«Нет, уж довольно моей горькой доли, — размышлял командир „Дианы“, — еще не хватало мне стать виновником гибели своих товарищей, буде паче чаяния, японцы имеют злое намерение и хитрят».
   — Хорошо, все это я напишу, — ответил Головнин, — но касаемо опасности писать не стану, в том вы сами должны убедить его здесь своими искренними и честными поступками.
   Спустя три дня «Диана» с распущенными парусами, лавируя при противном ветре, вошла в бухту Хакодате. Здесь впервые видели такое большое судно.
   У единственного выходившего в бухту окна столпились моряки, всматриваясь в родной силуэт шлюпа. «Мы видели из окна каморки, где стояла наша ванна, как шлюп лавировал; залив был покрыт лодками, возвышенные места города — людьми. Все смотрели с изумлением, как такое большое судно подавалось к ним ближе и ближе, несмотря на противный ветер. Японцы, имевшие к нам доступ, беспрестанно приходили и с удивлением рассказывали, какое множество парусов на нашем корабле и как проворно ими действуют».
   Вскоре Головнин узнал, что японцы не желают встретиться с Рикордом на шлюпках, а хотят, чтобы он приехал в губернаторский дом и там вручил бумаги от русских властей.
   Это известие встревожило моряков. «Они думали: к какой стати японцы, не освободив ни одного из нас, хотят, чтобы второй начальник корабля приехал к ним, поступив таким образом с первым? Они с большим нетерпением и страхом ожидали, чем свидание это кончится».
   Но все обошлось. Как только закончилась встреча, в комнату к русским вбежали переводчики:
   — Губернатор разрешает вам подняться на второй этаж и посмотреть возвращение своего начальника.
   По глади бухты от берега медленно удалялось разукрашенное парадное судно губернатора под тремя флагами — японским, андреевским и белым, перемирным.
   Только через пять дней японцы разрешили Головнину первое свидание с Рикордом. Японский наряд, сабля на боку и треугольная шляпа развеселили капитана и он, смеясь, рассказал Хлебникову:
   — Жаль, что я свою бороду обрил, она бы меня украсила…
   Встреча друзей — капитанов «Дианы», одного, еще томившегося в неволе, другого, страдающего за его судьбу, произошла в таможенном доме.
   Вновь отправляясь на берег, Рикорд второй раз нарушил совет командира и подвергал риску жизнь свою и сопровождавших его людей. Ведь он довольно легко мог стать таким же узником, как и его товарищи. Но что не сделаешь, чтобы приблизить час освобождения своих друзей, томящихся в неволе! Тем более его не раз горячо убеждал в счастливом исходе дела верный друг ТакатайКахи. А уж он-то знал доподлинно нравы своих соплеменников.
   Когда Рикорд вошел в комнату, где его уже ожидал командир, несколько мгновений они молча пристально смотрели друг на друга, так же без слов схватились в крепком мужском объятии и простояли, чуть покачиваясь, несколько минут…
   Рикорду подставили стул, переводчики стояли, хохоча, в стороне. А друзья заговорили, смеясь и перебивая друг друга. «Рикорд желал слышать, — вспоминал Головнин, — что с нами случилось в плену, мне хотелось знать, что делается у нас в России. Отчего происходило, что мы, оставив один предмет недоконченным, обращались к другому и т. д. Наконец я сообщил ему главную цель нашего свидания и объявил желания японцев, а он сказал мне о предписаниях, данных ему от иркутского гражданского губернатора касательно постановления, с обоюдного согласия, между двумя государствами границ и взаимных дружеских связей».
