Рука, все еще лежащая на плече у Уэйта, медленно сползла вниз и безвольно повисла вдоль тела. Мидберри молча отошел к столу, провел языком по неожиданно пересохшим губам. Еще эта дурацкая сигара. Во рту как на помойке. Ему всегда хотелось, чтобы солдаты восхищались им и пример с него брали. А этот вон, за спиной, молчит и смотрит волком. Так ненавистью и исходит, мразь паршивая.
   — П-шел вон, — вдруг рявкнул он. — Марш в кубрик!
   — Есть, сэр! — Уэйт даже не удивился. Сделав шаг назад, щелкнул каблуками. В тот же миг подумал, что, пожалуй, зря сделал это. Но четко повернулся кругом и быстро вышел из сержантской.
 
 
   Не сказав ни слова, он прошел мимо сидевшего Адамчика, обошел вокруг койки и уселся на рундуке. «Ну и дерьмо же этот Мидберри! Такая же дрянь, что и Магвайр».
   Адамчик зашевелился на рундуке.
   — Что с тобой? — спросил он участливо. — Случилось что?
   «Что ему ответить? — подумал Уэйт. — Что сказать? И какими словами?» Он даже не знал, с чего начать. Никогда еще в жизни не чувствовал себя таким дураком, таким слабым и беззащитным дураком, как сейчас.
   — Не знаю, — начал было он и снова замолчал. Адамчик пожал плечами, отвернулся.
   «И этот тоже, — подумал Уэйт. — Вечно лезет с вопросами. А подождать, когда ему ответят, видите ли, терпения не хватает. Да и нужен ли ему ответ? Ведь просто так спросил, из любопытства. А сам — такая же дрянь, как и все».
   Он долго пристально глядел на опущенный затылок соседа, а сжатая в кулак правая рука все била и била в ладонь левой.
   Что, собственно говоря, его так уж расстроило? Разве он узнал что-то новое, чего не знал раньше? Всю свою жизнь, сколько он себя помнил, он твердо соблюдал железное правило — нельзя доверять людям. Никому и никогда. У него часто бывало так, что он не доверял даже самому себе. Чего же тогда он хотел от Адамчика или от Мидберри? Кто они ему? Ровным счетом никто. И он для них тоже ничего не представляет. Пустое место! Ноль без палочки! Ну и отлично. Джо Уэйт прекрасно может и сам, за себя постоять.
   Мысли бежали, перегоняя друг друга. А рукам нечего было делать. Их надо было чем-то занять. Тогда он вытащил из рундука сапожную щетку, бархотку, банку ваксы и начал, в который уже раз, наводить блеск на выходные ботинки.
   Ему всегда казалось, что в такие минуты он принадлежит сам себе, сохраняет какую-то независимость. Раньше, так же вот замыкаясь в себе, он уходил от нудных домашних обязанностей, от работы в мастерской химчистки, от изнурительной правильности своего братца. Зачем-то он вздумал связываться с Кэролин. К чему это? Лишь для того, чтобы пробудить у матери ложные надежды? Зря это все. Он ведь создан только для самого себя, для независимой, вольной жизни, в которой он ни с кем не связан и никому ничем не обязан. Настоящий, закоренелый индивидуалист. Его не волнует, что кто-то заботится о нем, опекает, старается что-то сделать. Он вовсе не собирается давать что-то взамен. А не нравится, пусть оставят в покое, он не будет в претензии. Но и себя ломать не собирается.
   Интересно, а что если бы такое отношение, в конце концов, переполнило бы чашу терпения матери и она дала бы ему хорошего пинка под зад? Разве он не заслужил этого? Всю жизнь ведь стремился уйти из семьи, порвать с ней всякие узы. Так что мать была бы абсолютно права. Сколько же еще можно терпеть? Наверное, ей и раньше не следовало позволять ему так вот безвольно плыть по течению, работать спустя рукава и шалопайничать. Он ведь не питал никакого интереса к их семейному бизнесу. И когда надо было улыбаться и угождать клиентам — всем этим безликим людишкам, которые несли в их мастерскую не только грязную одежду, но и деньги, — предпочитал перекладывать все это на плечи брата. Вот уж кто действительно талант по этой части. А он, Джо Уэйт, какими оп талантами обладает? Сам он, во всяком случае, толком на этот вопрос ответить не брался. Знал только, что дома свою жизнь не устроит, ничего не добьется, хоть сто лет просидит. Ему надо было как можно скорее бежать из дома. Семья от этого не пострадала. Наоборот, ей только лучше будет. Лучше и спокойнее, это уж точно. Мать-то всю жизнь твердила, будто он обязан стать хозяином, заниматься мастерской, в общем, делать бизнес. Но не создан он для этого. Не был никогда и не будет хозяином. Конечно, мать была бы счастлива, если бы он хоть в чем-то нашел себя. Ей же, в конце концов, нужно только одно: чтобы ее сын выбрал себе дорогу, прямой и верный путь в жизни.
