаясь в знак того, насколько мне все это по душе. И он улыбнулся в ответ со снисходительным пониманием человека, который видел эту картину много раз, но неизменно готов снова и снова показывать ее другим.
Узкий силуэт колокольни церкви Святой Троицы все еще одиноко чернел в небе… Затем Фрэнк кивком указал на восток, и мы начали полого и довольно быстро снижаться к городу — улицы, расширяясь, неслись навстречу, разноцветные точки стремительно увеличивались, превращаясь в людей. Видимо, Фрэнку захотелось немножко попугать меня. Я почувствовал, как ремень врезался в тело — аэроплан накренился, поворачивая и одновременно продолжая снижаться. Мелькнули мачты серого военного корабля, стоявшего на якоре у бруклинского берега, а мы все неслись вниз, продолжая поворот, и плоская серая гладь Ист-Ривер расширялась нам навстречу.
Мы перешли в горизонтальный полет, когда до воды оставалось никак не больше двадцати футов. Фрэнк лишь на долю секунды оторвал глаза от реки, чтобы украдкой бросить взгляд на меня; я должен был испугаться, и я испугался, да еще как! Потому что прямо впереди — и я пришел в ужас, поняв значение этого взгляда Фрэнка — парил Бруклинский мост… и аэроплан должен был пролететь под ним!
Секундой позже аэроплан нырнул ниже и торжествующе проскользнул под мостом. А затем Фрэнк вынырнул из-под моста — прямо над трубой буксира. И выхлоп обжигающего пара, вырвавшийся из трубы, подхватил наш хрупкий маленький воздушный змей и затряс, затряс его, беспомощного, изо всей силы, как терьер трясет пойманную мышь.
Фрэнк что есть силы давил на рычаги, пытаясь вернуть управление машиной, но получалось это у него с трудом. Мы едва не рухнули, пролетев близко, дьявольски близко от воды. Лицо Фрэнка окаменело, он вцепился в свой крохотный самолетик, а тот трясся, подпрыгивал, никак не желая подчиниться рулю и выйти из опасного спуска, и ремень глубоко впивался в мое тело.
И вдруг все кончилось. Мы не разбились, не грянулись что есть силы о воду, но взмыли вверх по точной и изящной дуге, уже вне опасности.
Я обрел дар речи.
— Фрэнк, — сказал я, — расскажите-ка мне еще раз о перелете через Атлантику. О тщательной подготовке. О предусмотрительности. Об осторожности. Обо всех этих добродетелях, которые так необходимы авиатору.
— Извините, — пробормотал Фрэнк. — Ради Бога, Сай, извините меня. Я вел себя как последний дурак. — И прибавил, вдруг обозлившись на себя: — Обычно я летаю совсем не так!
Аэроплан снизился к пирсу А, легко коснулся воды и медленно двинулся к плоту.
— Но в тот день, когда человек будет готов лететь через Атлантику, ему конечно же понадобится тщательная подготовка. И скрупулезная предусмотрительность. И безграничная выдержка. Все это, Сай, все эти добродетели. Но в последний миг, когда он поднимется на аэроплан и окажется лицом к лицу с Атлантическим океаном, — тогда ему будет нужна и самая чуточка безудержного безрассудства.
— Вам понравилась воздушная прогулка, миссис Коффин? — спросил один из них, и женщина с улыбкой обернулась к нему.
— О да, это было так захватывающе! — По ее лицу я видел, что она говорит правду; наверняка ей приходилось летать и раньше — ради рекламы, но она была искренна. — Всем бы следовало полетать над городом, — прибавила она, а Фрэнк подхватил:
— Всем, у кого найдется пять долларов, — и эти слова были встречены дружным смехом.
Фрэнк на мгновение повернулся к заливу, чтобы поглядеть на приближавшийся к гавани пароход. Какой-то репортер спросил, не второй ли это его полет за сегодняшний день.
— Совершенно верно, — ответил Фрэнк. Собирается ли он полетать еще? Да, собирается. Опять он оглянулся на пароход, и я сделал то же самое. Пароход был еще далеко, но уже сейчас я мог различить две полоски дыма над трубами.
— Джентльмены, — сказал Фрэнк репортерам, — во время первого полета я увидел это судно у входа в залив и решил слетать к нему. Я пролетел над судном на высоте около четырехсот футов и увидел пассажиров, собравшихся на носу корабля, чтобы, как я предположил, впервые увидеть статую Свободы.
— А они заметили вас?
— О да, разумеется, и приветствовали меня с большим энтузиазмом.