   Назавтра Головнина и Мура пригласил губернатор. В торжественной обстановке он объявил наконец повеление правительства об освобождении пленников. Спустя сутки экипаж «Дианы», выстроившись на палубе, встречал командира и его товарищей. Этому предшествовала церемония прощания с японцами на берегу. «На „Диане“ встречены мы были как офицерами, так и нижними чинами с такой радостью, или лучше сказать, восхищением, с каким только братья и искренние друзья могут встречаться после подобных приключений, — делился последними впечатлениями Головнин. — Что же касается до нас, то после заключения, продолжавшегося два года, два месяца и двадцать шесть дней, в которое время, исключая последние шесть месяцев, мы не имели никакой надежды когдалибо увидеть свое отечество, нашед себя на императорском военном корабле, между своими соотечественниками, между теми, с коими служили мы пять лет в одном из самых дальних, трудных и опасных морских путешествий и с коими мы были связаны теснейшими узами дружбы, — мы чувствовали то, что читателю легче можно себе представить, нежели мне описать».
   Итак, в считанные минуты вновь круто изменилось их положение. Еще час тому назад бывшие пленники делали последние шаги по земле, где испытали горечь неволи. И вот нога командира ступила на трап шлюпа. Гремит команда, молодцевато разносится рапорт вахтенного офицера командиру…
   Капитан-лейтенант Василий Головнин отдает первые приказания…
   После полудня на «Диане» появились японские чиновники, ученик-академик, переводчики. Теперь они кланялись переодетому в мундир Головнину, все становилось на свои места. Переводчики Теске и Кумаджеро подарили Головнину и Рикорду по «штуке» шелка, японский чай, конфеты, саке.
   Хлебосольный командир угощал гостей водкой, ликером, поил чаем, щедро одаривал. Японцы принимали подарки с благодарностью, но боязливо оглядывались и прятали их в широкие рукава халатов. Дары, которые не могли спрятать, вежливо возвращали…
   Следом за чиновниками на палубу шлюпа высыпали Десятки простых японцев с детьми и женами. Они изумлялись оснащению корабля, восхищались убранству кают. Никогда раньше в их гавань не заходило такое большое парусное судно. Каждому посетителю дарили на память кусочек красного сукна на кошелек, граненые хрустальные стеклышки. «Детям сверх того давали сахару, который отцы их тут же у них отбирали и, завернув в бумажку, с осторожностью прятали».
   Дружелюбие россиян отозвалось симпатией в сердцах жителей Хакодате. Когда утром 10 октября «Диана» покидала гавань, весь берег, окружающий бухту, холмы были усеяны народом.
   Множество лодок провожали шлюп, а Такатай-Тахи и Теске на шлюпках не отставали до выхода в открытое море…
   К вечеру заштормил океан, начал свирепствовать, будто наверстывая упущенное после долгой разлуки, испытывая моряков на стойкость.
   Чуть больше суток бесновалась стихия, на второй день распогодилось, выглянуло солнышко.
   Командир за это время почти не отдыхал. Поглядывал на компас, на паруса, переходил с борта на борт, прислушивался к скрипу мачт. Корабельные будни вновь постепенно захватывали его.
   С четвертой склянкой раздался зычный, чуть с хрипотцой, голос командира:
   — Флаг поднять!
   На гафеле [61] затрепетал Андреевский стяг.
   Рикорд сбоку поглядывал на командира. Что-то новое появилось в его облике, характере. Еще резче обозначился волевой подбородок, на переносице залегли глубокие складки. Ранее немногословный, он теперь еще больше ушел в себя и, видимо, не скоро оттает ледяной покров на душе после двухлетней стужи в неволе…
   Пытаясь развеять командира, кивнув на левый борт, Рикорд проговорил:
   — В шестой раз сии места злокозненные прохожу, и только сейчас без треволнений и тревоги на душе.
   Головнин вскинул подзорную трубу. На левом траверзе в далекой дымке обозначился пролив между Хоккайдо и Кунаширом.
   — Ты прав, бухта сия коварной для нас оказалась.
   — Заливом Измены нарекли мы ее единогласно.
   Скупая улыбка осветила лицо командира.
   — Изобилен язык русский, а назвали вы точно. Дай-то Бог, чтобы никому из россиян такого испытать не привелось более…