   Да только это все сложно. Как преодолеть ее — эту повседневность жизни? Без нее ведь тоже несладко — он привык к порядку и комфорту, которые порождались именно этой повседневностью, привык пользоваться благами и возможностями, которые она предоставляла (хотя на словах и критиковал ее направо и налево, ворча и демонстрируя свое неодобрение). Попробуй-ка тут вдруг все разом отбросить, отказаться от всего этого и начать трудную самостоятельную жизнь. Он сразу же терялся, решимость оставляла его, и все снова шло, как прежде. Тем более, что он сам толком не знал, чего же хочет, на что должен решиться.
   Однажды приятель, работавший на лесозаготовках в Орегоне, написал ему, как там здорово и какой это удивительный штат — Орегон. И он уже было решил отправиться туда, чтобы попытать там счастья. Но не успел еще толком все обдумать, как тысячи сомнений переполнили его душу. А вдруг ему не найдется там работы? Или работа будет, но она окажется еще нуднее и противнее, чем эта химчистка? Выходит, он зря отправится за тридевять земель. Да еще — придется потом с позором возвращаться домой, а этот гнусный братец начнет ему выговаривать, заявит, что он, мол, заранее уже знал, как все получится.
   То же самое было и в колледже. Менее чем за два года учебы он дважды менял профиль специализации. Сперва попробовал заняться психологией. Не то чтобы она его очень уж привлекала. Просто казалось, что, изучая человеческую природу, он скорее сможет познать и понять самого себя, выяснить, по каким это там закоулкам бродит его сознание. Однако очень скоро психология ему надоела. Кое-как научившись пользоваться статистическим методом, чертить диаграммы и наблюдать, как белые мыши отчаянно пытаются преодолеть бессмысленную путаницу какого-то особого Т-образного лабиринта (в тот момент ему вдруг показалось, что это не мыши, а он сам запутался в непонятных переходах и тупиках), он понял, что эта наука не для него, и решил посвятить себя философии. Уж здесь-то, думал он тогда, изучая человеческое мышление, мысли и идеи мудрых людей, а не одни лишь физиологические способности их мозга, ему скорее удастся найти решение своих проблем.
   И вот на лекциях по истории философии перед ним, как на параде, прошли десятки великих людей: Сократ, который, оказывается, очень любил подковыривать тех, кто задавал много вопросов (а все лишь потому, что не всегда мог на них толком ответить), Платон, предпочитавший уклоняться от острых проблем, Аристотель, который, как Магвайр, стремился к дисциплине ради дисциплины, и многие, многие другие — Гоббс, Спиноза, Лейбниц, Ньютон, Локк, Юм, Кант… Особенно запомнился ему последний. Он, оказывается, мог без всякой на то необходимости подолгу смотреть на часы и к тому же часто оперировал такими категориями, которые породили в душе Уэйта полное отчаяние когда-нибудь что-то понять.
   Запомнился ему, правда, Декарт, умевший глубоко вникать в суть вещей и понимавший их природу. Однако и он, как и все другие, был все же чужим и непонятным. Сейчас, вспоминая обо всем этом, Уэйт решил, что великие мыслители, имена которых заполняли страницы учебников и каталожные карточки в библиотеке, остались для него лишь безликими призраками. Такими же, как застывшие в бронзе и железобетоне фигуры морских пехотинцев, водружающих знамя на вершине горы Сурибати.