И размахивали шляпами, прибавил я мысленно.
— Пароход просигналил мне гудком, а затем я пролетел вдоль ватерлинии, чтобы прочитать его название — «Сент-Луис», как оказалось. Потом я попытался зависнуть над его кормой, но пароход шел чересчур медленно, и даже при наименьшей скорости я волей-неволей обгонял его. А потому я оставил в покое «Сент-Луис», который не мог со мной тягаться, вернулся к Бэттери и, как вам известно, успел даже совершить еще один полет, а вот «Сент-Луис» до сих пор еще не прибыл в гавань. Я твердо уверен, что будущее путешествий — здесь, — тут он указал на небо, — а не там.
Фрэнк показал на пароход. Пропаганда при удобном случае, подумал я, но тем не менее, слушая его, ощутил легкий озноб — настолько эффектна была его правота. Неужели он действительно верит собственным словам? Трудно представить — стоит лишь взглянуть на воздушного змея, причаленного к плоту.
Фрэнк дружески кивнул репортерам и толпе зрителей, взял под руку жену, и они пошли прочь, а вся эта толпа 1912 года, включая репортеров, не сделала ни малейшей попытки посягнуть на их право уединения. Никто не побежал за ними с последним вопросом, и никому не пришло в голову выпрашивать автограф.
Они направились к улыбающейся молодой женщине, которая ожидала их в дюжине ярдов от пирса; затем Фрэнк оглянулся и заметил меня. Он тотчас улыбнулся, жестом подозвал меня, и я присоединился к этой троице. Молодая женщина взяла за руки миссис Коффин, они чмокнули друг друга в щечку и заговорили. Я снял шляпу, когда Фрэнк представил меня своей жене — она поглядела на меня с живым, неподдельным интересом к новому знакомству. Затем она представила меня очень хорошенькой женщине по имени Гарриет Куимби. «Она — авиатриса!» — прибавила миссис Коффин.
— И скоро станет первой женщиной, перелетевшей Ла-Манш, — сказал Фрэнк.
— Попытается стать, — поправила его Гарриет Куимби и обратилась ко мне: — Между тем я занимаюсь более прозаическим ремеслом театрального критика. Пишу для «Иллюстрированной газеты Фрэнка Лесли».
Я едва не брякнул, что тоже работаю для «Лесли»! Но вовремя опомнился и вместо этого сказал:
— Вот как? Вы пойдете сегодня на «Грейхаунд»?
И мы немного поговорили о «Грейхаунде».
Мне понравилась Гарриет Куимби, она произвела на меня впечатление, и позже, вернувшись уже в конец этого нового столетия, я засел в справочном зале Нью-йоркской Публичной библиотеки, листая страницы «Кто есть кто», хотя и не слишком надеялся отыскать там имя Гарриет Куимби, потому что прежде никогда о ней не слыхал. И тем не менее отыскал. Гарриет Куимби действительно перелетела через Ла-Манш. В одиночку. Первая женщина, совершившая это. 16 апреля 1912 года. Но статья включала также и дату ее смерти — несколько месяцев спустя, в авиакатастрофе… но не сегодня, не сейчас, не в этот день.
— Так вы обе уходите? — спросил Фрэнк, и миссис Коффин ответила:
— Да, но если ты собираешься поднять мистера Морли в воздух, мы останемся и понаблюдаем.
Она наградила меня очаровательной улыбкой, и все трое двинулись к пирсу. И я пошел с ними… а что еще мне оставалось сделать в присутствии молодой красивой «авиатрисы», которая замышляла на одном из этих нелепых воздушных змеев в одиночку пересечь Ла-Манш, и другой женщины, которая только что сошла с чудовищной штуковины, поджидавшей меня у плота? Я шел как приговоренный к казни, которому только и остается следовать за людьми, пришедшими в его камеру. По травянистому берегу мы спустились к пирсу и сели в лодку, готовую переправить меня через Стикс. И лодка направилась к плоту и — Боже милосердный! — кошмарному сооружению из дерева и ткани, терпеливо дожидавшемуся меня.
Оказавшись на плоту, я встал у аэроплана, на настиле из грубых досок, а Фрэнк тем временем, опустившись на колени, пришвартовал лодку.
— Фрэнк, — сказал я, — мне нужна не просто воздушная прогулка. Я хочу пролететь над Манхэттеном и поискать одно здание. По форме оно должно напоминать корабль. «Мавританию».
Фрэнк задумался и покачал головой:
— Не помню ничего подобного. Но если оно существует, мы его найдем.