От Камчатки до «Камчатки»

   Авачинская губа встретила «Диану» по-зимнему. Берега опоясала белесая кромка льда. Горы и сопки с дремучими лесами вокруг бухты прикрыла плотная пелена снега, но для бывших пленников не было милее и роднее места.
 
Краса полуночной природы,
Любовь очей, моя страна!
Твоя живая тишина
Твои лихие непогоды,
Твои леса, твои снега…
 
   Первым на палубу ворвался и, отбросив церемонии, схватил в крепкие объятия опешившего Головнина лейтенант Всеволод Якушкин:
   — Василий Михалыч!
   Головнин растрогался, «как будто видели воскресшего из мертвых своего брата». Якушкин вторую кампанию командовал транспортом «Святой Павел», курсировал между Охотском и Нижнекамчатском. Отступя чуть в сторону, Якушкин представил стоявшего рядом офицера.
   — Мой приятель, лейтенант Яков Подушкин, командир шхуны «Открытие». — Якушкин согнал улыбку. — Бывший командир «Невы».
   — Где же «Нева»? — удивленно поднял брови Головнин, чувствуя недоброе.
   — На скалах Эчкомба ее останки, — хмурясь, нехотя проговорил Подушкин, — крушение прошлой зимой произошло.
   — Что же мы стоим, прошу, господа, к столу в каюткомпанию отобедать, — пригласил Головнин, отвлекая от неприятных мыслей, но он уже твердо решил не упускать случая и распросить о происшедшем Подушкина.
   После обеда в каюте, усадив Подушкина в кресло, расположившись с пером и тетрадью, попросил:
   — Вы уж, Яков Аникеевич, извините, но, как любопытствую не первый год, не по праздности, к разным крушениям на море, прошу вас вкратце рассказать о вашем бедствии. Сие собираю впрок, авось для блага будущих мореходов сгодится.
   Головнин слышал, что Подушкин три года, по договору с Российско-Американской компанией, командует ее судами.
   Кому приятно ворошить прошлые беды, но, зная историю командира «Дианы», Подушкин уступил.
   — Прошлой осенью привел я свой бриг «Финляндию» в Охотск, а в порту стояла готовая идти на Ситху «Нева». На ней отправлялся на смену Баранову коллежский советник Терентий Борноволоков. На беду капитан «Невы» Васильев утоп, перевернулась шлюпка. Миницкий меня уговорил отвести «Неву». Делать нечего, — рассказывая, Подушкин то и дело прихлебывал чай, который подливал ему из самовара Головнин. — Штурман «Невы», покойный Калинин, был весьма искусный мореходец, прилежный в должности. Места тамошние знал еще по плаванию у Лисянского. Я же корабль принял перед самым выходом, в конце августа. Вышли в море, противные ветры задули, шторма начались, два месяца по океану мотало. Когда туманы да непогода берега закрыли, посоветовал я переждать зимний месяц в Чугацкой губе, ибо прежде шторма у нас сломали грот-стеньгу, реи, все паруса в клочья изорвали. Однако Калинин воспротивился, задумал беспременно к Новоархангельску идти и Борноволокова в том уговорил. Ну, тот и поручил Калинину начальствовать над кораблем, а меня отстранил. — Подушкин взял подстаканник, отпил чай, вздохнул. — А дальше носило нас по валам во мгле, покуда в тумане на рассвете на камни не сели, бушпритом чуть в скалу Эчкомба не уперлись. Тут, как на грех, якорь упустили, не закрепили канат. Потом все кувырком пошло. Шторм ожесточился, барказ и плоты разнесло вдребезги. «Неву» разломало. Людей много сгинуло, штурман Калинин с женой и младенцем утонули. Меня замертво на камни выкинуло в беспамятстве. Ежели бы не матросы, не бывать на этом свете…
   Подушкин замолчал, удрученно вздохнул. Головнин положил руку на колено лейтенанта.
   — Чему быть, Яков Аникеевич, того не миновать. Косая она за спиной каждого из нас стоит. Но ваш урок весьма поучительный, — Головнин позвал Ивана: — Подай-ка нам графинчик с ромом, а вам весьма признателен, прошу не обессудить меня, для делая всеми происшествиями интересуюсь…
   Вслед за Якушкиным на «Диане» появился лейтенант Илья Рудаков. По совету Рикорда губернатор назначил его начальником Камчатки, и он рьяно взялся за дело. За минувшее лето в Петропавловске срубили добротные избы, вился дымок над новой кузницей, под берегом белела свежим настилом сооруженная пристань.
   Головнин похвалил расторопного офицера, а Рудаков вдруг спросил:
   — Василь Михалыч, что с Муром-то? Я к нему в каюту забежал, он бирюком насупился. Будто и не рад встрече.
   За время службы на «Диане» Рудаков и Мур стали неразлучными друзьями. Частенько вместе кутили на берегу, «отличались» не раз в Капштадте. Рудаков писал Муру записки в Мацмай, все время успокаивал его, просил потерпеть, не отчаиваться…
   С тех пор как пленники переселились на «Диану», Мур вел себя замкнуто. Ни с кем из офицеров он не разговаривал, в кают-компании появлялся, когда она пустела. Часами лежал на койке в прокуренной, неприбранной каюте или устраивался где-нибудь в уголке на юте и долго курил трубку, уставившись взглядом за корму. Головнин распорядился не ставить его на вахту, пытался несколько раз вызвать на откровенность, но Мур как-то странно улыбался, удрученно отмахивался, не желая вступать в разговор. Головнин попросил Рудакова:
   — Вы в прошлом были друзьями закадычными с Федор Федоровичем, так не обессудьте, попытайтесь с ним по старой дружбе сойтись, помочь ему надобно. С кем не бывает, авось человек и станет на путь истинный…
   На следующий день над Камчаткой посвежело, посыпал снег, вокруг все побелело… Экипаж разгружал «Диану» на зиму, перетаскивая пожитки на берег, в казарму. Уже было решено, что командир по зимнику отправится в Петербург, а Рикорд с экипажем летом перейдет в Охотск и двинется следом. Рудаков недавно женился на дочери отставного капитана из Нижнекамчатска.
   Жил он в добротной просторной избе и поселил у себя Мура.
   — Правильно поступили, — похвалил Головнин, — он у вас забудется скорее о прошлом.
   — Я его на зверя завлеку, он охотник заядлый, а у меня и ружье ему припасено.
   — Только присматривайте за ним, чтобы не набедокурил.
   Пока Рикорд занят был на шлюпе, Головнин пригласил Мура и выздоровевшего Хлебникова.
   — Знаете вы, сколь Петр Иваныч и команда наша приложила усердия, дабы нас из плена вызволить? Вскоре мы соберемся всем экипажем и отпразднуем наше освобождение.
   Хлебников и Мур, улыбаясь, переглянулись.
   — Так я надумал, — продолжал командир, — Петру Иванычу от нашего имени спасенных сочинить достойный адрес. Надеюсь, вы мне в том поможете, только чур, чтобы он о том не проведал…
   В середине ноября в большом доме компании собрался экипаж «Дианы». Чествовали освобожденных и освободителей. Вечеринку открыл командир «Дианы». Хлебников передал ему коленкоровый переплет и он, отступив на шаг, повернулся к сидевшему рядом Рикорду.
   — Великодушный, Петр Иванович! — непривычно приподнято начал читать Головнин приветственный адрес. — «Судьбами Всевышнего угодно было ввергнуть нас в плен к народу, по своим нравам и обыкновениям весьма малознаемому в просвященной Европе… Несчастье было велико, и едва ли история бедствий человеческих представляет пример подобно нашему беспомощному состоянию. Но Всемогущий Бог соблаговолил по двух годах и трех месяцах пленения нашего вновь узреть нам любезное свое отечество. — Размеренный голос командира иногда от волнения прерывался. — Действуя по чувствованиям своего сердца, — продолжал он, — вы троекратным плаванием к японским берегам совершили два великие дела необыкновенною решительностью и благоразумной доверенностью, приведшими в великое удивление японцев, заставили уважать справедливость народных прав в народе столь хитром и даже непонятном между сильнейшими азиатскими государствами и восстановлением мирных связей с Россией побудили их быть внимательными к великой соседственной нации, что при сношении с вами они отступили во многом от коренных и непреложных своих законов, — Головнин перевел дух. — Сим возвратили вы нам жизнь для отечества. Благодарим господ офицеров, служивших под вашею командою, и потому разделявших труды и опасности к избавлению нашему. Благодарим всю команду за сердечную радость, которую она выразила, узрев нас опять среди своих… Примите излияние сердечных чувств наших, и да послужат они вечным памятником никогда неизменной нашей благодарности. Спасенные вами капитан-лейтенант Василий Головнин, мичман Федор Мур, штурман Алексей Хлебников, матросы Дмитрий Симанов, Спиридон Макаров, Михаил Шкаев, Григорий Васильев, курилец Алексей Чекин. Ноября, пятнадцатого дня, тысяча восемьсот тринадцатого года, в гавани „Святых Петра и Павла“.
   Головнин сложил папку, вручил ее Рикорду, и они обнялись. В комнате прорвало тишину, все загалдели, но тут же замолкли. Командир поднял бокал:
   — Выпьем, друзья, за наше морское братство!..
 
