-- Вы уже распределили четырех тех мулов, а еще и в глаза их не видали, -- сказал Ринго. -- А что, как нам их не пригонят?
-- Завтра утром, думаю, пригонят, -- сказала бабушка.
И верно; мы завтракали, когда вошел Эб Сноупс, прислонился к дверному косяку, глядя на бабушку глазами, покрасневшими слегка от неспанья.
-- Да уж, -- сказал он. -- Не родись богатым, а родись везучим. А знаете вы, в чем ваше везенье? -- Мы молчим, не спрашиваем, и он сам продолжил: -Весь день вчера шла вакуация, а к утру сегодня, я так полагаю, в Миссисипи не осталось янков ни полка. Сказать можно так, что война дала окончательного кругаля -- пошла дрыхнуть домой на север. Да уж. Тот полк, где вы, мэм, в субботу мулов изымали, как прибыл, так и убыл -- угреть место не успел. Вы исхитрились взять у янков последнюю возможную скотину в последнюю возможную минуту. И только одну допустили промашку -- взять-то взяли тех девятнадцать мулов, а вот обратно их всучить -- уже нет покупателя.
3
День был тепел и ярок; сталь ружей и удил блеснула нам в глаза еще издали, с дороги. Но теперь Ринго и с места не стронулся. Оторвавшись от бумаги, от своего рисованья, и глянув, он только сказал:
-- Соврал, выходит, Эб Сноупс. Господи ты боже, и когда же мы от них избавимся!
Передний был всего лишь лейтенант; теперь уже мы знали их офицерские знаки различия лучше, чем у собственной нашей конфедератской армии: как-то мы стали считать, скольких наших офицеров видели, и оказалось, раз-два и обчелся -- только отца да того капитана, что подошел к нам с дядей Баком в не сожженном еще тогда Джефферсоне (Грант его после спалил){33}. А сейчас мы глядели на подъезжавших и еще не знали, что и вообще-то военную форму видим в прощальный раз, -- если не считать ту, что останется на побежденных бойцах зримым символом нераскаянной неукротимости и гордости.
Всего лишь, значит, лейтенант. С виду лет сорока и как бы радостный и злой одновременно. Ринго-то его узнать не мог, потому что Ринго в повозке с нами не было, но я узнал -- по всей посадке, а может, по ликующе-злому виду, точно он уже несколько дней копит злость и предвкушает, как понаслаждается теперь этой злостью. И он тоже узнал меня; взглянул и рыкнул "Ха!", оскалив зубы; подал коня вплотную, глянул на рисунок Ринго. Кавалеристов было с ним десяток-полтора; мы их не особенно считали.
-- Ха! -- сказал опять и затем: -- Это что у тебя?
-- Дом, -- ответил Ринго, почти не взглянув на лейтенанта; он их перевидал даже больше моего. -- Любуйтесь.
Лейтенант опять глазами на меня и рыкнул свое "Ха!" сквозь зубы; говоря с Ринго, он то и дело косился на меня и рыкал. Поглядел на рисунок, перевел взгляд на аллею -- туда, где торчат трубы из кучи пепла и щебня. Травой, бурьяном уже покрылось пепелище, и только четыре трубы стоят, а дома вроде никогда и не было. Золотарник кое-где не весь отцвел.
-- Так, -- сказал офицер. -- Понятно. Рисуешь как он раньше был.
-- Угадали, -- сказал Ринго. -- А на кой мне рисовать его как он сейчас? Я могу хоть десять раз на дню приходить сюда наглядываться. А могу даже на лошади подъехать любоваться.
Лейтенант не рыкнул в ответ, а скорее хрюкнул; должно быть, наслаждался -- медлил действовать, накапливал в себе еще чуточек злости. Потом проговорил:
-- А здесь дорисуешь -- в город сможешь перебазироваться: там тебе на всю зиму хватит рисованья. Верно говорю?
Откинулся в седле и опять на меня глянул. Глазами на этот раз рыкнул. А глаза под цвет разбавленного молока -- как свиной мосол из окорока.
-- Так, так, -- говорит. -- А там кто живет? Под какой она фамилией сегодня, а?
Ринго поглядел на него пристальней, хотя, по-моему, еще без особой догадки.
-- Там никто не живет, -- ответил Ринго. -- Там крыша протекает.
Один из солдат фыркнул сдавленно. Лейтенант хотел к нему крутнуться, передумал. Хотел что-то сказать, зло блестя на Ринго глазами.
