До тех пор в нашей культуре преобладала "романтическая" парадигма отношения к уголовному миру, который воспринимался как "параллельная реальность" - экзотическая и нецивилизованная (срав. с формулой А. Дюма "могикане Парижа"). Напоминаем, что романтизм основывается на принципе двоемирия. Рудименты его можно найти в мемуарах историка и социолога, опубликовавшего их в 1989-80 гг. в журнале "Нева" под псевдонимом "Лев Самойлов". В отличие от большинства "перестроечных" публицистов, писавших на эту тему, Самойлов видит в уголовном мире не воспроизведение стереотипов "тоталитарного общества" (вернее, авторитарного32), а социальный регресс обращение в "первобытное" состояние.
   В начале 90-х гг. эта "романтическая" схема ломается окончательно. Уголовный мир перестает быть "иной реальностью", сливаясь с миром ле-гитимным. Поэтому в наше время возможны парадоксы, немыслимые 15 лет назад. Напр., уважаемый ученый - юрист, философ или филолог - возмущается "беспределом" чиновников или бескультурием депутатов Думы: "Они говорят, как на малине!". Допустим, не только говорят, но и ведут себя, как в притоне, но ведь и сам ученый говорит о "малине" и "беспределе", хотя мог бы употребить литературные синонимы. Это происходит так естественно, органично, что он не замечает никакого противоречия. Для него данные псевдослова - не просто экспрессемы. И он не только переадресует их продажным чиновникам и депутатам, живописуя мир и менталитет последних, напр., когда мы говорим: "Следите за своей речью, вы не на малине", это не значит, что нам хорошо известны нравы "малины", - мы подразумеваем, что они знакомы собеседнику. Нет, ученый, видимо, чувствует за этими квази-лексемами самостоятельную - весьма отвратительную - реальность. Как ни странно, человек может употреблять такие лексоиды из крайнего презрения к этой реальности: она недостойна "нормальных" слов, которые оскверняются от прикосновения к ней.
   Об употреблении слэнга в любой коммуникативной сфере (кроме научной как объекта изучения) автор этих строк недвусмысленно высказался в предыдущем учебном пособии: это социолект закомплексованных и неумно фрондирующих людей, не уважающих себя.
   Добавить в данном случае нечего, но тема уважения, в том числе самоуважения, далеко не исчерпана. А ведь именно этим фактором определяется общественное самосознание, в конечном итоге - вся социальная стилистика. В эпоху "перестройки", напр., изменилась форма официальных наименований, произошел переход к неполным вариантам имен. Ю.М. Поляков иронически изображает этот процесс в романе "Козленок в молоке", главный герой которого занимается мелкой литературной халтурой, в том числе сочинением рифмованных приветствий:
   Реет над нами победное знамя,
   И словно клятва, доносится клич:
   Мы счастливы жить в одно время с вами,
   Дорогой Леонид Ильич!
   Впоследствии он заменил адресата на Михаила Сергеевича, но идеолог, принимавший приветствие в качестве цензора, потребовал переделки с учетом новых реалий. "Пришлось напрячься:
   Свежими ветрами вздыблено знамя.
   Клич перестройки нам дорог и мил:
   Мы счастливы жить в одно время с вами,
   Дорогой Горбачев Михаил!"
   Этикетная неполнота имени должна была подчеркивать "прирожденный демократизм" "руководителя нового типа". Но если учесть, что и автор романа, и главный персонаж презирают Горбачева, то фамильярный вариант имени в данном случае оказывается своеобразной синекдохой, эмблемой "перестройки". "Великие преобразования" свелись к мелочным формальным изменениям, общество не раскрепостилось духовно, зато (воспользуемся выражением А. Миллера) произошел "взрыв хамства".
   На исходе 80-х гг. чрезвычайно агрессивный публицист Карем Раш в статье, которая, по иронии судьбы, называлась "Армия и культура", возмущенно писал:
   Нелепо называть человека из англосаксонского мира по имени и отчеству, как дико русских мужчину или женщину называть одним (т.е. общим для обоих полов - Валя, Паша и т.п.? - А. Ф.) именем. И не надо нас насильно к этому приучать, как бы ни старались "Московские новости" быть западнее, чем сами западники. Но мы не примиримся с их "Михаил Горбачев", для нас он всегда Михаил Сергеевич.