   В первый зимний день ударили морозы, установилась дорога, и Головнин на собачьей упряжке отправился в далекий путь. Два месяца сопровождал его верный друг Петр Рикорд до Гижиги. Весну Головнин встретил в Охотске, дальше двинулся верхом на оленях, в Якутске пересел в повозку и по зимнику добрался до Иркутска в конце апреля. Две недели пережидал он в городе весеннюю распутицу, почти каждый день гостил у губернатора Николая Трескина, рассказывал местным чиновным людям о своих злоключениях в плену у японцев.
   Как-то получилось, но никто из иркутских старожилов не обмолвился Головнину, что здесь нашел свое последнее пристанище один из пионеров освоения Русской Америки, Григорий Шелихов. А зря. На церковном погосте, где он покоился, выбиты были на постаменте знаменательные посвящения друзей своему покойному приятелю. Эпитафия Гаврилы Державина гласила:
 
Колумб здесь Росский погребен,
Проплыл моря, открыл страны безвестны,
И зря, что все на свете тлен,
 
 
Направил парус свой
Во океан Небесный
Искать сокровищ горних, неземных…
Сокровище благих
Его Ты, Боже, душу упокой.
 
 
На обратной стороне запечатлел свое посвящение поэт Иван Дмитриев:
Как царства падали к стопам Екатерины,
Росс Шелихов без войск, без громоносных сил
Притек в Америку, чрез бурные пучины
И нову область Ей и Богу покорил.
 
 
Не забывай, потомок,
Что Росс твой предок был и на Востоке громок.
Прохожий, что в сем гробе тлен
Колумб здесь Росский погребен.
 
   …После Иркутска небольшой привал сделал Головнин в Красноярске. Здесь в церковном приделе обрел вечный покой один из тех, кто взбудоражил в свое время Страну восходящего солнца, Николай Резанов. Его друзья как-то быстро о нем позабыли…
   В стольном городе Сибири, Тобольске, Головнин рассчитывал встретиться с генерал-губернатором Иваном Пестелем. Но, как оказалось, тайный советник большую часть времени проводил в Петербурге и оттуда управлял Сибирью. В это раз у него была действительная причина. Столица ожидала возвращения из Парижа кавалергардов, среди которых служили два сына сибирского наместника…
   Скрипучая почтовая карета в начале июля доставила камчатского моряка в первопрестольную. Унылые картины обгоревших усадеб и домишек, развалившихся и прокопченных стен, заросшие лопухами опустевшие дворы. С детских лет запомнился величавый Кремль, Иверские ворота. Кое-где еще зияли незаделанные проломы, черная копоть на зубцах Кремлевской стены проглядывала местами…
   Московский тракт в северной столице переходил постепенно в Невский проспект. День в день и, можно сказать, час в час, через семь годков возвратился Головнин на берега Невы.
   «22 июля 1807 года, — отметил он в записной книжке, — я оставил Петербург и точно в том же часу (в десятом пополудни), в котором ныне приехал сюда; следовательно, дальние путешествия мои продолжались ровно семь лет».
   Столица жила в ожидании возвращения из заграницы гвардейских полков. Командир «Дианы», не успев отряхнуть дорожную пыль, отправился в Адмиралтейский департамент.
   «Диана» покидала Россию при Морском министре Павле Чичагове. Он давно оставил свой пост и бесславно закончил карьеру. По воле императора стал вдруг командующим сухопутной армией, проворонил отступавшую армию Наполеона у Березины, чем завоевал всеобщее негодование и подозрение в измене. Сославшись на болезнь, укатил в Париж, где и осел навсегда.
   Нынче третий год апартаменты Морского министерства осваивал небезызвестный маркиз де Траверсе…
   Первым делом командир «Дианы» представил рапорт о награждении подчиненных ему моряков. Как ни странно, уже спустя неделю его вызвали в Адмиралтейский департамент и объявили высочайшую волю.
   — Всемилостивейше пожалованы государем императором, — монотонно читал правитель Адмиралтейской канцелярии Никольской, — Василий Головнин, Петр Рикорд чином капитана второго ранга, единовременно тысячу рублей и в пансион и в штатное по капитан-лейтенантскому чину жалованье…
   Радостным, волнительным холодком повеяло где-то внутри, под сердцем Головнина. «Слава Богу. Значит, государь помнит о нас».
   — Лейтенанта Илью Рудакова определить в помощники к камчатскому начальнику, Всеволода Якушкина, Никандра Филатова пожаловать кавалерами ордена Святого Владимира 4 степени…
   Долго перечислял Никольской чины и имена. Кому новые чины, матросам пансионы. Тех, кто был в плену, отставить от службы с пансионом.
   Слушая секретаря, Головнин мысленно представлял каждого матроса. Всех их он одарил своими деньгами еще в Петропавловске. Унтер-офицеры получили по сто рублей, матросы по двадцать пять рублей, кто был в плену, получили от него по пятьсот рублей. Своему спасителю, земляку Спиридону Макарову, определил от себя пожизненное содержание.
   — А курильцу Алексею Чекину дать кортик, а вместо пенсии по двадцати фунтов пороху и по сорока фунтов свинца в год.
   Никольской захлопнул папку, вытер вспотевший лоб и важно добавил:
   — Кроме сего высочайше поведено вам составить записки о плавании у японцев и прочих, для издания за счет кабинета его величества.
   И снова неописуемая радость обуяла Головкина. Два сильных чувства, две страсти влекли его с юных лет. Тяга к морю и волшебство печатного слова. Первое вожделение он уже испытал в немалой степени, второе предстояло воплотить в заветные строки. Но только не так, чтобы с порога быть отвергнутым, быть может, осмеянным и оплеванным…
   Первым подбодрил Головнина вице-адмирал Гаврила Сарычев. В свое время он долго корпел над описанием своих похождений в Великом океане.
   — Наиглавное пишите просто и доступно. Как говорил Юрий Федорович Лисянский, надобно украшать предметы не витийством, а истиной.
   Глядя на озабоченную, несколько угрюмую физиономию собеседника, непременный член Адмиралтейств-коллегии подумал: «Немало, видимо, пришлось ему изведать в далекой стороне у японцев». В свою очередь Головнин, глядя в открытое лицо чуть сгорбленного, убеленного сединой адмирала, не догадывался, что тот, по сути, был главным дирижером всех действий в Петербурге по освобождению пленников. Именно по его инициативе управляющий Министерством иностранных дел А. Салтыков, через американского посла в Петербурге, обратился к американскому правительству с просьбой о содействии в контактах с японцами. Соответствующие указания были посланы и генеральному консулу в Филадельфии А. Дашкову.
   — А ваш слог благозвучен, — сказал, прощаясь, Сарычев, — я помню ваши прекрасные донесения и рапорты с «Дианы».
   Доброе слово, сказанное вовремя, окрыляет. Не откладывая, Головнин принялся за работу. Перебирал, пересматривал, сортировал записи и записки, пометки на вощеной и грубой бумаге, японской рисовой, а главное — штудировал заветные тетради… Хотелось поделиться с кем-нибудь впечатлениями. Но особых компаний он в Петербурге раньше не водил, да и офицеры были на кораблях в плавании. Особенно желал он встретиться с Крузенштерном, поделиться впечатлениями о Японии. Оказалось, что тот уехал в Англию. И все же написал ему письмо, где среди других впечатлений высказал и свое твердое мнение: «А теперь скажу только, что в суждениях ваших о японцах вы ошиблись, когда утверждали здесь, что они нас не убьют, и не такой народ, чтобы покуситься могли на это…»
 