-- А-а, вы про те хибары, -- сказал Ринго. -- Я думал, вы все трубами интересуетесь.
Тут солдат засмеялся уже вслух, и лейтенант крутнулся к нему с руганью; теперь-то, если б даже не по виду, я бы по ругани узнал его. Побагровев, он заорал на своих солдат:
-- Так вас и перетак! Какого дьявола стоите? Он же вам сказал, загон в речной низине, там, за выгоном. И если какой встречный, будь он мужчина, женщина или младенец, вам хоть слово пикнет поперек, хоть усмехнется, стреляй его на месте! Марш!
Проскакав аллею, солдаты рассыпались выгоном. Лейтенант опять зло глянул на меня, на Ринго; опять рыкнул "Ха!" -- и приказал нам:
-- Вы со мной давай. Бегом!
Не ожидая нас, он поскакал аллеей. Мы побежали следом. Ринго обернулся на бегу ко мне:
-- Им кто-то наш загон указал в низине. Кто этот "он", как по-твоему?
-- Не знаю, -- говорю.
-- А я, кажись, знаю.
И замолчал. Бежим дальше. Лейтенант доскакал до хибары: из дверей вышла бабушка. Должно быть, издали увидела его, потому что надела уже матерчатую шляпку в защиту от солнца. Офицер и она оглянулись на нас, а затем бабушка, держась очень прямо и не торопясь, пошла по тропке вниз к загону, а лейтенант вслед за ней на коне. Видна голова его, плечи, иногда вскидывающаяся рука, но что говорит -- не слышно.
-- А теперь уже и вовсе ставь крест, -- сказал Ринго.
На спуске нам стал слышен голос лейтенанта. Он и бабушка остановились у новой изгороди, что мы с Джоби как раз кончили, -- бабушка в широкополой шляпке, стоит молча, стянув плечи шалью, скрестив под ней руки, -- вся крохотно-пряменькая, словно четыре этих года она не старее, не слабее становилась, а только все меньше и меньше, прямей и прямей и все неукротимей; а лейтенант спешился рядом, подбоченился одной рукой, а в другой у него целая пачка бумаг, и он размахивает ими перед бабушкой.
-- У него, видать, все наши приказы тут собраны, -- сказал Ринго.
Лошадей солдаты привязали к изгороди, а сами вошли в загон и вместе с Джоби и Эбом Сноупсом оттеснили в угол всех мулов -- старых сорок с лишним и новых девятнадцать. А мулы еще пробуют вырваться из угла, но главное у них не в этом. Главное у них старанье в том, чтоб непременно повернуться к лейтенанту тем бедром, где у них большой паленый след от клейма "США", которое сводили бабушка и Ринго.
-- Вы мне, конечно, скажете, что у мулов эти шрамы -- от левой постромки потертости, -- говорит лейтенант. -- Вместо постромок вы употребляли, значит, старую ленту от ленточной пилы? Я скорей согласен полгода драться с утра до ночи со всей бригадой Форреста, чем охранять такой же срок имущество Соединенных Штатов от беззащитных дам-южанок с детьми и негритятами. Беззащитных! -- проорал он едко. -- Беззащитных! Да сам Бог не спас бы Север, если бы Дэвис и Ли{34} догадались сформировать бригаду вторжения из бабушек и негритят-сироток! -- орал он, потрясая бумагами перед бабушкой.
В загоне волновались мулы, сталпливаясь и кидаясь в стороны, и Эб Сноупс махал на них руками то и дело. Лейтенант наконец откричался: даже бумагами перестал трясти.
-- Послушайте, -- сказал он. -- Нам дан приказ сниматься. Я, наверно, последний федеральный солдат буду, мозолящий вам глаза. И я не трону вас -приказано не трогать. Только отберу это украденное имущество. Но теперь вот что скажите мне -- как противник противнику или, если хотите даже, как мужчина мужчине. Я по этим липовым бумагам знаю, сколько вы у нас голов брали, и по записям знаю, сколько партий нам сбыли; знаю и то, сколько мы за них платили. Но вот скажите, сколько мулов вы всучивали нам не по разу, а по два, три, четыре?
-- Не знаю, -- сказала бабушка.
-- Так, -- сказал лейтенант. Он не сорвался на крик; глядя на бабушку и отдуваясь, он заговорил яростно-терпеливо, точно обращался к идиоту или индейцу: -- Послушайте. Я знаю, вы не обязаны мне говорить, и знаю, что не могу вас заставить. Я из чистого уважения хочу знать. Да нет, из чистой зависти. Скажите же мне.