   Те, кого Раш именует "западниками", на самом деле называются иностранцами. Настоящие западники - это русские сотрудники "Московских новостей". Остается непонятным" с чьим "Михаилом Горбачевым" "мы" никогда не согласимся - "западников" или "Московских новостей". И кто такие "мы". Грамматику автора оставляем без комментариев. Далее Раш, как бы следуя совету Станислава Ежи Леца доводить вещи до абсурда ("Пусть узнают своего родителя"), требует запретить космонавтам называть друг друга по имени, ибо "космонавт, герой не может никогда и ни при каких (?) обстоятельствах быть ни Колей, ни Васей, ни Юрой, а Юрием Алексеевичем, коль речь заходит о Гагарине". Выступив столь экспансивно в защиту человеческого достоинства и уважения к личности, Раш демонстрирует высокие образны последнего:
   При профсоюзах существует Центральная комиссия по шефству работников культуры и искусства под личным составом Вооруженных Сил СССР. Долгие годы ее возглавляла артистка Гоголева, теперь - Чурсина.
   Вероятно, имени с отчеством заслуживают в его глазах только Горбачев и космонавты. У Раша есть еще много интересного, и его обширная по объему публицистика удобна для использования на занятиях по стилистике и культуре речи - в качестве отрицательного примера33.
   Добавим, что Раш в одном отношении оказался прав: сокращенное именование политиков, утвердившееся за последние 10 лет даже в официальном стиле, хотя и не во всех жанрах, свидетельствует о падении авторитета политических деятелей в глазах общества. Когда СМИ попытались произвести аналогичную операцию под именами классиков искусства, "успеха" не последовало. Такие формы, как "Александр Пушкин", "Федор Достоевский", "Илья Репин" и т. п., у нас не привились.
   Ярким хроникальным значением обладают соционимы - "крестьянин", "колхозник", "фермер", "гражданин", "товарищ", "господин" и проч. Комментировать их стилистическое содержание излишне. Все понимают, когда, напр., слово "господа" звучит фарисейски, когда - саркастически, когда произносится с отвращением, когда - с горькой иронией.
   Стилистически релевантной бывает и топонимика. Напр., люди часто очень болезненно реагируют на переименование городов, улиц и т.п. -вплоть до фрондерского отказа употреблять (чаще в неофициальной речи) "кощунственные" названия. Напр., 3. Гиппиус откликнулась на переименование северной столицы инвективой, которую так и назвала: "Петроград" - заключив отвратительное для нее слово в кавычки:
   Кто посягнул на детище Петрово?
   Кто совершенное творенье рук
   Смел оскорбить, отняв хотя бы слово,
   Смел изменить хотя б единый звук? (...)
   Изменникам измены не позорны.
   Придет отмщению своя пора...
   Но стыдно тем, кто, весело-покорны,
   С предателями предали Петра34.
   Чему бездарное в вас сердце радо?
   Славянщине убогой? Иль тому,
   Что к "Петрограду" рифм гулящих стадо
   Крикливо льнет, как будто к своему?
   Но близок день - и возгремят перуны...
   На помощь, Медный Вождь, скорей, скорей!
   Восстанет он, всё тот же, бледный, юный,
   Всё тот же - в ризе девственных ночей,
   Во влажном визге ветренных раздолий
   И в белоперистости вешних пург,
   Созданье революционной воли
   Прекрасно-страшный Петербург!35
   Гиппиус излагает свое отношение к проблеме в духе имяславской доктрины. Однако, при всей своей "эзотеричности", Гиппиус оказалась неудачной Сивиллой. Через 10 лет после ее прорицания, когда "перуны" уже давно отгремели, ненавистный ей "Петроград" был заменен ... на Ленинград. И сейчас, когда город официально именуется Санкт-Петербургом, фальшь этой помпезной номинации раздражает многих граждан. И вот уже А. Солженицын говорит режиссеру А. Сокурову (в фильме "Узел"), что по-настоящему город должен называться Петроградом. Итак, Гиппиус против Петрограда за Санкт-Петербург, Солженицын - против Санкт-Петербурга за Петроград36.