   В издательских хлопотах промелькнула осень, Головнин попросил отпуск на год, понял, что для серьезного разбора и приведения в порядок всех заметок о путешествии на «Диане» требуется уединение.
   Накануне отъезда в Гулынки в Петербург прибыл экипаж «Дианы» с Петром Рикордом.
   — Все в наличии, кроме Рудакова и Якушкина, они теперь надолго в том краю останутся, да еще потеря у нас случилась, — глаза Рикорда подернулись грустью, — Мур смертоубийством жизнь покончил в Охотске.
   Головнин тяжело вздохнул, перекрестился.
   — Не уследили, перед самым отъездом саданул себя в грудь из ружья, курок, видать, ногой спустил… Похоронили его с честью, по-божески, как офицера, на могилке постамент соорудили.
   — Таки ничего и не пояснил? Случалось, еще в плену бредил таково.
   — Оставил записку, — хмурясь, продолжал Рикорд, — сумбур полный. И свет ему несносен. И что кажется ему, будто он и самое солнце съел. Не в своем разуме, видимо, был…
   Близко к истине рассуждали оба собеседника.
   Много лет спустя родной племянник Мура многое прояснил в загадочном поведении этого сложного человека. Излагая сочинения Головнина, В. Инсарский поведал довольно убедительную версию происшедшего. «Имя Мура выдвинуто там весьма рельефно. По свидетельству этого сочинения, Мур, умный, образованный, красивый, во время плена у японцев стал действовать отдельно от товарищей и как будто во вред им, потом сошел с ума и кончил жизнь самоубийством. Хотя не совсем ясно и определенно, Головнин приходит, однако, к такому выводу, что сумасшествие и самоубийство Мура было как будто последствием раскаяния в поступках против товарищей. Выводы совершенно ошибочны. Не сумасшествие было следствием поступков Мура, а поступки его были следствием сумасшествия.