-- Я не знаю, -- повторила бабушка.
-- Не знаете, -- произнес лейтенант. -- То есть вы... Понятно, -- сказал он тихо. -- Вы в самом деле не знаете. Вам некогда было считать; слишком заняты были стрижкой бара...
Мы стоим. Бабушка даже не смотрит на него; смотрим Ринго и я. Он сложил приказы, писанные Ринго, и аккуратно положил себе в карман. Сказал по-прежнему негромко, как бы устало:
-- Ладно, ребята. Сгуртуйте их и выгоняйте.
-- Проход за четверть мили отсюда, -- сказал солдат.
-- Разберите тут звено, -- сказал лейтенант.
Они стали раскидывать изгородь, над которой мы с Джоби трудились два месяца. Лейтенант достал из кармана блокнот, отошел к изгороди, упер блокнот в жердину и вынул карандаш. Оглянулся на бабушку, сказал все так же негромко:
-- Звать вас, как я понял, Роза Миллард?
-- Да, -- сказала бабушка.
Лейтенант заполнил листок, вырвал его из блокнота и вернулся к бабушке. Он по-прежнему говорил тихо, словно в комнате у больного.
-- Нам приказано платить за порчу всякой собственности в ходе эвакуации, -- сказал он. -- Вот расписка на десять долларов для предъявления в Мемфис, в хозчасть. За порчу изгороди. -- Он не отдал еще ей расписку; стоит и смотрит на бабушку. -- Обещайте мне... Да нет, будь оно проклято. Знать бы хоть, в чем ваша вера, что у вас есть свя... -- Он опять выругался -- негромко и безадресно. -- Послушайте. Я не прошу вас обещать, про обещание я не завожу и речи. По человек я семейный, бедный; бабушки у меня нет. И если месяца через четыре в бухгалтерии там объявится расписка на тысячу долларов на имя миссис Розы Миллард, то платить придется мне. Вы поняли?
-- Да, -- сказала бабушка. -- Можете не тревожиться.
И они поехали прочь. Мы с бабушкой, Ринго и Джоби стоим, смотрим, как они гонят мулов вверх по косогору; вот уж они скрылись из виду. О Сноупсе мы и забыли; но он вдруг заговорил:
-- Улыбнулись ваши мулы. Но у вас есть еще сотня с лишним, в аренду сдатая, если только эта холмяная голь не возьмет себе примера с янков. Я так считаю, надо и за то еще сказать спасибо. Так что наше вам почтение, а я домой подался, отдохну малость. Если снова пособить в чем, посылайте за мной, не сомневайтесь.
И тоже ушел.
Помолчав, бабушка сказала:
-- Джоби, подыми жерди на место.
Я ожидал (и Ринго, наверно, тоже), что она велит нам помочь Джоби, но она сказала лишь: "Идемте", -- повернулась и пошла не к хибаре, а через выгон, на дорогу. Мы не знали, куда она ведет нас, пока не пришли к церкви. Бабушка прямиком по проходу направилась к алтарю и, когда мы тоже подошли, сказала:
-- На колени.
Мы встали на колени в пустой церкви. Она опустилась между нами, маленькая; заговорила спокойно, не частя и не заминаясь; голос ее звучал тихо, но сильно и ясно:
-- Я прегрешила. Я украла, я лжесвидетельствовала против ближнего, пусть даже этот ближний -- враг моей страны. И более того, я принудила и этих детей грешить. Беру их грехи на свою совесть.
День был один из светлых, мягких, осенних. В церкви было прохладно; коленки ощущали холод пола. За окном -- ветка орешины с уже желтеющими листьями, на солнце они как золотые.
-- Но грешила я не из алчбы или корысти, -- говорила бабушка. -- И не ради мщения. Укорить меня в этом не посмеет никто -- даже Ты сам. В первый раз я прегрешила ради справедливости. А затем грешила ради большего, чем справедливость: ради того, чтобы одеть и пропитать Твои же сирые создания -ради детей, что отдали отцов, ради жен, что отдали мужей, ради стариков, что отдали сыновей для святого дела, хоть Ты и не соблаговолил увенчать его успехом. Я делила добытое с ними. Это правда, что я и себе оставляла, но тут уж мне лучше судить, ибо и у меня есть на попеченье старики, есть дети, которые, быть может, уже сироты. А если и это в глазах Твоих является грехом, то и этот грех беру на свою совесть. Аминь.