   Признавать или не признавать то или иное название города - дело вкуса и убеждений конкретного человека, но все-таки следует считаться с собственной историей. Город может называться Волгоградом, но в истории были оборона Царицына и Сталинградская битва. И не было никакой Санкт-Петербургской блокады. Поэтому весьма неэлегантно выглядят люди, которые демонстративно именуют Санкт-Петербургом то, что называлось Ленинградом (т.е. то, что, в сущности, было другим городом). В этом показном пренебрежении к подлинным реалиям трудно усмотреть патриотизм и гражданственность37. Этого нельзя сказать, напр., о В.Ф. Ходасевиче, который в своих мемуарах о М. Горьком именует данный город только Петербургом - причем когда речь идет даже о 1921 г.: и Ходасевич воспитан "имперской" эпохой, и с Петроградом у советских людей еще не сформированы дорогие им ассоциации.
   Переименования "города на Неве" - "это вопрос социальный, вопрос наличия социального смысла в имени города, тогда как сама история с переименованием - часть политических манипуляций того времени, когда страна "голосовала" за смену режима. Дело не в том политическом противостоянии Санкт-Петербурга и Ленинграда, которое задавалось и задается извне, а в том, что имена "Ленинград" и "ленинградцы" имеют однозначный, явный и внятный социальный смысл, смысловую наполненность. В то время как понятия "Санкт-Петербург", "петербуржцы", "питерцы" - проблематичны и проблематизированы. Когда мы говорим "Санкт-Петербург" - о каком городе речь? О каком историческом периоде?"38.
   Приведем без комментариев еще несколько цитат из этой содержательной статьи:
   "Петербург строился, осуществлялся и существовал (этот изначально заданный импульс жив и доныне) как имперский город. Именно державный аспект неизменно подчеркивался в русской литературе уже с XVIII века. Но изначально при этом не шла речь ни о какой петербургской региональной идентичности или хотя бы региональной особости города. Начало осознания/рефлексии особости Петербурга пришлось на середину XIX века, когда в рамках создания массовой литературы и публицистики, точнее, социальной беллетристики, происходила рефлексия повседневности Петербурга и петербургской "непарадной" жизни масс, горожан, плебса, а не аристократии. С рубежа 1830 - 1840-х годов появляются статьи-зарисовки, альманахи, сборники, в том числе и знаменитая "Физиология Петербурга" (1845). Редактора этого альманаха Н.А. Некрасова и его соратников обвиняли в намеренном и буквальном "очернении" города: "Неужели в Петербурге... нет прекрасных зданий, изящных вещей, лиц и предметов, ...это не физиология Петербурга, а физиология петербургской черни...". И прежде в русской литературе существовали тексты, обозначавшие эту тему разрыва массового, маленького человека и имперского города ("Медный всадник" и "Пиковая Дама" А. Пушкина, "Невский проспект" Н. Гоголя); но только с 1840-х, после некрасовского сборника, появляются тексты, сфокусированные на жизни петербургских горожан: "Петербургские вершины" Я. Буткова, "Обыкновенная история" И. Гончарова, "Бедные люди", "Преступление и наказание" Ф. Достоевского и др. В итоге к концу XIX века сформировались, вернее, явно отрефлексировались в массовом сознании два лика Петербурга: Петербург как город изначально державный, парадно-имперский, и Петербург как город черни, масс, зажатых этой имперскостью, роскошью, парадностью".
   "Задачу осознания особости города (...) через "пристальный,
   анализирующий и синтезирующий взгляд" поставил в 1920-х Н.П. Анциферов (1889-1958). Но его интересовала практическая задача налаживания
   экскурсионного дела в послереволюционном Петрограде, с тем чтобы в доступной для учащихся и пролетарских масс форме определить место города в культуре и истории России, а не проблема идентичности его жителей.
   Примечательно, однако, что Анциферов всегда считал себя "петербуржцем", а не питерцем и не ленинградцем".