   Потом, уже совсем без надежды на успех, он еще раз сменил профиль и начал заниматься историей, а через семестр — английским языком. Но ни система событий, ни система слов не принесли ему радости и удовлетворения. Он безвольно дрейфовал от дисциплины к дисциплине, не будучи в состоянии самостоятельно принять одно единственное правильное решение — распрощаться с колледжем. Жизнь сделала это за него: в полугодии он нахватал такие оценки, что просто-напросто был отчислен. И это его, в общем-то, не особенно огорчило — к тому времени он уже понял, что надежда закончить университет была для него столь же неосуществимой, сколь и расчеты матери превратить его в бизнесмена на ниве химчистки. Защищенный, как броней, своим цинизмом и безразличием, он принял провал как должное — для него это вовсе не было жизненной катастрофой. Ведь в жизни все оставалось, как прежде. Просто, вместо того чтобы по утрам ездить на занятия, он стал ходить пешком в. свою химчистку и, надевая полиэтиленовые чехлы на еще теплые пальто, костюмы, свитера и платья, чувствовал себя столь же далеко (а может быть, столь же близко) от ответов на свои вопросы, как и во время учебы в колледже. Ему было решительно безразлично, на что уходит время — на сдачу ли экзаменов по истории и философии или на выдачу сдачи клиенту, оплатившему стоимость сухой чистки своего зимнего пальто. Все было одинаково нудно и неинтересно. «Ну и что ж такого, — думал он, — что тут особенного?» И это «что ж тут такого» стало теперь его ответом на все вопросы. Шла ли речь о женитьбе, привычке глядеть, уставившись в упор, качающейся походке или о непонятной сонливости, на все он отвечал только так: «Ну и что ж тут такого?»
   Уэйт покончил с одним ботинком, взялся за другой. Набрав на мягкую тряпочку немного ваксы, на минуту поднес ее к носу, с удовольствием втянул несколько сладковатый запах. Этот запах всегда почему-то нравился ему. И не только этот, но и запахи ружейного масла, асидола, простого мыла, всего того, чем пахло в кубрике. Это были, как ему казалось, свежие, чистые, можно сказать, непорочные запахи. Поглядел вокруг, не увидел ли кто, и снова принялся за дело.
   Его мысли вернулись к дому. Все же он поступил правильно. Не виноват же он, в конце концов, в том, что обманул их ожидания. Он тут ни при чем. Они сами должны были понять, что он не собирается ограничивать себя рамками семейного бизнеса, точно так же, как и рамками семейной жизни. Тем более, что и в том, и в другом случае в какой-то мере затрагивались интересы не только его, но и другого человека. Как же он мог так вот взять и решить? Даже за одного себя не мог ничего толком решить, а тут еще и за других.
   Он подумал, что, собственно, никогда ничего еще не решал сам. Даже вербовка на военную службу, по сути дела, была ему подсказана, это было не его, а чье-то чужое решение. Шаг во имя того, чтобы убежать от матери, брата, Кэролин, от семейного бизнеса. Он надеялся, что на службе ему будет проще и легче, жизнь здесь сама продиктует решения, а ему останется только спокойно следовать по течению. Надо будет просто выполнять чьи-то приказания. Отдавать же их (и стало быть, принимать решения) будет кто-то другой, с нашивками, золотыми листьями или звездочками.
   Подумав об этом, Уэйт невольно улыбнулся — оп вспомнил старую шутку о парне, который, забравшись на бугор, прыгнул оттуда в заросли кактусов. Когда его спросили, зачем он это сделал, парень ответил: в тот момент ему это казалось оригинальным и забавным.
   Что ж, может быть, так оно и было.
   — Дерьмо проклятое, — неожиданно вырвалось у него. В сердцах он швырнул на пол ботинок, вскочил с рундука.
   Не ожидавший этой вспышки, Адамчик удивленно поднял голову. Глаза его были широко раскрыты, рыжие брови выгнулись дугой.
   — Ты чего это? — спросил он соседа. — Уж коли решил швыряться в меня башмаками, так хоть предупреждай заранее.
   — Прости. Я нечаянно уронил его.
   — И то верно.
   — Это же всякому идиоту ясно…
   — Да ты что это? Разве я что-нибудь сказал? — Адамчик даже попытался изобразить на лице что-то вроде улыбки.
   — А что же ты тогда сказал?
   — Слушай, брось…
   — Всякая мразь будет еще тут рот разевать. Я тебя спрашивал? Ну, так и не лезь, воздух чище будет!
   — О господи, — Адамчик возмущенно покачал головой, но ничего больше не сказал и отвернулся.
   Уэйт продолжал глядеть ему в затылок. Жаль, что этот подонок сразу заткнулся. Теперь вот нет повода врезать ему по дурацкой роже. Так, чтобы напрочь согнать эту фальшивую ухмылку.
   Все в этом человеке казалось Уэйту каким-то надуманным, неискренним, фальшивым. У него давно зрело желание узнать, каково же естественное выражение лица у соседа по койке, каково, так сказать, его нутро.