Она поднялась с колен. Встала легко, точно невесомая. На дворе было тепло; другого такого погожего октября я не упомню. А может, просто до пятнадцати лет погоду не замечаешь. Мы возвращались домой медленно, хотя бабушка сказала, что не устала.
-- Любопытно все же, как янки дознались про наш загон, -- сказала она.
-- А неужели не ясно? -- сказал Ринго. Бабушка взглянула на него. -- Им Эб Сноупс сказал.
На этот раз бабушка даже не поправила: "Мистер Сноупс". Застыла на месте, не сводя глаз с Ринго.
-- Эб Сноупс?
-- А вы думали, он так и успокоится, оставит непроданными те девятнадцать мулов? -- сказал Ринго.
-- Эб Сноупс. Вот как. -- И бабушка пошла дальше, а мы за ней. -- Эб Сноупс, -- произнесла она снова. -- Обвел он меня вокруг пальца, однако. Но ничего уж не поделать. И все-таки, в общем и целом, жаловаться нам не на что.
-- Мы их обклали по макушку, -- сказал Ринго,
Спохватился, но поздно. Бабушка тут же приказала:
-- Ступай бери мыло.
Он повиновался. Пробежал выгоном, скрылся в хибаре, затем вышел, спустился к роднику. Мы тоже почти уже дошли домой; когда, оставив бабушку у порога, я сбежал к роднику, он выполаскивал рот, держа в руке жестянку с вязким мылом, а в другой -- тыквенный ковш. Выплюнул воду, прополоскал снова рот, выплюнул; на щеке длинный мыльный мазок; по ветру бесшумно летят легкой пеной цветные пузырики.
-- А опять повторю, по макушку мы их обклали, -- сказал Ринго.
4
Мы ее удерживали -- оба отговаривали ее. Ринго ей открыл глаза на Сноупса, и ей и мне открыл. Да мы и так все трое должны бы понять были Сноупса с самого начала. Правда, я не думаю, чтобы Сноупс знал, что так с этим получится. Но думаю, что если б даже знал, то все равно бы подбивал бабушку на это. А мы отговаривали ее, удерживали, но бабушка сидела у огня -- в хибаре было теперь холодно, -- сложив руки под шалью, не споря и не слушая уже, с лицом совсем каким-то глухим, и только твердила свое, что это ведь один последний раз и что даже подлец за приличную плату способен вести себя честно. Было уже Рождество; мы как раз получили письмо от тети Луизы, из Хокхерста, с вестями о Друзилле, почти год как пропавшей из дому; тетя Луиза наконец-то узнала, что Друзилла воюет в Каролине -- простым солдатом в отцовском эскадроне, как и мечтала.
Ринго и я как раз вернулись из Джефферсона с этим письмом -- а в хибаре у нас стоит Эб Сноупс и убеждает бабушку, и та слушает, верит ему -- потому что она все еще верила, что раз Эб Сноупс за нас, а наше дело правое, то, значит, он не окончательный подлец. А ведь она знала, на что идет; слышала же она про них своими ушами; весь округ знал про эту банду, вселявшую ярость в мужчин и ужас в женщин. Каждый знал того негра здешнего, которого они убили и сожгли вместе с лачугой. Они именовали себя "Отдельный отряд Грамби", их было человек пятьдесят -- шестьдесят общей численностью, формы они не носили, а появились неизвестно откуда, как только ушел последний полк северян; они налетали на коптильни и конюшни, а когда знали, что не встретят мужчин, то врывались в дома, потрошили матрацы, взламывали полы, разбивали стены -- искали деньги и серебро, пугая белых женщин пытками, истязая негров.
Как-то они попались, и один из них, назвавший себя Грамби, предъявил рваный приказ, подписанный генералом Форрестом и дающий полномочия на рейды в неприятельском тылу; но даны ль те полномочия Грамби или кому другому, прочесть, разобрать было уже нельзя. Бумагой этой они все же обморочили стариков, которым тогда попались; и женщины, три года невредимо прожившие с детьми под вражеской грозой, теперь боялись ночью оставаться в доме, а потерявшие хозяев негры ушли на холмы, прятались там по-звериному в дальних пещерах.