   "Досоветская петербуржская идентичность, как и идентичность любого крупного города империи, была разнородной и разновременной, только многократно увеличенной в силу столичности. Это хорошо видно по цитате из повести Л. Борисова "Волшебник из Гель-Гью": "Был поздний холодный вечер... Питеряне в этот час ужинали, петербуржцы сидели в театрах, жители Санкт-Петербурга собирались на балы и рауты...". Здесь "питеряне" или питерцы - пролетариат и пролетаризированные горожане, "петербуржцы" интеллектуальная элита и интеллигенты, "жители Санкт-Петербурга" столичная светская элита и сопутствующая ей "тусовка". После переименования в Петроград имя города наполнялось новыми смыслами, а затем и памятью революции и победившего пролетариата. Причем разведение понятий "петербуржец" и "питерец" становилось еще рельефнее, четче, осознаваемо и осознанно социальным. "Петербуржцы" - те, кто принадлежал или относил / соотносил себя с потерянной элитарной культурой Российской империи. "Питерцы" - те, кто соотносил себя с пролетаризированным слоем городских масс".
   "В послереволюционном Петрограде "петербуржцами" стали все "бывшие", вне зависимости от их реальной принадлежности к прежней интеллектуальной элите, в то время как "питерцами" - пролетарии и все пролетаризированные горожане. Понятие "питерцы" поддерживалось идеологически и имело вполне внятный смысл: питерцы, конечно же, - жители города, но конкретнее - это рабочие знаменитых питерских заводов. И именование "Петроград" вполне внятно коррелировало с индустриальным ресурсом, рассматривавшимся партийными идеологами как главный ресурс города. Они же девальвировали ресурс петербургской культуры как "надстроечный", "несерьезный", требующий если не замены на новую (пролетарскую) культуру, то ограничения в амбициях. Переименование в Ленинград отчасти сняло и смягчило эту изначальную раздвоенность и противопоставленность символов и самоименований Петрограда".
   "Блокада - тот социальный опыт, который "спаял" горожан, когда ни стало "ни эллина, ни иудея", все стали едины - ленинградцы. До войны в социальной структуре города выделялся высокий процент неработающего населения - прежде всего "бывших". По данным о выдаче продовольственных карточек, в течение осени 1941 - весны 1942 годов (вплоть до массовой эвакуации летом 1942-го) иждивенцы составляли 31-32 процента (дети до 12 лет, которых было около 20 процентов, в эту группу не входят). Страшный опыт общего голода с равной для всех (помимо власти и работников общепита) удаленностью от пищевых ресурсов уравнял горожан. Интеллектуалы и промышленный пролетариат, молодые и старые, богатые и бедные, "бывшие" и нынешние, - все оказались равны перед травмой города, который "приобрел всеобщую социальную значимость и значительность, оплаченную страшным опытом зимы". Опыт выживания, взаимопомощи в обороне и восстановлении города весь этот опыт социального единения способствовал осознанию и созданию единой региональной идентичности ленинградцев. Лидия Гинзбург, описывая разговоры случайно собравшихся людей, прячущихся от артобстрела в парадной ленинградского дома в начале лета 1942-го, отметила состояние общности совершенно разных людей: "...Все столпившиеся здесь люди, (...) повинуясь средней норме поведения, выполняют свою историческую функцию ленинградцев". Идентичность ленинградцев основывалась на общности пережитого в блокадном городе, на общности усвоенных и выработанных в блокаду социальных норм и практик повседневного поведения, отношения к пище и еде, к социальным запретам, к себе и окружающим".
   В начале 90-х гг., в период "парада суверенитетов", в СМИ и официальном стиле стали употребляться новые государственные самоназвания: Молдова, Балтия, Кыргызстан, Республика Саха, Республика Тыва, Башкортостан и т.п., но с середины 90-х гг., когда сепаратизм был в достаточной степени осознан как деструктивное явление, в СМИ возникла тенденция или к реставрации прежних названий - Молдавия, Прибалтика, Тува, или к компромиссным вариантам - напр., Киргизстан. Уважать чужое национальное достоинство следует, но весьма неуместно деформировать при этом собственную орфоэпию.