   «Тоже мне образина, — с ожесточением подумал оп. — Вечно трясется, как заяц, ни кожи, ни рожи, да еще глуп до невозможности, а строит из себя бог весть что. Этакого хвата, опытного сорвиголову, просмоленного морского пехотинца до мозга костей. Какая только зараза его этому научила? Только уж не Магвайр с Мидберри».
   Вслух же он проворчал:
   — Ну и зверинец! Паноптикум проклятый, да и только!
   Он огляделся вокруг, ожидая, какую реакцию вызовет его реплика, но ни один человек даже головы не поднял. После того, как он отделал Филиппоне, во взводе уже не было охотников заводить с ним спор. И не в силах сорвать на ком-нибудь зло, он бросил неизвестно в чей адрес: «Дерьмо паршивое!»
   Теперь он, по крайней мере, знал, что напрасно затеял весь это никчемный разговор с Мидберри. Конечно, ему следовало знать (или хотя бы ожидать), что из этой дурацкой затеи все равно ничего не выйдет. Магвайр ведь им сто раз повторял, что «у нас в морской пехоте назад не ходят». Надо же, черт подери, учитывать эго. А он вот полез! Экий же дурак!
   Вот и получил еще один урок: в морской пехоте вопросов не задают. Можно даже представить себе такую картину: Магвайр выстраивает взвод и кричит им в лицо, как всегда:
   — Знайте, скоты, и запомните на всю жизнь, что в словаре морского пехотинца нет не только слова «вопрос», но даже такого понятия, как вопросительный знак. Ясненько, черви поганые?
   И это говорится прежде всего для новобранцев. Зеленобрюхой скотине не положено спрашивать. Ее удел — выполнять, что приказано. Только это и ничего больше! Хороший «эс-ин» не может даже допустить мысли о каких-то вопросах. Он только изрыгает приказы.
   Вон хотя бы в солдатской столовой. Сколько орали на них Магвайр и Мидберри, пока приучили как следует себя здесь вести: входя, разом срывать головной убор, так же резко потом опускать правую руку вдоль бедра и разом, одним движением, класть кепи в задний карман рабочих штанов. Да и потом все делается только по команде — взвод разом поворачивается лицом к раздаточному столу, каждый держит поднос строго перед грудью (обязательно так, чтобы нижний его край находился на уровне пряжки брючного ремня и был параллелен полу) и при этом смотрит только вперед и вверх, над головой кока-раздатчика. Повинуясь команде, солдаты вытягиваются по стойке «смирно» и начинают двигаться четкими боковыми шагами вдоль стола раздачи. Все как один загорелые, подтянутые, чисто выбритые. С неподвижно устремленными куда-то в пространство вытаращенными глазами. Только каблуки с каждым боковым шагом разом щелкают в тишине. В своем темно-зеленом рабочем платье они всегда напоминали Уэйту зеленых уточек, что ползут ровненькими рядочками вдоль задней стенки тира у них в городе. Этакие аккуратненькие зеленые уточки с нарисованными глазками — чик, чик, чик… А бравый «эс-ин» со снайперским значком на мундире уже держит их на прицеле. Бах! Дзинь! И одна уточка готова… Бах! Дзинь! Вторая…
   После еды в таких условиях у него вечно ныло в животе. Он никак не мог привыкнуть, что надо стоять в этой идиотской очереди, вылупив глаза и надувшись, как истукан, потом, вытянувшись и прижав локти к бокам, так же молча сидеть за столом. Упаси бог, пошевельнуться или поглядеть в сторону. Недреманное око сержанта сразу же увидит, и тогда держись. Сразу загремит команда. А справа и слева тем временем слышно только, как работают челюстями и постукивают ложками и вилками все эти паршивые черви, сапоги, вороны в дерьме, недоделанные ублюдки, девочки, барышни, кисоньки, подонки… Как все они поглощают еду, старательно жуют и глотают, насыщаются, спеша покончить с тем, что выдано, пока не прозвучала новая команда сержанта и не надо сломя голову мчаться из столовой, чтобы успеть занять место в строю до того, как сержант выйдет на крыльцо.
   Ему не раз казалось, когда он стоял с подносом перед раздаточным столом и чувствовал, как в ячейки шлепается порция картошки, кукурузной каши или тушенки, что вся эта их очередь представляет собой нескончаемую карусель, двигающуюся по вечному кругу, и что отныне ему всю жизнь придется делать эти дурацкие боковые шажки, щелкая каждый раз каблуками, и, сцепив челюсти, бессмысленно глядеть в пустое пространство поверх чьей-то ни разу не виденной головы.
   Бах! Дзинь! Бах! Дзинь! Бах! Дзинь!

19

   После вечерних занятий по тактике взвод затемно возвращался в казарму. Они прошли почти три мили и подходили к казармам. Легкий ветерок с океана приятно обвевал уставшие, разгоряченные лица, зеленые газончики перед побеленными бараками манили своей бархатистой мягкостью. Шагавший рядом со строем сержант Мидберри устал не меньше солдат и уже перестал выкрикивать подсчет, но взвод и без того хорошо держал ногу, четко печатая шаг по асфальту.
   Адамчик даже удивился, как это раньше он без подсчета не мог сделать ни одного шага в строю, сразу же начинал путать ногу, наступать соседям на пятки. Теперь же он маршировал, даже не задумываясь. Закрыв на миг глаза, прислушался: топ-топ-топ — били разом в мостовую солдатские башмаки, топ-топ-топ. Чувство растущей уверенности в себе с утра не покидало Адамчика, ему даже казалось, будто он давно уже такой — высокий, несутулый, спокойно марширующий в ногу, что все это давно уже стало неотъемлемой частью его жизни. Как же он ошибался, думая, что ему не суждено стать морским пехотинцем! Да, эти недели здорово изменили его, сделали совсем другим.
   — Левое плечо вперед… марш!
   Уэйт пропустил команду, сбился с ноги, обернулся назад. Шагавший ему в затылок Адамчик налетел на него, с силой наступил на пятку. Уэйт запрыгал на одной ноге, но другой успел попасть в такт, зашагал дальше.
   «Вот ведь не повезло, — подумал он. — Задремал на ходу. Хорошо еще, сержант не заметил. А может, заметил, да промолчал? У этого ведь никогда не узнаешь, что у пего на уме».
   Теперь уже он внимательно следил за всем происходящим вокруг. Он пропустил команду вовсе не. потому, что опять, как и все последние дни, ломал голову, не зная, как быть. На этот раз действительно просто задремал, даже глаза закрыл.
   Всю эту неделю он почти не спал по ночам. Часами лежал на койке не в силах заснуть, а когда сон все-таки одолевал, сразу же наваливались кошмары — то он тонул, то сгорал заживо или падал в пропасть. Утром он всякий раз чувствовал страшную усталость и разбитость, а потом весь день слипались глаза и не было сил устоять против сонливости.
   А тут такая тихая, спокойная ночная прохлада, размеренный ритм марша, неудивительно, что и задремал. Сейчас вон даже шею больно, так мышцы затекли. Вспоминая события последних дней, он подумал, что, кажется, все больше заражается болезнью, за которую все время высмеивал Адамчика, — способностью любой пустяк превратить в неразрешимую проблему, чуть ли не в катастрофу. А ведь ему-то это было вовсе не свойственно. Надо о будущем думать. Осталось всего каких-то одиннадцать дней до выпуска. Одиннадцать дней, и все будет кончено. Прощай, ненавистный остров, впереди большая дорога, и делай, что хочешь.
   Останется позади учебный центр, а с ним улетят в прошлое, канут в пропасть и гнетущее настроение, и сомнения. Все улетит прочь. И до этого желанного мгновения всего лишь одиннадцать дней. Стоит ли рисковать всем этим? Надо быть круглым дураком, чтобы в такое время позволить чему-то стать на пути к желанному выпуску. Тем более, что даже толком не знаешь причины этого…
   — Слушай команду, — крикнул Мидберри. — Левое плечо вперед… марш!
   Уэйт, шедший головным правофланговой колонны, сделал правой ногой еще один шаг, затем полушагами начал разворот, соразмеряя свой темп с темпом того, кто заходил левым флангом.
   «Вот так и надо, — поймал он себя на мысли. — Ничего ведь особенного, а все получается хорошо. Не спал на ходу, вовремя услышал команду, четко ее исполнил. Вот все и в порядке. Только будь внимательным. Делай вовремя, что приказано и как приказано, ничего больше».
   Взвод подошел к железным ступенькам у входа в казарму, и Мидберри скомандовал остановиться. Затем по команде солдаты, перестраиваясь в колонну по одному, побежали домой. В кубрике горел полный свет. Посредине прохода стоял сержант Магвайр, а вокруг него беспорядочными кучами валялись солдатские мешки. Все они были раскрыты, вещи, вытащенные наружу, валялись как попало — в проходе, под койками, между кроватями. Вдоль среднего прохода стояли десятки открытых рундуков. Полный хаос царил и на койках — постели были сброшены на пол, одеяла и простыни перепутаны, наволочки сорваны с подушек.