Об этой-то банде толковал Эб Сноупс, кинув шляпу на пол, взмахивая руками и тряся волосами, встопорщенными на затылке после "дрыханья". У банды жеребец, мол, есть породистых кровей и три кобылы -- откуда Сноупсу известно, он не сказал, -- и все эти лошади краденые; а откуда знает, что краденые, тоже не сказал. Бабушке, дескать, нужно лишь написать бумагу, как те прежние, и дать подпись Форреста; а уж он, Эб, гарантирует, что возьмет потом за лошадей две тысячи долларов. Он клялся перед бабушкой, а бабушка, убрав руки под шаль, сидела с этим выраженьем на лице, и Сноупсова тень прыгала, дергалась на стене, он взмахивал руками, убеждая бабушку, что дела тут всего ничего; янков, мол, врагов она и то обставляла, а это ж южане, и значит, тут и вовсе риска нет, потому что южанин женщину не тронет, даже если бумага не подействует.
О, знал Сноупс, чем бабушку взять. Теперь я понимаю, что мы с Ринго были полностью бессильны перед ним, разливавшимся насчет того, что дела с янки оборвались так нежданно и она, мол, не успела сама нажить денег, а почти все другим пораздавала, рассчитывая себя после обеспечить, а теперь получается, что обеспечила чуть не всех в округе, кроме только себя и своих; что скоро, мол, отец домой вернется на разоренную, почти вконец обезлюдевшую плантацию и глянет на свое безрадостное будущее, а тут-то она и вынет из кармана пятнадцать сотен долларов наличными и скажет: "Вот. Начни на эти деньги снанова" -- на полторы эти тысячи, прямо как с неба упавшие. Он, Сноупс, возьмет себе одну кобылешку за труды, а ей полторы тыщи гарантирует за трех остальных лошадей.
О, мы были перед ним бессильны. Мы упрашивали ее дать нам прежде посоветоваться с дядей Баком или с кем-либо другим -- с кем ей угодно. Но она сидела с этим глухим выражением лица и твердила, что лошади не принадлежат Грамби, что они краденые, что ей достаточно лишь напугать его приказом, -- хотя мы в свои пятнадцать и то знали, что Грамби -- трус и что пугать допустимо людей храбрых, а труса пугать упаси бог; но бабушка сидит как каменная и твердит лишь, что лошади не его, лошади краденые. А мы ей: "Но и не наши ведь они". А бабушка нам: "Но он украл их".
Но мы не унимались; весь тот день (Эб Сноупс знал, где залег Грамби -в заброшенном хлопкохранилище на реке Тэллахетчи{35}, милях в шестидесяти от нас), едучи под дождем в повозке, которую достал Сноупс, мы пытались ее отговорить. Но бабушка молча сидела между нами, везя в жестянке на груди под платьем приказ, подписанный Ринго за генерала Форреста, и сунув ноги в мешок, на горячие кирпичи; через каждые десять миль мы останавливались, разжигали под дождем костер и снова грели эти кирпичи, пока не доехали до перепутья, откуда (сказал Эб Сноупс) надо пешком. И бабушка не разрешила мне и Ринго идти с ней.
-- Вас могут принять за взрослых, -- сказала она. -- А женщину они не тронут.
Весь день лил дождь, падал на нас, неторопливый, упорный, холодный, серый, и сумерки теперь как бы сгустили его, но оставили тем же промозгло-серым. Поперечная дорога не была уже дорогой; это был бледный шрам, уходящий под заросли в низину, точно под свод пещеры. Следы копыт виднелись, но не колес.
-- Тогда и ты не пойдешь, -- сказал я. -- Я сильней тебя; я не пущу.
Я схватил ее за руку; предплечье было тонкое, сухое, легкое, как щепка. Но что из того; ее щуплость и вид не меняли дела (как не меняли его в бабушкиных столкновениях с янки); она только повернулась, поглядела на меня, и я заплакал. В наступающем году мне уже исполнялось шестнадцать, и все ж я сидел на повозке и плакал. Она высвободила руку -- я и не почувствовал когда. И вот уже спустилась наземь и стоит в сером дожде, в сером меркнущем свете.
-- Это для всех нас, -- сказала она. -- Для Джона, для тебя, для Ринго, Джоби, Лувинии. Чтобы у нас было что-то, когда Джон вернется домой. Ты ведь никогда не плакал, провожая отца в бой. А я вне опасности, я женщина. Даже янки не трогают старух. Ждите здесь, пока не позову.