   Пассивный запас лексики
   Диалектизмы и вульгаризмы используются для "этносоциальной точности". Злоупотребляет ими, как правило, эпигонская натуралистическая литература. Зато такие писатели, как П.И. Мельников (А. Печерский), В.Я. Шишков, М.А. Шолохов, сами комментировали сибирские или донские диалектизмы в сносках, причем использовали наиболее частотные, типичные лексемы. Иногда встречаются элементы билингвизма, когда рядом, напр., с тунгусским словом дается его русский перевод:
   Сон Прохора неспокойный, огненный. Красное-красное - кровь. Земля красная, небо красное, красная тунгуска в кумачах, шаманка: "Бойе, друг, обними меня!.. Ну, крепче, крепче!" Истомно, жарко Прохору, сладостно.
   В.Я. Шишков. Угрюм-река
   Б.А. Ларин пишет о том, как А.С. Серафимович в "Железном потоке" создает условный северо-кавказский диалект украинского языка: "Показателем диалектичности выступают обычно два-три звуковых или формальных признака:
   - Та це ж кулачье и здалось!
   - Сынку, сынку мий! Вмер.
   Обычно Серафимович чередует понятные украинские слова или фразы с чисто русскими, он как бы переводит часть реплики своего героя на литературный язык", т.е. описывает диалектную речь не как натуралист, а как реалист: не копирует, а стилизует39.
   Иногда функцию диалектизмов выполняют умеренные вульгаризмы:
   (...) и тут же перед ним (Огневым - А.Ф. ) расхлестнулось родное село - с горбатыми избами, и мужики ощеренные, готовые кинуться друг на друга из-за куска хлеба... Но, переступая порог калитки, он громко рассмеялся.
   Ф.И. Панферов. Бруски
   Впрочем, в 30-е гг. этот роман был объектом острейшей полемики, имевшей и литературное продолжение - в том числе в виде "Поднятой целины": Шолохов был ярым оппонентом Панферова. Появилось даже слово "панферовщина" - синоним злоупотребления диалектизмами, а сама крестьянская эпопея Панферова сделалась жупелом критики, причем А.М. Горький, в целом благожелательно отнесшийся к талантливой книге, отвергал языковые крайности автора, а тот же А.С. Серафимович выступал в защиту романа. В 1940 г. Панферов отредактировал "Бруски". Этот пример показателен: мы видим, что диалектизмы чаще всего бывают лишь орнаментальными, декоративными элементами текста и вполне заменяются другими языковыми средствами, способными выполнять ту же функцию указания на особый социокульрурный контекст, в котором происходит действие. Такими замещающими средствами (субститутами) бывают понятные диалектизмы, просторечия и т.п.
   Подчеркнем эту мысль: умеренные диалектизмы и просторечия обычно выступают в роли субститутов, помогая автору избежать языкового натурализма. А также - это не одно и то же - избежать самодостаточной орнаментальности, когда диалектизмы и др. маргинальные средства (арготизмы, слэнг и т.п.) используются ради них самих ("Бруски" были ближе к этому варианту).
   Однако и эти общепонятные диалектизмы и вульгаризмы иногда теряют свою функцию субститутов и сами превращаются в то, что они были бы должны замещать. Иногда литературные аристократы, поэтические гурманы, пресытившись "высоким штилем" подобно Кларе Эйнсфорд Хилл, очарованной языком лондонского дна, услышанным от Элизы Дулиттл, пытаются овладеть просторечием и превратить его в особо пикантное эстетство. В результате в крайних случаях получается нечто непристойное, как проза Викт. Ерофеева и В. Сорокина, а чаще - просто манерное:
   А не видел ли, млад, - не вемо-што,
   А не слышал ли, млад, - не знамо-што
   В белохрущатых громких платьицах
   В переулочках тех Игнатьевских.
   Свет до свету горит,
   Должно, требу творит,
   Богу жертву кадит,
   С дуба требоваит (!)
   А звоньба-то отколь? - Запястьица!
   А урчба-то отколь? - Заклятьице?
   Попытай молодецка счастьица
   В переулочках тех Игнатьевских!
   М.И. Цветаева. Переулочки
   Это отрывок из монолога ведьмы, соблазняющей молодца. Или:
   Бывалый гул былой Мясницкой
   Вращаться стал в моем кругу,
   И, как вы на него ни цыцкай (!)