— И еще я хочу заплатить вам больше чем пять долларов.
— Ладно. Посмотрим, сколько времени займет полет. Думаю, он обойдется вам не слишком дорого.
Он выпрямился, и плот заколыхался на воде, что мне совсем не пришлось по вкусу. Может быть, схватиться за живот и объявить, что меня мутит? На аэроплане было два небольших одноместных сиденья — они располагались друг за другом в непрочном на вид фюзеляже. Фрэнк обошел аэроплан спереди; я наблюдал за ним, затем, подражая ему, шагнул вначале на понтон, подтянулся и забрался на одно из чудовищных сиденьиц впереди Фрэнка. На сиденье был кожаный ремень, наподобие тех, что используются на электрическом стуле, и я туго затянул его на поясе. Перегнувшись вперед, Фрэнк протянул мне защитные очки, я выжал из своих лицевых мышц все возможное, чтобы изобразить улыбку, и надел очки. Стекла были простые, не темные.
Фрэнк завел мотор и вывел аэроплан в Гудзон.
Мы отплыли немного вбок, дожидаясь, пока мимо пройдет, вспенивая воду, буксир — он направлялся вверх по реке, вслед за «Сент-Луисом». Фрэнк вырулил на широкий изгиб вниз по течению, совершил быстрый разворот по ветру, и — у меня был соблазн зажмурить глаза, но я ему не поддался — мы запрыгали вперед — шлеп-шлеп — по мелкой ряби, струя пены из-под понтона обдала брызгами мое лицо и очки, и я вытер их рукавом. Наше движение вдруг стало плавным, и уже над самой водой мы заскользили к краю пирса. Я быстро глянул на миссис Коффин и на Гарриет Куимби — она была настоящей красавицей; обе махали и улыбались нам, и когда я снова глянул вперед, пребывание в аэроплане Коффина показалось мне уже не таким ужасным.
Этот полет над водой в пыхтящем аэроплане не имел ничего общего с тем, к чему я привык. Не было сотен тонн воющего металла, который грубо вгрызается в разреженную негостеприимную пустоту. Все было совсем иначе — солнце светило мне в лицо, и мягкое, словно в разгар бабьего лета, тепло этой странной ранней весны 1912 года овевало мой лоб — я чувствовал, как воздух словно ласкает нас.
Мотор все пыхтел, и пропеллер гудел, вращаясь, но шум этот был негромким, потому что мы сидели впереди, и большая часть звука уходила назад. Аэроплан парил над Гудзоном, постепенно поднимаясь, и я с улыбкой кивнул Фрэнку.
И тут же понял, что совершил ошибку. Поворачивая голову, я мельком глянул вниз, за борт, и тут же поспешил поднять голову, вперил взгляд прямо перед собой — и снова все стало хорошо.
Фрэнк начал описывать широкие, неспешные, плавные круги, понемногу поднимаясь все выше и выше, и это было кстати. Ввинчиваясь спиралью в воздух, Фрэнк все время оставался над водой, куда при случае можно было сесть и с неисправным мотором. Я видел длинные холмы, тянувшиеся вдоль побережья Джерси, зеленой и по большей части сельской местности. Затем я разглядел огромную гавань; скользнули назад бесконечные черно-бурые пальцы доков Западного Манхэттена. Мелькнул похожий на игрушку «Сент-Луис»; два еще более крохотных суденышка подталкивали его к причалам «Америкэн Лайн». Я увидел белый лепесток парусной яхты… зеленовато-черное пятнышко буксира… два красных игрушечных парома, покачивавшихся на воде… а потом далеко позади стал различим Эллис-Айленд… и крохотная статуя Свободы, позеленевшая с тех пор, когда я видел ее в последний раз, проплывала мимо нас, неспешно вздымая факел.
— На прошлой неделе я облетал вокруг статуи Свободы, — сообщил Фрэнк, — и на вашем месте сидел человек с кинокамерой. Он снимал на кинопленку венец и факел, а внутри венца другой человек снимал на пленку нас!
Я заулыбался, закивал, жалея, что не могу увидеть эти фильмы; кто знает, сохранились ли они до конца столетия?
Теперь мне было хорошо — мне нравилось, что мы кружим, словно птицы, и постепенно под нами раскрывается вся гавань. Далеко внизу теперь зеленел Бэттери-парк, усыпанный разноцветными точками женских платьев и темно-бурыми пятнышками мужских костюмов — и эти люди смотрели на нас!
— Я как-то взял с собой оператора с камерой — поснимать административные здания на самой оконечности острова. Мы летели вровень с верхними этажами, в окнах полно зевак, все глазеют на нас и махают, а он знай себе снимает. Потом, прямо над Ист-Ривер, болты крепления расшатались, камера сорвалась с крыла — так и покоится до сих пор где-то на дне реки.
Наконец, летя на север и поднимаясь все выше — две тысячи футов, три? не знаю, — мы повернули к городу, и я увидел картину, которую мысленно вижу и по сию пору: далеко внизу, открытый для меня в это утро, подернутый легкой дымкой, раскинулся город нового столетия, город между двумя другими Нью-Йорками, которые я знал, — и этот город был прекрасен.
Мне ни разу не доводилось летать над Нью-Йорком конца двадцатого столетия, но я видел фотографии, сделанные с самолетов, и они ошеломляющи, особенно мерцающие неземным сиянием ночные виды Нью-Йорка. Но высокие, очень высокие и самые высокие здания, которых так много в центре, совершенно заслоняют город, в котором они построены. Частенько фотограф, нацеливая объектив камеры на Нью-Йорк, не может отыскать там ни улиц, ни людей — одни только сплошные наслоения стен, среди которых город исчезает.
Но сейчас еще все было не так. Под нами, далеко внизу лежала длинная, узкая, до боли знакомая карта Манхэттена, и ее строгие пересекающиеся улицы были испещрены движущимися пятнышками и точками кипевшей внизу жизни. И я начал искать… но что? Все, что мне приходило в голову, — некое подобие каменного корабля, невообразимого корабля с окнами. Тут и там вонзались в небо тонкие указательные пальцы нью-йоркских небоскребов, по большей части одинокие, а потому отыскать их было легко. И словно читая страницу знакомой наизусть книги, мой взгляд скользнул вниз от зеленого четырехугольника Центрального парка, следуя извивам и поворотам Бродвея, и легко отыскал изящную белую башню здания «Таймс», которая одиноко высилась среди других строений, и покуда еще ничто не смело бросать вызов ее высоте. К западу лежал почти нетронутым девятнадцатый век, рассекая карту города длинными полосами коричневых фасадов и черных крыш. Я легко отыскал на Сорок второй улице сияющую новенькую белизну Публичной библиотеки, одновременно увидев мысленным взором книгохранилище — здесь было и его место. Восточное темнело пятно наваленных грудами бревен, тесаного камня и грязных котлованов: там строился вокзал Грэнд-сентрал. Я плыл по воздуху, удобно восседая на упруго натянутой ткани крыла, и смотрел вниз на две полоски двух разных оттенков серого цвета — смыкающиеся реки… провожал взглядом солнечные блики на тончайших ниточках надземки, тянувшихся вдоль обеих сторон города. Потом… да, конечно, это Тридцать третья улица, потому что большой белый квадрат рядом с ней, искрящийся новизной, может быть только Пенсильванским вокзалом. А дальше к востоку, где в один прекрасный день подымется к небесам «Эмпайр стейт билдинг», сейчас были зеленые шпили, купола и трепещущие флагштоки гигантского отеля «Уолдорф-Астория».
Но Фрэнк Коффин видел все это уже не раз, а потому то и дело наклонялся ко мне, чтобы поболтать, засыпать меня вопросами. И покуда он выслушивал мои ответы, мне пришло в голову то, чего он, скорее всего, сам не сознавал: что бы ни попадало в поле зрения Фрэнка, все неизменно оказывалось связанным с авиацией.
Так, значит, я прибыл из Буффало? Ну, очень скоро я смогу летать из Буффало в Нью-Йорк на аэроплане. Как мне понравилось в отеле «Плаза»? Просто замечательно: мой номер выходит окнами на Центральный парк. Фрэнк кивнул — да, это, должно быть, почти так же, как смотреть на парк с аэроплана.
— Фрэнк, — сказал я наконец, — а как бы вы жили, если б появились на свет задолго до аэропланов?
С этими словами я обернулся, чтобы взглянуть на него, и увидел, что глаза у него буквально полезли на лоб.
— Бог мой, — сказал он тихо, — что за чудовищная мысль! Но, по счастью, Сай, этого не случилось. И я скажу вам почему. Я родился на свет для того, чтобы перелететь через Атлантический океан. И я намерен сделать это, Сай. Я хочу быть первым, кто сделает это.
Мне оставалось лишь кивнуть и сказать:
— Что ж, Фрэнк, так и будет.
— О да, конечно — если только мне удастся добыть денег. Мне нужны более мощные моторы. И аэроплан побольше. И защита от непогоды. Сай, от Нью-Йорка до побережья Ирландии тысяча восемьсот восемнадцать миль. — Он не шутил! Он всерьез обдумывал все это! — Со скоростью сорок пять миль в час я бы мог одолеть это расстояние за сорок часов. Я узнал, что с июня по сентябрь, — руки Фрэнка лежали на рычагах, ноги часто и осторожно нажимали на педали, но мыслями он был далеко отсюда, — с июня по сентябрь в этих широтах дует преимущественно ветер с запада, и это прибавит мне скорости — лишних двадцать — тридцать миль в час. — Он знал все и не ошибался. — Вылетев, я не смогу садиться на воду, но я твердо верю, что с двумя моторами, один из которых можно будет завести, если откажет другой, с двумястами галлонов бензина этот полет может завершиться удачно. Мы ведь кое-чему учимся, Сай. Мы все постигаем риск, который таит в себе воздухоплавание. Я научился быть осторожным, когда лечу на небольшой высоте над городскими улицами; воздушные потоки, которые поднимаются над городом, могут быть опасными. Мы должны учиться; и в тот день, когда человек полетит над Атлантикой, ему понадобится… знаете что? Предусмотрительность. Тщательная подготовка. Терпение. Все эти добродетели и еще многие другие.
Я кивал в такт его словам, мысленно говоря: «Фрэнк, в эти дни уже живет один мальчик…» Где? Где может быть сейчас, в эту минуту, Чарльз Линдберг? [25] Этого я не знал, но продолжал мысленную речь: «Ты не сможешь сделать этого, Фрэнк. Скорее всего, не сможешь. Но мальчик, который исполнит твою мечту, вероятно, уже знает твое имя».
Далеко внизу нескончаемым равномерным потоком тянулись новые здания — отели, многоквартирные дома, еще Бог весть что; и все же это по-прежнему был все тот же невысокий, уютный, хорошо видимый город. Прямо впереди — мы летели сейчас почти над самой Пятой авеню — лежал квадрат Мэдисон-сквера, в котором покуда недоставало одного угла, и я не стал поворачивать голову туда, где восточной него лежал Грэмерси-парк. А потом под нами… ну да! Да, да, да, Боже мой, да! Вон там, на пересечении Бродвея и Пятой авеню, готовое вот-вот тронуться в плавание, вдруг предстало моим глазам то самое чудо, которое видел Z: гордый прямой профиль, так похожий на силуэт самой «Мавритании». Да, это был именно корабль «из камня и стали», неуклонно наплывавший на нас, словно он и впрямь двигался. Разумеется, Z был прав: просто немыслимо называть такого красавца обыденным именем «Флэтирон-билдинг» [26].
Мы летели над Манхэттеном к зеленому пятну в форме шлепанца — это был Юнион-сквер; в последний раз я видел его, когда вместе с Джулией и Вилли смотрел ночной парад. Навстречу нам скользил, уплывая назад, лабиринт ранних улочек Манхэттена: коротких, кривых, извивающихся; строгая упорядоченность улиц выше Четырнадцатой осталась позади. Я взглянул на Фрэнка, кивая и улыбаясь в знак того, насколько мне все это по душе. И он улыбнулся в ответ со снисходительным пониманием человека, который видел эту картину много раз, но неизменно готов снова и снова показывать ее другим.
Узкий силуэт колокольни церкви Святой Троицы все еще одиноко чернел в небе… Затем Фрэнк кивком указал на восток, и мы начали полого и довольно быстро снижаться к городу — улицы, расширяясь, неслись навстречу, разноцветные точки стремительно увеличивались, превращаясь в людей. Видимо, Фрэнку захотелось немножко попугать меня. Я почувствовал, как ремень врезался в тело — аэроплан накренился, поворачивая и одновременно продолжая снижаться. Мелькнули мачты серого военного корабля, стоявшего на якоре у бруклинского берега, а мы все неслись вниз, продолжая поворот, и плоская серая гладь Ист-Ривер расширялась нам навстречу.
Мы перешли в горизонтальный полет, когда до воды оставалось никак не больше двадцати футов. Фрэнк лишь на долю секунды оторвал глаза от реки, чтобы украдкой бросить взгляд на меня; я должен был испугаться, и я испугался, да еще как! Потому что прямо впереди — и я пришел в ужас, поняв значение этого взгляда Фрэнка — парил Бруклинский мост… и аэроплан должен был пролететь под ним!
Секундой позже аэроплан нырнул ниже и торжествующе проскользнул под мостом. А затем Фрэнк вынырнул из-под моста — прямо над трубой буксира. И выхлоп обжигающего пара, вырвавшийся из трубы, подхватил наш хрупкий маленький воздушный змей и затряс, затряс его, беспомощного, изо всей силы, как терьер трясет пойманную мышь.
Фрэнк что есть силы давил на рычаги, пытаясь вернуть управление машиной, но получалось это у него с трудом. Мы едва не рухнули, пролетев близко, дьявольски близко от воды. Лицо Фрэнка окаменело, он вцепился в свой крохотный самолетик, а тот трясся, подпрыгивал, никак не желая подчиниться рулю и выйти из опасного спуска, и ремень глубоко впивался в мое тело.
И вдруг все кончилось. Мы не разбились, не грянулись что есть силы о воду, но взмыли вверх по точной и изящной дуге, уже вне опасности.
Я обрел дар речи.
— Фрэнк, — сказал я, — расскажите-ка мне еще раз о перелете через Атлантику. О тщательной подготовке. О предусмотрительности. Об осторожности. Обо всех этих добродетелях, которые так необходимы авиатору.
— Извините, — пробормотал Фрэнк. — Ради Бога, Сай, извините меня. Я вел себя как последний дурак. — И прибавил, вдруг обозлившись на себя: — Обычно я летаю совсем не так!
Аэроплан снизился к пирсу А, легко коснулся воды и медленно двинулся к плоту.
— Но в тот день, когда человек будет готов лететь через Атлантику, ему конечно же понадобится тщательная подготовка. И скрупулезная предусмотрительность. И безграничная выдержка. Все это, Сай, все эти добродетели. Но в последний миг, когда он поднимется на аэроплан и окажется лицом к лицу с Атлантическим океаном, — тогда ему будет нужна и самая чуточка безудержного безрассудства.
19
Эту программку в обмен на два билета на «Грейхаунд» подала мне «гибсоновская девушка» — идеальная американка, какой изображал ее на своих рисунках Чарльз Гибсон, стройная, с узкой талией и пышной прической «помпадур». На ней было серое форменное платье с большим белым воротничком, огромный галстук-бабочка и значок с надписью: «Билетер». Она провела нас с Джоттой на наши места в партере, и когда мальчик лет двенадцати в красной курточке с латунными пуговицами прошел между рядов, продавая длинные тонкие коробочки мятных шоколадок, я купил у него коробочку.
Я огляделся: люди заполняли все проходы между рядами, понемногу разбредаясь по местам. Где-то среди них должен появиться Z, может быть, уже появился; вполне вероятно, что в этот миг я как раз смотрю на него. По всему зрительному залу великолепные женщины с пышными прическами, в платьях с высокими воротничками рассаживались, снимая свои неправдоподобно огромные шляпы — осторожно, приподнимая шляпу обеими руками, как это сделала и Джотта. На ней было длинное светлое платье и розовая шляпа добрых десяти футов в диаметре. Мужчины во всем зале выглядели почти одинаково: жесткие воротнички, коротко подстриженные волосы, чаще всего разделенные на прямой пробор; некоторые носили пенсне. Носит ли Z пенсне? Я так не думал, но и это вполне вероятно.
Сцену закрывал тяжелый и длинный красный занавес, окаймленный снизу массивной золотой бахромой длиной по меньшей мере в фут; на его бархатных складках лежали тени от огней рампы. Есть ли в этом зале человек с душой настолько зачерствевшей, что она не затрепещет в те мгновения, когда таинственный занавес вот-вот взовьется над сценой? Хоть я и помнил, что в будущем театральный занавес исчезнет, оставив зрителя одиноко таращиться в пустоту.
Джотта, сидевшая рядом со мной, изучала свою программку; я заглянул в свою, посчитал и повернулся к Джотте:
— Послушайте, здесь заняты целых двадцать шесть актеров!
На нее, однако, этот факт не произвел впечатления. Я подсчитал и сцены: целых шесть! Но теперь уже ничего не сказал, хотя сам был очень доволен. Мне надоели пьесы с одними и теми же декорациями, и тем более надоели пьесы, в которых участвуют только два актера.
Затем я заговорил об Уилсоне Мизнере, который был одним из авторов пьесы, а в жизни был изрядным плутом и мошенником. Джотта слушала с интересом, и мне это доставило немалое удовольствие. Мне приятно было ее общество. Мне нравилась Джотта и нравились люди, которым по душе Уилсон Мизнер. Он побывал на Юконе во времена золотой лихорадки, но не бродил по Аляске в снег и мороз, а в тепле играл в покер с золотоискателями и по большей части выигрывал. Однажды он играл в карты в каком-то юконском салуне, по совместительству — публичном доме, и какой-то мужчина вбежал туда с криком: «Кто-то оскорбил Голди!» И Мизнер, сдавая карты, осведомился: «Во имя Господа, как ему это удалось?»
Настал волшебный миг: огни в зале начали постепенно гаснуть, и вот уже спустилась кромешная темнота — если не считать газовых рожков под красными надписями «Выход». Затем, вызывая извечный трепет, взвился занавес, открывая на сей раз то, что в моей программке значилось как «Пансион в Сан-Франциско». Мы увидели скудно обставленную спальню: единственное окно, шкафчик, железная кровать… и Инь Ли, который стелил постель.
Что можно сказать об Инь Ли, кроме того, что я сидел в театре 1912 года и потому Инь Ли именовался здесь не «китаец», а «китаеза»? Мы сразу поняли, кто он такой, по раскосым подведенным глазам, желтой коже, черным матерчатым шлепанцам и знаменитой косичке, которая спускалась до пояса. И в тот же самый миг, когда мы увидели, как он небрежно стелет постель, по зрительному залу пробежал не то чтобы смех — ничего смешного он пока не делал, — но негромкий предвкушающий смешок, потому что… словом, потому что это был китаеза.
— Инь! — позвал из-за кулис женский голос, и Инь тотчас с отупелым видом поднял глаза, но не отозвался. Он нечаянно уронил подушку, неуклюже наступил на нее, вызвав смех в зале. Затем вошла миссис Феджин — домовладелица, как сообщила мне программка.
— Ты почему не приходишь, когда я тебя зову?
— Моя стелить постель.
— Ты в этом смыслишь меньше, чем свинья в апельсинах.
— Моя уходить! — Он скрестил руки на груди.
— Что, прямо сейчас?
Инь задумался.
— Скоро! — объявил он, вызвав новый приступ смеха у зрителей.
— Ладно, а пока что пойди прибери мою комнату.
И Инь удалился, распевая писклявую китайскую песенку — или, во всяком случае, то, что могло сойти за писклявую китайскую песенку, а мы опять засмеялись.
Вошла Клэр — это была ее спальня, — и я схватился за программку, потому что актриса была настоящая красавица: звали ее Элис Мартин. Она начала рассказывать миссис Феджин о своих бедах, и мы узнали, что она вышла замуж за мошенника по кличке Грейхаунд, который бросил ее и вообще дурно обращался с нею, хотя она до сих пор его любит. Однако я начал терять нить сюжета, потому что слушал не столько то, что они говорили, сколько то, как странно звучат их голоса. И сообразил, что без микрофонов голоса актеров доходят до наших ушей и в самом деле странно — их тотчас поглощают несколько сотен зрительских тел. В этом забавном приглушенном звуке, плоском и лишенном эха, было что-то на редкость притягательное — то, что делало присутствие актеров на сцене в высшей степени реальным, жизненным.
Кроме того, я с нетерпением ждал остроумных реплик в мизнеровском духе, но покуда так ни одной и не услышал. Клэр и миссис Феджин удалились, вошли Инь и Макшерри, и мы узнали, что Макшерри — перевоспитавшийся карточный шулер, ныне детектив, влюбленный в Клэр, и так далее.
Я огляделся: люди заполняли все проходы между рядами, понемногу разбредаясь по местам. Где-то среди них должен появиться Z, может быть, уже появился; вполне вероятно, что в этот миг я как раз смотрю на него. По всему зрительному залу великолепные женщины с пышными прическами, в платьях с высокими воротничками рассаживались, снимая свои неправдоподобно огромные шляпы — осторожно, приподнимая шляпу обеими руками, как это сделала и Джотта. На ней было длинное светлое платье и розовая шляпа добрых десяти футов в диаметре. Мужчины во всем зале выглядели почти одинаково: жесткие воротнички, коротко подстриженные волосы, чаще всего разделенные на прямой пробор; некоторые носили пенсне. Носит ли Z пенсне? Я так не думал, но и это вполне вероятно.
Сцену закрывал тяжелый и длинный красный занавес, окаймленный снизу массивной золотой бахромой длиной по меньшей мере в фут; на его бархатных складках лежали тени от огней рампы. Есть ли в этом зале человек с душой настолько зачерствевшей, что она не затрепещет в те мгновения, когда таинственный занавес вот-вот взовьется над сценой? Хоть я и помнил, что в будущем театральный занавес исчезнет, оставив зрителя одиноко таращиться в пустоту.
Джотта, сидевшая рядом со мной, изучала свою программку; я заглянул в свою, посчитал и повернулся к Джотте:
— Послушайте, здесь заняты целых двадцать шесть актеров!
На нее, однако, этот факт не произвел впечатления. Я подсчитал и сцены: целых шесть! Но теперь уже ничего не сказал, хотя сам был очень доволен. Мне надоели пьесы с одними и теми же декорациями, и тем более надоели пьесы, в которых участвуют только два актера.
Затем я заговорил об Уилсоне Мизнере, который был одним из авторов пьесы, а в жизни был изрядным плутом и мошенником. Джотта слушала с интересом, и мне это доставило немалое удовольствие. Мне приятно было ее общество. Мне нравилась Джотта и нравились люди, которым по душе Уилсон Мизнер. Он побывал на Юконе во времена золотой лихорадки, но не бродил по Аляске в снег и мороз, а в тепле играл в покер с золотоискателями и по большей части выигрывал. Однажды он играл в карты в каком-то юконском салуне, по совместительству — публичном доме, и какой-то мужчина вбежал туда с криком: «Кто-то оскорбил Голди!» И Мизнер, сдавая карты, осведомился: «Во имя Господа, как ему это удалось?»
Настал волшебный миг: огни в зале начали постепенно гаснуть, и вот уже спустилась кромешная темнота — если не считать газовых рожков под красными надписями «Выход». Затем, вызывая извечный трепет, взвился занавес, открывая на сей раз то, что в моей программке значилось как «Пансион в Сан-Франциско». Мы увидели скудно обставленную спальню: единственное окно, шкафчик, железная кровать… и Инь Ли, который стелил постель.
Что можно сказать об Инь Ли, кроме того, что я сидел в театре 1912 года и потому Инь Ли именовался здесь не «китаец», а «китаеза»? Мы сразу поняли, кто он такой, по раскосым подведенным глазам, желтой коже, черным матерчатым шлепанцам и знаменитой косичке, которая спускалась до пояса. И в тот же самый миг, когда мы увидели, как он небрежно стелет постель, по зрительному залу пробежал не то чтобы смех — ничего смешного он пока не делал, — но негромкий предвкушающий смешок, потому что… словом, потому что это был китаеза.
— Инь! — позвал из-за кулис женский голос, и Инь тотчас с отупелым видом поднял глаза, но не отозвался. Он нечаянно уронил подушку, неуклюже наступил на нее, вызвав смех в зале. Затем вошла миссис Феджин — домовладелица, как сообщила мне программка.
— Ты почему не приходишь, когда я тебя зову?
— Моя стелить постель.
— Ты в этом смыслишь меньше, чем свинья в апельсинах.
— Моя уходить! — Он скрестил руки на груди.
— Что, прямо сейчас?
Инь задумался.
— Скоро! — объявил он, вызвав новый приступ смеха у зрителей.
— Ладно, а пока что пойди прибери мою комнату.
И Инь удалился, распевая писклявую китайскую песенку — или, во всяком случае, то, что могло сойти за писклявую китайскую песенку, а мы опять засмеялись.
Вошла Клэр — это была ее спальня, — и я схватился за программку, потому что актриса была настоящая красавица: звали ее Элис Мартин. Она начала рассказывать миссис Феджин о своих бедах, и мы узнали, что она вышла замуж за мошенника по кличке Грейхаунд, который бросил ее и вообще дурно обращался с нею, хотя она до сих пор его любит. Однако я начал терять нить сюжета, потому что слушал не столько то, что они говорили, сколько то, как странно звучат их голоса. И сообразил, что без микрофонов голоса актеров доходят до наших ушей и в самом деле странно — их тотчас поглощают несколько сотен зрительских тел. В этом забавном приглушенном звуке, плоском и лишенном эха, было что-то на редкость притягательное — то, что делало присутствие актеров на сцене в высшей степени реальным, жизненным.
Кроме того, я с нетерпением ждал остроумных реплик в мизнеровском духе, но покуда так ни одной и не услышал. Клэр и миссис Феджин удалились, вошли Инь и Макшерри, и мы узнали, что Макшерри — перевоспитавшийся карточный шулер, ныне детектив, влюбленный в Клэр, и так далее.