   Вошедший вслед за взводом Мидберри остолбенело уставился на эту разруху. Затем, спохватившись, приказал солдатам встать у коек, а сам, медленно перелезая через груды валявшихся вещей, подошел к Магвайру. Он глядел на спокойно повисшие вдоль тела руки штаб-сержанта и лихорадочно думал, что же еще взбрело в больную голову этого человека. Может быть, он действительно сошел с ума? Что же тогда следует делать? Как поступить? И если дело дойдет до схватки, если придется связать сумасшедшего, может ли он рассчитывать на кого-либо из новобранцев? Вряд ли, решил он. Надо действовать самостоятельно.
   — Это что же стряслось тут у нас? — Мидберри попытался даже изобразить на лице что-то наподобие улыбки. — Бандиты побывали, что ли?
   — Ты чертовски прав, будь я трижды проклят. Да только теперь уж он от меня не уйдет. Найду ворюгу во что бы то ни стало…
   — Что же пропало? И у кого?
   — Часы. Мои часы. Собственные, вот что!
   «Бог ты мой, — внутренне содрогнулся Мидберри. — Этого еще нам не хватало. О господи!»
   — А не могли вы их где-нибудь оставить? Забыть? Вы уверены, что их украли? И что именно здесь, в казарме?
   — Заткнись, сержант. Ишь ты, забыл! Как Вуд свои доллары в тот раз. Так, что ли?
   Магвайр резко повернулся к застывшему в молчаливом ожидании взводу:
   — Сегодня днем, — крикнул он, — какая-то сволочь унесла из сержантской мои часы. Хотел бы я знать, черви поганые, кто же это из вас осмелился? Кто? — он рявкнул так, что солдаты вздрогнули.
   Взвод стоял молча, новобранцы застыли, глядя куда-то поверх головы сержанта, в кубрике повисла зловещая тишина. Мидберри лихорадочно прикидывал, что же теперь будет, как утрясти это дело, как удержать своего старшего от повторения ужасов той ночи. Он тихонько дотронулся до плеча Магвайра:
   — Я хотел бы…
   — Сержант Мидберри, — спокойно, даже не повернув головы, приказал Магвайр. — В сержантской на столе лежат бланки заявок. На обмундирование и всякое имущество для выпуска. Прошу вас немедленно заняться этим.
   — Их же можно сделать и потом. Завтра утром…
   — Штаб приказал представить заявки немедленно. И я обещал, что вы сделаете это, как только прибудете. Прошу заняться!
   Мидберри был уверен, что откажись он, и Магвайр не стал бы напирать. У него ведь и без того забот хватает. Тем не менее он решил промолчать — начни он сейчас спор, и тогда уж им с Магвайром никогда не найти общего языка. Так что лучше уж сегодня проглотить обиду, чтобы потом действовать наверняка.
   — О'кей, — только и ответил он, выходя из кубрика.
   Магвайр стоял в самом центре прохода — как раз под затянутой металлической сеткой большой лампой…
   — Так вот, черви, — снова заговорил он, на этот раз вполне спокойно. — У кого-то из вас, видать, очень уж ловкие ручки. Тот раз ему сошло, он и решил, что теперь, мол, все в порядке. Можно работать. Так нет же! На этот раз ему крышка. Землю разрою, в гроб вас всех вгоню, но вора, подлюгу, разыщу. Так и знайте, скоты вонючие. На носу зарубите! А ворюга проклятый — вдвойне!
   «Спокойно. Спокойно, — повторял про себя Уэйт. — Только не волнуйся, не принимай близко к сердцу. Тебя ведь это не касается. Осталось меньше двух недель. Одиннадцать дней. Только и всего. Спокойно».
   Усилием воли он пытался подавить закипавшее в груди странное чувство — что-то вроде смеси страха и ненависти. Он просто должен не реагировать, не обращать внимания. Пусть будет, что будет, его это не касается. Часов он не брал, так что, какое ему до всего этого дело. И что бы ни устроил Магвайр, на что бы ни решился, он выдержит. Должен выдержать. Вытерпят ли другие — Хорек, Купер, Адамчик — это еще вопрос. Но ему до них нет никакого дела. Пусть сами волнуются. Он же отвечает только за себя, и он должен выдержать.