   Он пальцем вам - и ни гу-гу
   Б.Л. Пастернак. Бабочка-буря
   Цветаева и Пастернак демонстрируют свое умение зарифмовать "язык улицы". Зарифмовать удалось виртуозно, однако поверить в то, что это на стоящая простонародная речь, затруднительно.
   Недавно появился новый перевод трагедии Ю. О'Нила A Desire Under the Elms, выполненный В. Роговым. Видимо, очень хорошо ощущая "нетривиальность" своей работы, резко отличающейся от других переводов этого драматурга, В. Рогов пишет: "все русские переводы (...) чрезмерно "залитературены" (...) В оригинале текст реплик не содержит ни одной фразы, которая не нарушала бы элементарных норм литературного языка, хотя лексика персонажей и дифференцирована (...) И каким-то чудом в корявых, грубых фразах персонажей налицо явственно ощутимый поэтический субстрат - насколько мне удалось это воспроизвести, судить не мне"40. Создается впечатление, что переводчику удалось только заглавие - "Алчба под вязами". Вот, напр., как выглядит один из наиболее драматичных эпизодов в этой стилистической интерпретации:
   КЭБОТ (говорит голосом, исполненным странным чувством). Он моим сыном должон был быть, Эбби. Меня ты должна была любить. Я - мужчина. Кабы ты меня любила, никакому шерифу я бы не донес, что бы ты не сделала, хоша живьем меня жарь! (...) Сказал шерифу?
   ИБЕН. Ага (...)
   КЭБОТ (с испепеляющим презрением). Молодец! Весь в мамашу (...) А когда шериф ее заберет, проваливай с фермы - не то, как перед Богом, придется ему сюда сызнова прийти и меня тоже за убивство заарестовать (...)
   ИБЕН. И побег я назад. Как припущу через поля да скрозь лес. Думал, может, успеешь ты убечь (...)
   ЭББИ (качая головой). Я должна кару принять, за грех мой расплатиться.
   ИБЕН. Тогда и я с тобой (...) Я тебя на это навел. Я ему смерти желал!
   Я все одно как толкнул тебя на это!
   ЭББИ. Нет. Одна я.
   ИБЕН. Я такой же виноватый, как и ты! Он был дитё нашего греха,
   Возможно, это слишком строгая оценка, но процитированный текст выглядит скорее анекдотическим, нежели трогательным и возвышенным. Ради такой пьесы не следовало менять привычное русское название - "Страсти под вязами". Самому переводчику оно не нравилось, потому что вызывало в памяти "страсти-мордасти", но текст, в сущности, производит именно такое впечатление. На наш взгляд, достаточно было бы оставить подчеркнутые слова и словосочетания, чтобы они, давая адекватное представление о просторечном стиле трагедии, не раздражали читателя и не отвлекали его от человеческих переживаний.
   Здесь не нужно было ничего изобретать. В русской литературе есть очень похожая пьеса, почти на тот же сюжет - "Власть тьмы" Л.Н. Толстого, где герои - деревенские люди - говорят вполне грамотным языком и читатель и зритель осознают его условность. Чтобы показать, что реальная речевая среда не такова, Толстой все ее косноязычие концентрирует в Акиме, который не то что говорит плохо - он вообще почти не говорит; его речь - это обрывки фраз, соединенные междометием "таё". Впрочем, понятно, что В. Рогов решал другую задачу: показать безграничное уродство жизни своих героев, деформацию душ - и муки рождения человеческого в этих душах. Но если задача не решена, тогда и остается одно - объяснять, в чем она заключалась. В. Рогов - очень талантливый, умный и творческий литератор, но в данном случае он избрал не самый удачный принцип работы, и его герои получились ряжеными.
   Вторичная номинация
   В этом разделе мы рассмотрим слова и обороты, возникшие на основе других лексических единиц, без которых они не понятны. Самой элементарной формой вторичной номинации, по-видимому, следует считать "народную этимологию", которая сама по себе имеет большее отношение к культуре речи, но может использоваться и в художественной литературе и публицистике. Напр.: