Страница:
Вроде бы добротное здание, актовый зал, классы, ротные спальни, все чинно. Но только на поверхности.
Трудно пришлось Головнину с его требовательностью v нетерпимостью к беспорядку. Тем более на его плечах оказались все заботы. Директор корпуса, бывалый ушаковец адмирал Петр Карцов. Немногословный, себе на уме, он редко заглядывал в корпус. Заседал в Сенате, Государственном Совете, Адмиралтейств-коллегии…
Рьяно взялся Головнин наводить порядки в корпусе, изложил свои взгляды на обучение будущих моряков директору, но тот скептически ухмыльнулся…
Среди офицеров выделялся порядочностью пунктуальный инспектор классов, капитан-лейтенант Горкавенко, несколько набожный, но душевный ротный командир, князь Ширинский-Шихматов. Вместе с Головниным в корпусе появился толковый преподаватель, мичман Павел Новосильский. Он только что покинул шлюп «Мирный», плавал с Лазаревым к Южному полюсу. Вскоре коротко сошелся Головнин с незаурядным семнадцатилетним мичманом Дмитрием Завалишиным. Несмотря на молодость, Дмитрий второй год успешно преподавал высшую математику и астрономию. В юном офицере привлекали неравнодушие к порокам во флотской и общественной жизни, разносторонность взглядов.
Много лет спустя, в ссылке, Завалишин вспоминал: «Нас сблизило общее негодование против вопиющих злоупотреблений. Мы сделались друзьями, насколько допускало огромное различие в летах».
Отдаваясь новой службе на берегу, не забывал Головнин о кораблях. Давно вынашивал мысль создать пособие по тактике военных флотов. Вспоминал промахи Чичагова в войне со шведами, сметку Тревенена, перебирал в памяти схватки с французами, незаурядность и решимость в сражениях адмирала Нельсона, сопоставлял, делал самостоятельные выводы…
Ночами просиживал за правкой трех рукописей для Морского издательства. Книга о плавании «Камчатки» была набрана, когда пришла почта из Русской Америки. В конверте оказалось примечательное донесение Комитета Американского конгресса о колониях на берегах Тихого океана. Чем больше вчитывался Головнин в это донесение, «читанное в Конгрессе в январе 1821 года», тем больше негодовал и даже гневался. Удивлялся наглости и бесцеремонности заокеанских деятелей. Только что он оттуда вернулся, упомянул многое, изложив в книге о путешествии, но притязаниям американцев надо отповедь незамедлительно дать, хотя бы в виде приложения к книге, пока не поздно.
Начали конгрессмены издалека: «Соединенные Штаты имеют полное право на обладание весьма обширною частью северо-западного берега Америки, ибо комитет не находит, что какой-либо европейский народ кроме Испании предъявлял свои права на западный берег Америки от самого мыса Горн до шестидесятого градуса широты северной».
Отметая первую ложь, Головнин отвечал: «Очень странно, что никому из господ — членов сего комитета не удалось читать ни одной из множества книг, изданных на английском языке (который и им природный), ни путешествий капитана Кука и Ванкувера, во всех коих по нескольку раз упоминается, что русские прежде всех европейцев открыли северо-западный берег Америки и прежде всех заняли его. Комитет думал тем утвердить права своего отечества на весь западный берег Америки. Сколь неосновательны и, можно сказать, нелепы сии и подобные им притязания о том, не видав еще донесения комитета, я упомянул в моем путешествии». Справедливо возмущаясь, Василий Михайлович продолжает: «Уму непостижимо, каким образом комитет, правительством республики учрежденный, мог написать и обнародовать столь явную и грубую ложь. Неужели члены оного не имели никакого понятия о том предмете, о котором взялись рассуждать? Или комитет думал, что пишет для таких людей, которые ни дела сего не понимают, ни справляться не будут, но примут все им сказанное за истину, на честное слово?»
Возмущаясь пренебрежением американцев к россиянам, вековым заслугам российских мореходов и подвижников, капитан-командор Головнин с издевкой пишет: «Но всего удивительнее и смешнее в донесении комитета есть то, что он, наполнив оное всякой всячиною, до самого конца ни слова не говорит о России, так точно, как будто бы мы никогда никакого участия не имели ни в открытиях, ни в промыслах и торговле по северо-западным берегам Америки и как будто бы вовсе были там народ неизвестный».
И все же дядюшки из-за океана вынуждены были вспомнить о России. Сначала упомянули походя, свысока, будто о какой-то колониальной территории, подобно резервациям индейцев на диком западе. Так и высказывались, как о стране, «которая не обращала на себя внимания даже и европейских держав, исключая небольшое число весьма достопримечательных событий…».
Не мог остаться равнодушным Головнин, участник сражений на море с французами, и тут же ответил: «Здесь, кажется, разумеются происшествия, случившиеся после нашествия Наполеона на Россию, которая будто бы прежде того не была ни почему славна в Европе! Оно сие замечание уже показывает, из каких голов был составлен американский комитет».
Но когда коснулось их сокровенных интересов, заговорили по-другому: «Россия не пропустила случая утвердиться в двух весьма важных местах на северо-западном берегу Америки: в Новоархангельске и в заливе Бодеге».
И следом проявились истинные цели докладчиков — пока еще не поздно, пришельцев надобно оттуда выдворить. С чего же начать?
«Для достижения сей цели, — резюмирует Головнин рассуждение американцев, — комитет в заключение своего донесения предлагает в поселенцы избрать китайцев, как народ трудолюбивый, неприхотливый и по бедности своей, готовый везде жить, где только может снискать пропитание.
Если бы сочинение, подобное сему донесению, было написано частным человеком, то оное не заслуживало бы ни малейшего внимания и даже стыдно было бы писать на него опровержение, но, будучи составлено комитетом, от конгресса уполномоченным, оно есть акт американского правительства и в сем отношении достойно того, чтоб показать публике неосновательное суждение американцев о России и несправедливые их притязания на земли, по всем правам народным нам принадлежащие».
Глядя со стороны на заочную полемику Василия Михайловича с американскими конгрессменами, беспристрастно следует признать правоту русского морехода. Прекрасный слог, бесспорные, убедительные аргументы. Почище чем у завзятого дипломата. Быть бы Головнину министром иностранных дел вместо канцлера Горчакова, однокашника Матюшкина, наверняка Россия не подарила бы Аляску американцам.
Осматриваясь в береговой жизни, Головнин с некоторым волнением воспринимал отзывы о своих книгах, увидевших свет. Пока никто не говорил худого. Вяземский и Жуковский хвалили. Молодой Александр Бестужев-Марлинский восторгался записками Головнина о Японии. Он «описал пребывание свое в плену японском так искренне, так естественно, что ему нельзя не верить… Прямой, неровный слог его — отличительная черта мореходцев — имеет большое достоинство и в своем кругу занимает первое место». Тот же Бестужев одним из первых оценил описание плавания на «Камчатке». Тем лестнее для Головнина, что его имя соседствовало в «Полярной звезде» рядом с Пушкиным. Радостно сообщая о выходе в свет «Бахчисарайского фонтана», Бестужев отзывался: «Лишь теперь вышло в свет: „Путешествие около света“ г-на Головнина. Первая часть оного посвящена рассказу и описаниям истинно романтическим; слог оных проникнут занимательностью; дышит искренностью, цветет простотою. Эта находка для моряков и для вcex светских».
Взгляды на жизнь Головнина привлекли интерес к автору «Записок в плену у японцев» далеко за пределами России. Не оставил их без внимания и Генрих Гейне, рассуждая о нравственных началах человечества: «Нравственность проявляется в поступках, и нравственный смысл скрывается только в побуждениях к ним, а не в форме их I расцветке». На заглавном листе «Путешествия в Японию» Головнина в виде эпиграфа помещены прекрасные лова, услышанные русским путешественником от одного знатного японца: «Нравы народов различны, но добрые поступки всегда признаются таковыми».
Тернист путь на Парнас, под ногами не только розы, но часто и шипы. Особенно, если автор считает нужным говорить только правду.
Выпуская в свет «Описание примечательных кораблекрушений», Головнин преследовал одну цель — помочь мореходам в трудную минуту. «Такая книга, — писал он, — научающая примерами действительно случившимися, столь же нужна для мореплавателей, как и описание примечательных сражений вообще для людей военных, она издана не с тем, чтобы мореходец прибегал к ней во время бедствий и уже в самые минуты гибели искал средств в ея примерах к своему спасению, но чтобы от благовременного чтения имел в виду, и, так сказать, в готовности все способы, могущие в разных обстоятельствах кораблекрушения послужить к его избавлению». Автор излагал факты, повествовал о людях. Некоторые из них оказались весьма заметными флагманами. Среди них его начальник, адмирал Петр Карцов, другой командир Черноморского флота, любимец царя, вице-адмирал Алексей Грейг. Так или иначе они стали причастными к неприятным событиям, происшедшим четверть века назад, и оскорбились. Собственно, их ославили на всю читающую Россию. Головнин недоумевал, его сочинение вменили иметь на кораблях для поучительности и имел твердое мнение: «Всякое сочинение потеряет все свое достоинство, если будет наполнено одними похвалами и если в нем будут скрыты недостатки».
С огорчением обратился к первенствующему члену Государственного Адмиралтейского департамента, престарелому адмиралу Александру Шишкову. Ревнитель чинопочитания взорвался от едких строчек неугомонного правдолюбца. Он тотчас ответил Головнину, что тот позволил себе «много сатирического на счет флотских чинов», и «подобные сатиры не научают, а только оскорбляют». И вообще в России «таковые вещи не долженствовали бы печататься…»
Кончилось тем, что Головнин покинул Морской корпус.
По долгу службы в новой должности Управляющего экспедицией Адмиралтейского департамента со званием генерал-интенданта Василий Михайлович стал главой корабельного строения флота. От него зависело сколько и каких кораблей получит флот. Раньше, по заведенным де Траверсе порядкам, полудостроенные корабли гнили у кронштадтских стенок, а деньги на их постройку текли полноводными реками из казны и, разливаясь ручейками, оседали в карманах чиновников…
Головнин начал с Кронштадта. Ходил в сопровождении свиты по верфям, заглядывал в полупустые магазинысклады. Чиновники под его пристальным взглядом ежились, прятали глаза. Полусгнившие корпуса кораблей, без мачт, без пушек, значились как находящиеся в строю…
Отпустив свиту, Головнин поднялся на широкий бруствер крепостной стены. Припекало майское солнце, пустынное море призывно играло бликами. Эскадра, которой по существу не было, еще не начала вооружать корабли к кампании и никого это не тревожило.
С тоской втягивал в себя терпкие родные запахи Василий Михайлович, вглядываясь в далекий горизонт:
Петр I по нужде нанимал иноземцев на флот, а к концу царствования начал от них избавляться, появились доморощенные капитаны. Однако верховная власть, то Екатерина I, то Бирон, затем Екатерина II тяготели к чужеземцам. Тянуло их в Россию, на даровые деньги, а главное, русские матросы неприхотливы и безропотны… Морской министр де Траверсе под стать себе определил начальника штаба фон Моллера…
Осмотревшись, Головнин решил попутно взяться за лихоимство, и начал с отъявленного ворюги, родного брата фон Моллера, вице-адмирала, Главного командира Кронштадтского порта, о котором гуляла слава по Кронштадту. Вещественные доказательства и бумаги говорили о наглости хапуги. Но не тут-то было. Генерал-интенданту прямо пояснили в департаменте — дело пустое. Все похождения Моллера доподлинно известны брату, начальнику штаба, который и сам не безгрешен…
Следующим на примете был контр-адмирал Гейден. Еще из Свеаборга тянулась за ним худая слава, но там он ловко показался цесаревичу Николаю Павловичу и получил «монаршее благоволение» в три тысячи десятин.
И Головнин схватил за руку ворюгу и довел дело до суда. Но и тут скандал втихую замяли, а вскоре Василию Михайловичу этот инцидент вышел боком…
Тяжело вздыхая, генерал-интендант ушел с головой в родное дело корабельного строения, но в душе исподволь копилась обида на порядки и рутину, безразличие властей к нуждам флота.
Первым из «камчатцев» после разлуки объявился Врангель. Не успев отдохнуть с дороги, поспешил к своему командиру. Пересказал о трехлетнем странствовании и сразу, без обиняков, попросил:
— Я к вам с великой просьбой. — Фердинанд шмыгнул носом. — Записки о вояже мечтаю выпустить в свет. В департаменте уже все обговорил. Но не уверен, толково ли у меня получилось. Не откажите просмотреть рукопись.
Головнин понимающе ухмыльнулся.
— Сие волнение мне ведомо, оставляйте бумаги, займусь вечерами. Через недельку наведайтесь. — И вскинул брови. — А где спутник, ваш дружок Федор Федорович?
Врангель на мгновение смутился.
— Пожелал заехать в Москву к маменьке…
Недели через две, читая письмо Матюшкина, Головнин досадовал. Федор сообщал, что тоже хочет издать свои записки, просил совета. «Обскакали тебя, братец. Ежели кто издал первый, другому откажут». Но все же подбодрил Матюшкина, а вскоре тот приехал в Петербург.
Просматривая его пухлые записки, Головнин нет-нет да и вспоминал:
— Об этом у Врангеля описано. Интересные случаи, живописно разрисованы и у вас. Вы что, сговорились излагать одно и то же?
Матюшкин простодушно пояснил:
— Фердинанд просил, я ему список сделал. Сам-то он в тех местах не бывал. Я по Колымской тундре и берегам Анюя хаживал, в Островном на ярмарке с чукчами якшался.
Головнин огорченно повел головой.
— Опростоволосились вы, Федор Федорович. Рази можно добытые своим горбом суждения отдавать кому-либо?
Матюшкин щурился, благодушно улыбался…
— Мне в Москве за рукопись англичанин Бекстер десять тысяч предлагал, я не отдал.
— Благородно поступили, — вздохнул Головнин, — не стоят российские мысли никаких денег.
Не зря тревожился бывший командир. Врангель издал свои записки, приписал себе все успехи, заслонил остальных участников экспедиции. Видно, чем-то больше угождал маркизу де Траверсе. Тут же он получил капитан-лейтенанта и орден. Матюшкин еще больше года ходил в мичманах. Имя его затерялось, а оригинальная рукопись по сей день пылится в архиве. Раздосадованный ожиданием звания, изливал он свою душу Энгельгардту: «Капитанлейтенантом меня не делают, эта награда принадлежит барону Врангелю, а мне отчего отказали? Ох, этому маркизу, дай Бог ему царствие небесное».
Авдотья Степановна больше всех радовалась возвращению младшего брата Феопемта из кругосветного вояжа.
— Уж ты, Василий Михайлович, приструни его непутевого. Будет ему по морям хаживать, жениться пора.
Уважал Василий Михайлович супругу. Не без его ведома назначили шурина состоять при нем, генерал-интенданте, «для особых поручений». Но юношеский задор у Феопемта не иссяк.
— Познакомился я в Калифорнии с мичманом Завалишиным, — делился он по-родственному впечатлениями о плавании, — умнейшая голова. Он от Калифорнии в восторге. Мечтает закрепить ее за Россией.
— Не худо бы, — согласился Головнин, — только наших сановников не прошибешь.
— Еще он о переустройстве государственном печется. Самому государю записку подал. Отозвали его в Петербург. Ушел он с Лазаревым на «Крейсере» в Ситху, через Сибирь надумал возвращаться. Видимо, в дороге задержался.
— Еще не хватало ему забот, — помрачнел вдруг деверь, — на то есть Государственный совет.
Завалишин приехал в Петербург накануне наводнения. Царь обещал его принять, но потоп заслонил текущие дела. О Завалишине вспомнили через месяц и объявили, что государь нашел его предложения несущественными. Завалишин сокрушался, жаловался Головнину.
— А вы, Дмитрий Иринархович, с вашими способностями занялись бы делом, — недовольно обронил тот, — все мечетесь с разными прожектами, а флот наш едва дышит. Государь он от Бога, потому ему следует во всем повиноваться, а не смуту в душе сеять.
Несколько обиженный Завалишин ушел в соседнюю комнату к новому приятелю Лутковскому и там развеялся…
Накануне Рождества нового, 1825 года, морозным вечером, Головнин привез гостя, Петра Рикорда. За полночь сидели приятели, вспоминали былое, делились планами.
— Отбыл я свое на Камчатке, послужил отечеству. Соскучился по морю. Нынче, Василий Михайлович, подумываю поближе к корабликам определиться, — откровенничал Рикорд.
— Доброе дело. А я, брат, совсем ракушками оброс. Однако паруса мои еще не полощут. Задумки большие имею, коим образом корабельное строение обустроить лучшим образом. Флот-то без корабликов мертвец. Потому берег и море неразлучны.
Рикорд давно заметил в углу, на письменном столе, кипу исписанных листов.
— Опять сочиняешь? — лукаво пошутил Петр, — мало тебя вся Европа знает.
— Нет, брат, не угадал, баста, — насупился Головнин. — Более ни одного слова издательству не выдам.
Нажил неприятелей себе, а мне ведь на тот год баллотироваться. Адмиралтейств-коллегия не пропустит, шансов мало. Один Шишков да Гейден, а еще Грейг. Вон сколько черных шаров. Не видать мне контр-адмиральской мухи. — Головнин помолчал и с грустной улыбкой закончил: — Касаемо писанины, так то для души, как на исповеди откровенничаю. Бумага, она все стерпит, не выдаст…
Весной Головнина пригласили к Синему мосту на Мойку, на собрание акционеров Российско-Американской компании. Правление наконец-то поняло его искреннее желание помочь. Он встретил здесь немало знакомых лиц, моряков, от адмирала Мордвинова до лейтенанта Завалишина. Перед голосованием по какому-то вопросу с ним заговорил несколько вспыльчивый секретарь Кондратий Рылеев, но правым оказался все-таки Головнин. Потом выбирали Совет и «все единогласно избрали В. М. Головнина. Этому выбору я очень рад. Знаю, что он упрям, любит умничать; зато он стоек перед правительством, а в теперешнем положении компании это нужно. Говорят, что он за что-то меня не жалует, да я не слишком этим занимаюсь: так, хорошо; не так, так мать твою так — я и без компании молодец, лишь бы она цвела», — делился Рылеев с приятелем впечатлением о встрече с Головниным.
В свою очередь, Василий Михайлович не раз слышал от Завалишина и Лутковского восторженные отзывы о Рылееве. Однако относился к этому человеку сдержанно, во многом осуждающе.
— Ваш Рылеев многого хочет, одним сигом перепрыгнуть, еще для общества ничего полезного не принес, кроме поэтического.
Капитан-командор, конечно, не знал, что днем в доме у Синего моста вершились дела компании, а вечером часто сходились не только моряки, но и армейские офицеры и литераторы.
Головнин всегда как мог помогал друзьям и близким. Видел, что Матюшкин и Врангель не находили себе места после экспедиции, оба нет-нет да и разочарованно сетовали:
— Так и не пришлось нам отыскать неведомую землю в Ледовитом океане…
Капитан-командор использовал свое положение в Адмиралтейском департаменте. В наступающей кампании 1825 года к берегам Русской Америки отправлялся шлюп «Кроткий».
— Выхлопотал я вам должность капитана шлюпа, — объявил он несколько растерянному Врангелю. — Берите себе в помощники Федора Федоровича и отправляйтесь в кругоземный поход. Авось наверстаете, набредете где в океане на неведомый островок…
Назначение состоялось, новенький шлюп приятели оснастили в поход, подбирали команду. На исходе лета Матюшкин побывал на Галерной улице, прощался перед уходом с Головниным и Лутковским. В комнате Лутковского на стене висел портрет совсем юного морского офицера с задорным хохолком.
— Мой приятель закадычный, — пояснил Феопемт, — лейтенант Дмитрий Завалишин, нынче он при Морском комитете. Ученый человек, светлая голова и чист душою. Мы с ним коротко сошлись в бухте Святого Франциска. Я тогда на «Аполлоне» там был, а он на «Крейсере»…
В конце августа Головнин провожал «Кроткий» в дальний путь. Вплотную с ним стоял новый капитан Кронштадтского порта, капитан 1 ранга Петр Рикорд. Теперь генерал-интенданту стало меньше хлопот в Кронштадте. Подле фон Моллера была своя рука…
Обычно нудно плетется осенняя пора, но нынче, как-то втянувшись в заботы по службе, Головнин не замечал хода времени. Дома хлопотала супруга с тремя детьми, старшим Александром и двумя девочками. Слава Богу, старшенький понемногу оправлялся, заговорил наконец. В поправке здоровья Сашеньки принял доброе участие и приложил немало забот лейб-медик флота Дейтон.
Пошла последняя неделя ноября, столица вдруг встрепенулась. Из Таганрога гонец принес нежданную весть, которая взволновала, — скончался император Александр I. «Все умолкло среди ожиданий, — вспоминал очевидец. — Музыке запретили играть на разводах; театры были закрыты; дамы оделись в траур; в церквах служили панихиды с утра до вечера. В частных обществах, в кругу офицеров, в казармах разносились шепотом слухи и новости, противоречившие одни другим».
Слухи о тревожном смятении долетали из Зимнего дворца, где таинственно шуршали вицмундиры и шелковые дамские наряды в будуарах, трепетали в неведении и царедворцы, беспокойно шептались сановники.
Адмиралтейство расположилось бок о бок с Зимним, там первыми узнали все новости, из дворца…
По закону на престол вступал брат Александра — Константин. Ему и стали присягать министры, сенаторы, войска… Его портреты появились в витринах магазинов, на проспектах Петербурга, начали чеканить монету с его профилем, в церквах служили молебны о здоровье Константина…
Но внезапно выяснилось, почивший император завещал престол своему другому, младшему брату — Николаю. Константин же пять лет назад отказался от престола. Увы, об этом знали единицы, приближенные царя. Знали и молчали.
Константину теперь надлежало определиться, но он находился в Варшаве. Поднялась суматоха, полетели гонцы.
В первых числах декабря к Головнину наведался Рикорд, спросил встревоженно:
— У нас в Кронштадте переполоха нет, но слушки ползают разные.
Головнин ответил сдержанно:
— В департаменте тоже шушукаются. Все присягнули Константину, а он не спешит на царство, уступил престол Николаю Павловичу. Смута какая-то в столице.
Услышав разговор, из соседней комнаты вышел Лутковский. Поздоровавшись с Рикордом, он сообщил новость:
— Вчера повстречал Завалишина. Какой-то он не в своей тарелке. Поведал, что уезжает в деревню под Казань, ипохондрия, говорит, его одолевает. Кланялся всем…
Спустя недели полторы, поздним вечером, Лутковский пришел несколько возбужденный. Головнин, уложив детей, как всегда, усиленно что-то писал. Лутковский заговорил первым:
— Только что встретил на Невском Мишеля Кюхельбекера, с которым на «Аполлоне» служил. Зашли в кофейню. Собирается, говорит, весной на Ситху от компании плыть, а сам о другом рассуждает. Стал вдруг проповедовать о равных правах всех сословий, поносил суровость службы на флоте. Мол, пора бы всем честным офицерам выступить против узурпаторства над матросами. Намекал на какой-то урочный час, который пробил.
Головнин оторвался от стола, положил перо на чернильницу:
— Пора тебе, Феопемт, определяться по надежным ориентирам, а не блуждать в тумане. Ты офицер, и присяга святое дело. Иди проспись, завтра потолкуем.
Зимой генерал-интендант обычно вставал рано, затемно и, наскоро позавтракав, ехал на службу. Утром, как всегда, Лутковский доложил:
— Санки у крыльца, Василий Михайлович. — Потоптавшись, добавил глухо: — По Галерной матросики снуют. В открытую Николая Павловича поносят, кричат: «Константина хотим!»
Молча одевшись, Головнин уселся в санки и, как заведено, начал день с осмотра адмиралтейских верфей.
Обходя стапеля, забирался по лесам на палубы строящихся кораблей, давал указания управляющему, мастерам. Обычно отступавшие в сторону рабочие, сегодня, переминаясь, поглядывали друг на друга, нехотя снимали шапки. Внизу тоже было непривычно видеть небольшие кучки переговаривающихся рабочих. При виде начальства они неспешно, вразвалку, расходились.
Трудно пришлось Головнину с его требовательностью v нетерпимостью к беспорядку. Тем более на его плечах оказались все заботы. Директор корпуса, бывалый ушаковец адмирал Петр Карцов. Немногословный, себе на уме, он редко заглядывал в корпус. Заседал в Сенате, Государственном Совете, Адмиралтейств-коллегии…
Рьяно взялся Головнин наводить порядки в корпусе, изложил свои взгляды на обучение будущих моряков директору, но тот скептически ухмыльнулся…
Среди офицеров выделялся порядочностью пунктуальный инспектор классов, капитан-лейтенант Горкавенко, несколько набожный, но душевный ротный командир, князь Ширинский-Шихматов. Вместе с Головниным в корпусе появился толковый преподаватель, мичман Павел Новосильский. Он только что покинул шлюп «Мирный», плавал с Лазаревым к Южному полюсу. Вскоре коротко сошелся Головнин с незаурядным семнадцатилетним мичманом Дмитрием Завалишиным. Несмотря на молодость, Дмитрий второй год успешно преподавал высшую математику и астрономию. В юном офицере привлекали неравнодушие к порокам во флотской и общественной жизни, разносторонность взглядов.
Много лет спустя, в ссылке, Завалишин вспоминал: «Нас сблизило общее негодование против вопиющих злоупотреблений. Мы сделались друзьями, насколько допускало огромное различие в летах».
Отдаваясь новой службе на берегу, не забывал Головнин о кораблях. Давно вынашивал мысль создать пособие по тактике военных флотов. Вспоминал промахи Чичагова в войне со шведами, сметку Тревенена, перебирал в памяти схватки с французами, незаурядность и решимость в сражениях адмирала Нельсона, сопоставлял, делал самостоятельные выводы…
Ночами просиживал за правкой трех рукописей для Морского издательства. Книга о плавании «Камчатки» была набрана, когда пришла почта из Русской Америки. В конверте оказалось примечательное донесение Комитета Американского конгресса о колониях на берегах Тихого океана. Чем больше вчитывался Головнин в это донесение, «читанное в Конгрессе в январе 1821 года», тем больше негодовал и даже гневался. Удивлялся наглости и бесцеремонности заокеанских деятелей. Только что он оттуда вернулся, упомянул многое, изложив в книге о путешествии, но притязаниям американцев надо отповедь незамедлительно дать, хотя бы в виде приложения к книге, пока не поздно.
Начали конгрессмены издалека: «Соединенные Штаты имеют полное право на обладание весьма обширною частью северо-западного берега Америки, ибо комитет не находит, что какой-либо европейский народ кроме Испании предъявлял свои права на западный берег Америки от самого мыса Горн до шестидесятого градуса широты северной».
Отметая первую ложь, Головнин отвечал: «Очень странно, что никому из господ — членов сего комитета не удалось читать ни одной из множества книг, изданных на английском языке (который и им природный), ни путешествий капитана Кука и Ванкувера, во всех коих по нескольку раз упоминается, что русские прежде всех европейцев открыли северо-западный берег Америки и прежде всех заняли его. Комитет думал тем утвердить права своего отечества на весь западный берег Америки. Сколь неосновательны и, можно сказать, нелепы сии и подобные им притязания о том, не видав еще донесения комитета, я упомянул в моем путешествии». Справедливо возмущаясь, Василий Михайлович продолжает: «Уму непостижимо, каким образом комитет, правительством республики учрежденный, мог написать и обнародовать столь явную и грубую ложь. Неужели члены оного не имели никакого понятия о том предмете, о котором взялись рассуждать? Или комитет думал, что пишет для таких людей, которые ни дела сего не понимают, ни справляться не будут, но примут все им сказанное за истину, на честное слово?»
Возмущаясь пренебрежением американцев к россиянам, вековым заслугам российских мореходов и подвижников, капитан-командор Головнин с издевкой пишет: «Но всего удивительнее и смешнее в донесении комитета есть то, что он, наполнив оное всякой всячиною, до самого конца ни слова не говорит о России, так точно, как будто бы мы никогда никакого участия не имели ни в открытиях, ни в промыслах и торговле по северо-западным берегам Америки и как будто бы вовсе были там народ неизвестный».
И все же дядюшки из-за океана вынуждены были вспомнить о России. Сначала упомянули походя, свысока, будто о какой-то колониальной территории, подобно резервациям индейцев на диком западе. Так и высказывались, как о стране, «которая не обращала на себя внимания даже и европейских держав, исключая небольшое число весьма достопримечательных событий…».
Не мог остаться равнодушным Головнин, участник сражений на море с французами, и тут же ответил: «Здесь, кажется, разумеются происшествия, случившиеся после нашествия Наполеона на Россию, которая будто бы прежде того не была ни почему славна в Европе! Оно сие замечание уже показывает, из каких голов был составлен американский комитет».
Но когда коснулось их сокровенных интересов, заговорили по-другому: «Россия не пропустила случая утвердиться в двух весьма важных местах на северо-западном берегу Америки: в Новоархангельске и в заливе Бодеге».
И следом проявились истинные цели докладчиков — пока еще не поздно, пришельцев надобно оттуда выдворить. С чего же начать?
«Для достижения сей цели, — резюмирует Головнин рассуждение американцев, — комитет в заключение своего донесения предлагает в поселенцы избрать китайцев, как народ трудолюбивый, неприхотливый и по бедности своей, готовый везде жить, где только может снискать пропитание.
Если бы сочинение, подобное сему донесению, было написано частным человеком, то оное не заслуживало бы ни малейшего внимания и даже стыдно было бы писать на него опровержение, но, будучи составлено комитетом, от конгресса уполномоченным, оно есть акт американского правительства и в сем отношении достойно того, чтоб показать публике неосновательное суждение американцев о России и несправедливые их притязания на земли, по всем правам народным нам принадлежащие».
Глядя со стороны на заочную полемику Василия Михайловича с американскими конгрессменами, беспристрастно следует признать правоту русского морехода. Прекрасный слог, бесспорные, убедительные аргументы. Почище чем у завзятого дипломата. Быть бы Головнину министром иностранных дел вместо канцлера Горчакова, однокашника Матюшкина, наверняка Россия не подарила бы Аляску американцам.
Осматриваясь в береговой жизни, Головнин с некоторым волнением воспринимал отзывы о своих книгах, увидевших свет. Пока никто не говорил худого. Вяземский и Жуковский хвалили. Молодой Александр Бестужев-Марлинский восторгался записками Головнина о Японии. Он «описал пребывание свое в плену японском так искренне, так естественно, что ему нельзя не верить… Прямой, неровный слог его — отличительная черта мореходцев — имеет большое достоинство и в своем кругу занимает первое место». Тот же Бестужев одним из первых оценил описание плавания на «Камчатке». Тем лестнее для Головнина, что его имя соседствовало в «Полярной звезде» рядом с Пушкиным. Радостно сообщая о выходе в свет «Бахчисарайского фонтана», Бестужев отзывался: «Лишь теперь вышло в свет: „Путешествие около света“ г-на Головнина. Первая часть оного посвящена рассказу и описаниям истинно романтическим; слог оных проникнут занимательностью; дышит искренностью, цветет простотою. Эта находка для моряков и для вcex светских».
Взгляды на жизнь Головнина привлекли интерес к автору «Записок в плену у японцев» далеко за пределами России. Не оставил их без внимания и Генрих Гейне, рассуждая о нравственных началах человечества: «Нравственность проявляется в поступках, и нравственный смысл скрывается только в побуждениях к ним, а не в форме их I расцветке». На заглавном листе «Путешествия в Японию» Головнина в виде эпиграфа помещены прекрасные лова, услышанные русским путешественником от одного знатного японца: «Нравы народов различны, но добрые поступки всегда признаются таковыми».
Тернист путь на Парнас, под ногами не только розы, но часто и шипы. Особенно, если автор считает нужным говорить только правду.
Выпуская в свет «Описание примечательных кораблекрушений», Головнин преследовал одну цель — помочь мореходам в трудную минуту. «Такая книга, — писал он, — научающая примерами действительно случившимися, столь же нужна для мореплавателей, как и описание примечательных сражений вообще для людей военных, она издана не с тем, чтобы мореходец прибегал к ней во время бедствий и уже в самые минуты гибели искал средств в ея примерах к своему спасению, но чтобы от благовременного чтения имел в виду, и, так сказать, в готовности все способы, могущие в разных обстоятельствах кораблекрушения послужить к его избавлению». Автор излагал факты, повествовал о людях. Некоторые из них оказались весьма заметными флагманами. Среди них его начальник, адмирал Петр Карцов, другой командир Черноморского флота, любимец царя, вице-адмирал Алексей Грейг. Так или иначе они стали причастными к неприятным событиям, происшедшим четверть века назад, и оскорбились. Собственно, их ославили на всю читающую Россию. Головнин недоумевал, его сочинение вменили иметь на кораблях для поучительности и имел твердое мнение: «Всякое сочинение потеряет все свое достоинство, если будет наполнено одними похвалами и если в нем будут скрыты недостатки».
С огорчением обратился к первенствующему члену Государственного Адмиралтейского департамента, престарелому адмиралу Александру Шишкову. Ревнитель чинопочитания взорвался от едких строчек неугомонного правдолюбца. Он тотчас ответил Головнину, что тот позволил себе «много сатирического на счет флотских чинов», и «подобные сатиры не научают, а только оскорбляют». И вообще в России «таковые вещи не долженствовали бы печататься…»
Кончилось тем, что Головнин покинул Морской корпус.
По долгу службы в новой должности Управляющего экспедицией Адмиралтейского департамента со званием генерал-интенданта Василий Михайлович стал главой корабельного строения флота. От него зависело сколько и каких кораблей получит флот. Раньше, по заведенным де Траверсе порядкам, полудостроенные корабли гнили у кронштадтских стенок, а деньги на их постройку текли полноводными реками из казны и, разливаясь ручейками, оседали в карманах чиновников…
Головнин начал с Кронштадта. Ходил в сопровождении свиты по верфям, заглядывал в полупустые магазинысклады. Чиновники под его пристальным взглядом ежились, прятали глаза. Полусгнившие корпуса кораблей, без мачт, без пушек, значились как находящиеся в строю…
Отпустив свиту, Головнин поднялся на широкий бруствер крепостной стены. Припекало майское солнце, пустынное море призывно играло бликами. Эскадра, которой по существу не было, еще не начала вооружать корабли к кампании и никого это не тревожило.
С тоской втягивал в себя терпкие родные запахи Василий Михайлович, вглядываясь в далекий горизонт:
Где-то океанскими фарватерами, наверное, держит путь в родную гавань Феопемт Лутковский, у берегов Чукотки, расталкивая льдины, в барказе третий год упрямо ищет неведомую землю Федор Матюшкин. Его шевелюра начала серебриться, но не от сверкающих на солнце льдин. Головнин не ведает, что к своему лицейскому товарищу обращается из далекой ссылки Александр Пушкин:
Не белеют ли ветрила,
Не плывут ли корабли.
В Английском флоте на службу иностранцев принимать запрещено.
Завидую тебе, питомец моря смелый,
Под сенью парусов и в бурях поседелый!
Спокойной пристани давно ли ты достиг —
Давно ли тишины вкусил отрадный миг —
И вновь тебя зовут заманчивые волны...
Петр I по нужде нанимал иноземцев на флот, а к концу царствования начал от них избавляться, появились доморощенные капитаны. Однако верховная власть, то Екатерина I, то Бирон, затем Екатерина II тяготели к чужеземцам. Тянуло их в Россию, на даровые деньги, а главное, русские матросы неприхотливы и безропотны… Морской министр де Траверсе под стать себе определил начальника штаба фон Моллера…
Осмотревшись, Головнин решил попутно взяться за лихоимство, и начал с отъявленного ворюги, родного брата фон Моллера, вице-адмирала, Главного командира Кронштадтского порта, о котором гуляла слава по Кронштадту. Вещественные доказательства и бумаги говорили о наглости хапуги. Но не тут-то было. Генерал-интенданту прямо пояснили в департаменте — дело пустое. Все похождения Моллера доподлинно известны брату, начальнику штаба, который и сам не безгрешен…
Следующим на примете был контр-адмирал Гейден. Еще из Свеаборга тянулась за ним худая слава, но там он ловко показался цесаревичу Николаю Павловичу и получил «монаршее благоволение» в три тысячи десятин.
И Головнин схватил за руку ворюгу и довел дело до суда. Но и тут скандал втихую замяли, а вскоре Василию Михайловичу этот инцидент вышел боком…
Тяжело вздыхая, генерал-интендант ушел с головой в родное дело корабельного строения, но в душе исподволь копилась обида на порядки и рутину, безразличие властей к нуждам флота.
Первым из «камчатцев» после разлуки объявился Врангель. Не успев отдохнуть с дороги, поспешил к своему командиру. Пересказал о трехлетнем странствовании и сразу, без обиняков, попросил:
— Я к вам с великой просьбой. — Фердинанд шмыгнул носом. — Записки о вояже мечтаю выпустить в свет. В департаменте уже все обговорил. Но не уверен, толково ли у меня получилось. Не откажите просмотреть рукопись.
Головнин понимающе ухмыльнулся.
— Сие волнение мне ведомо, оставляйте бумаги, займусь вечерами. Через недельку наведайтесь. — И вскинул брови. — А где спутник, ваш дружок Федор Федорович?
Врангель на мгновение смутился.
— Пожелал заехать в Москву к маменьке…
Недели через две, читая письмо Матюшкина, Головнин досадовал. Федор сообщал, что тоже хочет издать свои записки, просил совета. «Обскакали тебя, братец. Ежели кто издал первый, другому откажут». Но все же подбодрил Матюшкина, а вскоре тот приехал в Петербург.
Просматривая его пухлые записки, Головнин нет-нет да и вспоминал:
— Об этом у Врангеля описано. Интересные случаи, живописно разрисованы и у вас. Вы что, сговорились излагать одно и то же?
Матюшкин простодушно пояснил:
— Фердинанд просил, я ему список сделал. Сам-то он в тех местах не бывал. Я по Колымской тундре и берегам Анюя хаживал, в Островном на ярмарке с чукчами якшался.
Головнин огорченно повел головой.
— Опростоволосились вы, Федор Федорович. Рази можно добытые своим горбом суждения отдавать кому-либо?
Матюшкин щурился, благодушно улыбался…
— Мне в Москве за рукопись англичанин Бекстер десять тысяч предлагал, я не отдал.
— Благородно поступили, — вздохнул Головнин, — не стоят российские мысли никаких денег.
Не зря тревожился бывший командир. Врангель издал свои записки, приписал себе все успехи, заслонил остальных участников экспедиции. Видно, чем-то больше угождал маркизу де Траверсе. Тут же он получил капитан-лейтенанта и орден. Матюшкин еще больше года ходил в мичманах. Имя его затерялось, а оригинальная рукопись по сей день пылится в архиве. Раздосадованный ожиданием звания, изливал он свою душу Энгельгардту: «Капитанлейтенантом меня не делают, эта награда принадлежит барону Врангелю, а мне отчего отказали? Ох, этому маркизу, дай Бог ему царствие небесное».
Авдотья Степановна больше всех радовалась возвращению младшего брата Феопемта из кругосветного вояжа.
— Уж ты, Василий Михайлович, приструни его непутевого. Будет ему по морям хаживать, жениться пора.
Уважал Василий Михайлович супругу. Не без его ведома назначили шурина состоять при нем, генерал-интенданте, «для особых поручений». Но юношеский задор у Феопемта не иссяк.
— Познакомился я в Калифорнии с мичманом Завалишиным, — делился он по-родственному впечатлениями о плавании, — умнейшая голова. Он от Калифорнии в восторге. Мечтает закрепить ее за Россией.
— Не худо бы, — согласился Головнин, — только наших сановников не прошибешь.
— Еще он о переустройстве государственном печется. Самому государю записку подал. Отозвали его в Петербург. Ушел он с Лазаревым на «Крейсере» в Ситху, через Сибирь надумал возвращаться. Видимо, в дороге задержался.
— Еще не хватало ему забот, — помрачнел вдруг деверь, — на то есть Государственный совет.
Завалишин приехал в Петербург накануне наводнения. Царь обещал его принять, но потоп заслонил текущие дела. О Завалишине вспомнили через месяц и объявили, что государь нашел его предложения несущественными. Завалишин сокрушался, жаловался Головнину.
— А вы, Дмитрий Иринархович, с вашими способностями занялись бы делом, — недовольно обронил тот, — все мечетесь с разными прожектами, а флот наш едва дышит. Государь он от Бога, потому ему следует во всем повиноваться, а не смуту в душе сеять.
Несколько обиженный Завалишин ушел в соседнюю комнату к новому приятелю Лутковскому и там развеялся…
Накануне Рождества нового, 1825 года, морозным вечером, Головнин привез гостя, Петра Рикорда. За полночь сидели приятели, вспоминали былое, делились планами.
— Отбыл я свое на Камчатке, послужил отечеству. Соскучился по морю. Нынче, Василий Михайлович, подумываю поближе к корабликам определиться, — откровенничал Рикорд.
— Доброе дело. А я, брат, совсем ракушками оброс. Однако паруса мои еще не полощут. Задумки большие имею, коим образом корабельное строение обустроить лучшим образом. Флот-то без корабликов мертвец. Потому берег и море неразлучны.
Рикорд давно заметил в углу, на письменном столе, кипу исписанных листов.
— Опять сочиняешь? — лукаво пошутил Петр, — мало тебя вся Европа знает.
— Нет, брат, не угадал, баста, — насупился Головнин. — Более ни одного слова издательству не выдам.
Нажил неприятелей себе, а мне ведь на тот год баллотироваться. Адмиралтейств-коллегия не пропустит, шансов мало. Один Шишков да Гейден, а еще Грейг. Вон сколько черных шаров. Не видать мне контр-адмиральской мухи. — Головнин помолчал и с грустной улыбкой закончил: — Касаемо писанины, так то для души, как на исповеди откровенничаю. Бумага, она все стерпит, не выдаст…
Весной Головнина пригласили к Синему мосту на Мойку, на собрание акционеров Российско-Американской компании. Правление наконец-то поняло его искреннее желание помочь. Он встретил здесь немало знакомых лиц, моряков, от адмирала Мордвинова до лейтенанта Завалишина. Перед голосованием по какому-то вопросу с ним заговорил несколько вспыльчивый секретарь Кондратий Рылеев, но правым оказался все-таки Головнин. Потом выбирали Совет и «все единогласно избрали В. М. Головнина. Этому выбору я очень рад. Знаю, что он упрям, любит умничать; зато он стоек перед правительством, а в теперешнем положении компании это нужно. Говорят, что он за что-то меня не жалует, да я не слишком этим занимаюсь: так, хорошо; не так, так мать твою так — я и без компании молодец, лишь бы она цвела», — делился Рылеев с приятелем впечатлением о встрече с Головниным.
В свою очередь, Василий Михайлович не раз слышал от Завалишина и Лутковского восторженные отзывы о Рылееве. Однако относился к этому человеку сдержанно, во многом осуждающе.
— Ваш Рылеев многого хочет, одним сигом перепрыгнуть, еще для общества ничего полезного не принес, кроме поэтического.
Капитан-командор, конечно, не знал, что днем в доме у Синего моста вершились дела компании, а вечером часто сходились не только моряки, но и армейские офицеры и литераторы.
Судачили не о делах компании, а больше о судьбах России…
Витийством резким знамениты,
Сбирались члены сей семьи...
Головнин всегда как мог помогал друзьям и близким. Видел, что Матюшкин и Врангель не находили себе места после экспедиции, оба нет-нет да и разочарованно сетовали:
— Так и не пришлось нам отыскать неведомую землю в Ледовитом океане…
Капитан-командор использовал свое положение в Адмиралтейском департаменте. В наступающей кампании 1825 года к берегам Русской Америки отправлялся шлюп «Кроткий».
— Выхлопотал я вам должность капитана шлюпа, — объявил он несколько растерянному Врангелю. — Берите себе в помощники Федора Федоровича и отправляйтесь в кругоземный поход. Авось наверстаете, набредете где в океане на неведомый островок…
Назначение состоялось, новенький шлюп приятели оснастили в поход, подбирали команду. На исходе лета Матюшкин побывал на Галерной улице, прощался перед уходом с Головниным и Лутковским. В комнате Лутковского на стене висел портрет совсем юного морского офицера с задорным хохолком.
— Мой приятель закадычный, — пояснил Феопемт, — лейтенант Дмитрий Завалишин, нынче он при Морском комитете. Ученый человек, светлая голова и чист душою. Мы с ним коротко сошлись в бухте Святого Франциска. Я тогда на «Аполлоне» там был, а он на «Крейсере»…
В конце августа Головнин провожал «Кроткий» в дальний путь. Вплотную с ним стоял новый капитан Кронштадтского порта, капитан 1 ранга Петр Рикорд. Теперь генерал-интенданту стало меньше хлопот в Кронштадте. Подле фон Моллера была своя рука…
Обычно нудно плетется осенняя пора, но нынче, как-то втянувшись в заботы по службе, Головнин не замечал хода времени. Дома хлопотала супруга с тремя детьми, старшим Александром и двумя девочками. Слава Богу, старшенький понемногу оправлялся, заговорил наконец. В поправке здоровья Сашеньки принял доброе участие и приложил немало забот лейб-медик флота Дейтон.
Пошла последняя неделя ноября, столица вдруг встрепенулась. Из Таганрога гонец принес нежданную весть, которая взволновала, — скончался император Александр I. «Все умолкло среди ожиданий, — вспоминал очевидец. — Музыке запретили играть на разводах; театры были закрыты; дамы оделись в траур; в церквах служили панихиды с утра до вечера. В частных обществах, в кругу офицеров, в казармах разносились шепотом слухи и новости, противоречившие одни другим».
Слухи о тревожном смятении долетали из Зимнего дворца, где таинственно шуршали вицмундиры и шелковые дамские наряды в будуарах, трепетали в неведении и царедворцы, беспокойно шептались сановники.
Адмиралтейство расположилось бок о бок с Зимним, там первыми узнали все новости, из дворца…
По закону на престол вступал брат Александра — Константин. Ему и стали присягать министры, сенаторы, войска… Его портреты появились в витринах магазинов, на проспектах Петербурга, начали чеканить монету с его профилем, в церквах служили молебны о здоровье Константина…
Но внезапно выяснилось, почивший император завещал престол своему другому, младшему брату — Николаю. Константин же пять лет назад отказался от престола. Увы, об этом знали единицы, приближенные царя. Знали и молчали.
Константину теперь надлежало определиться, но он находился в Варшаве. Поднялась суматоха, полетели гонцы.
В первых числах декабря к Головнину наведался Рикорд, спросил встревоженно:
— У нас в Кронштадте переполоха нет, но слушки ползают разные.
Головнин ответил сдержанно:
— В департаменте тоже шушукаются. Все присягнули Константину, а он не спешит на царство, уступил престол Николаю Павловичу. Смута какая-то в столице.
Услышав разговор, из соседней комнаты вышел Лутковский. Поздоровавшись с Рикордом, он сообщил новость:
— Вчера повстречал Завалишина. Какой-то он не в своей тарелке. Поведал, что уезжает в деревню под Казань, ипохондрия, говорит, его одолевает. Кланялся всем…
Спустя недели полторы, поздним вечером, Лутковский пришел несколько возбужденный. Головнин, уложив детей, как всегда, усиленно что-то писал. Лутковский заговорил первым:
— Только что встретил на Невском Мишеля Кюхельбекера, с которым на «Аполлоне» служил. Зашли в кофейню. Собирается, говорит, весной на Ситху от компании плыть, а сам о другом рассуждает. Стал вдруг проповедовать о равных правах всех сословий, поносил суровость службы на флоте. Мол, пора бы всем честным офицерам выступить против узурпаторства над матросами. Намекал на какой-то урочный час, который пробил.
Головнин оторвался от стола, положил перо на чернильницу:
— Пора тебе, Феопемт, определяться по надежным ориентирам, а не блуждать в тумане. Ты офицер, и присяга святое дело. Иди проспись, завтра потолкуем.
Зимой генерал-интендант обычно вставал рано, затемно и, наскоро позавтракав, ехал на службу. Утром, как всегда, Лутковский доложил:
— Санки у крыльца, Василий Михайлович. — Потоптавшись, добавил глухо: — По Галерной матросики снуют. В открытую Николая Павловича поносят, кричат: «Константина хотим!»
Молча одевшись, Головнин уселся в санки и, как заведено, начал день с осмотра адмиралтейских верфей.
Обходя стапеля, забирался по лесам на палубы строящихся кораблей, давал указания управляющему, мастерам. Обычно отступавшие в сторону рабочие, сегодня, переминаясь, поглядывали друг на друга, нехотя снимали шапки. Внизу тоже было непривычно видеть небольшие кучки переговаривающихся рабочих. При виде начальства они неспешно, вразвалку, расходились.