Мы старались удержать ее. Я повторяю это потому, что теперь знаю -плохо я старался. Я мог бы не пустить ее, повернуть мулов назад, силой увезти ее домой. Мне было пятнадцать, и с младенчества я, просыпаясь, видел над собою лицо бабушки и видел его, засыпая; но удержать ее я все же мог -и не удержал. Я остался в повозке под холодным дождем, а ей дал уйти в промозглый сумрак -- и она не вернулась оттуда. Сколько их там встретило ее в хлопкохранилище, не знаю; как и отчего обуял их страх, погнавший затем прочь, -- не знаю.
Мы сидели, сидели в повозке, окутанные этим дождевым декабрьским мороком, и наконец мне стало невмоготу больше ждать. Я соскочил и побежал, и Ринго тоже, увязая по щиколотку на этой старой слякотной дороге, рябой от копыт, уводящих в низину, -- и зная, что слишком долго мы ее прождали и не сможем ни помочь, ни разделить с ней поражение. Потому что ни звука нигде, ни признака жизни; лишь промозгло умирает, догасает мутный день на трухлявой громаде хранилища, и там, в конце коридора, под дверью -- тусклая полоска света.
Кажется, я не коснулся рукой двери, -- в комнате был настлан деревянный пол, поднятый над землей фута на два, и я споткнулся о порог, распахнул дверь собою и влетел туда, упал на четвереньки -- глядя на бабушку. Сальная свеча горит на ящике, но еще сильнее запаха свечки запах пороха. Он мне забил дыханье; я смотрю на бабушку. Она и живая была маленькой, но сейчас точно вся спалась, съежилась -- точно была сделана из тонких сухих легких палочек, слаженных вместе и скрепленных веревочками, и теперь веревочки порвались, и палочки осели всей тихой кучкой на пол, и кто-то прикрыл их сверху чистым выцветшим ситцевым платьем.
ВАНДЕЯ
1
Когда мы хоронили бабушку, все они собрались снова, брат Фортинбрайд и остальные: старики, женщины, дети, а также негры -- те двенадцать, что спускались с холмов при вести об очередном возвращении Эба Сноупса из Мемфиса, и еще человек сто, уходивших вслед за армией северян и теперь вернувшихся в округ, где ни семей уже не нашли они своих, ни хозяев и разбрелись по холмам, затаились в пещерах и дуплах -- и некому о них теперь заботиться, а главное, им не о ком заботиться, некого порадовать собою, своим возвратом; а ведь в этом, по-моему, горчайшая беда осиротелости, острейшее жало утраты. Все они спустились с холмов под дождем. Но теперь янки ушли из Джефферсона, так что можно уже не пешком являться, -- и за ямой могилы, за надгробьями и памятниками вся каплющая можжевеловая роща полна была мулов с длинными черными палеными следами на бедре от клейма "США", которое сводили бабушка и Ринго.
Были тут и почти что все джефферсонцы, и был известный проповедник, беженец из Мемфиса или откуда-то еще, -- он, мне сказали, приглашен миссис Компсон и другими для надгробного слова. Но брат Фортинбрайд не дал ему и начать это слово. Не то чтоб запретил -- он ничего не сказал проповеднику; но, как взрослый входит в комнату, где собрались для игры дети, и дает им понять, что игра дело хорошее, да только комната со всею мебелью теперь на часок нужна взрослым, -- так брат Фортинбрайд, костляволицый, в сюртуке, пегом от брезентовой и кожаной заплат, вышел быстрым шагом из рощи, где привязал мула, и вошел в скопление горожан под зонтиками. Посредине там лежала бабушка, и проповедник раскрыл уже свою книгу, а один из компсоновских негров держал над ним зонтик, и дождь неторопливо, промозгло, серо шлепал по зонтику, шлепал по желтым доскам гроба и беззвучно поливал темно-красную землю у могильной красной ямы. Брат Фортинбрайд молча глянул на зонтики, затем на холмяной народ, одетый в мешковину и дерюгу и зонтов лишенный, подошел к гробу и сказал:
-- Ну-ка, мужчины, берись.
Поколебавшись, горожане тоже зашевелились. Но всех -- и городских и холмяных -- опередил дядя Бак Маккаслин. К Рождеству у него ревматизм так разыгрывается, что ему трудно двинуть рукой; но теперь он, опираясь на свою палку из окоренного стволика орешины, стал проталкиваться вперед, и ему давали дорогу и фермеры в мешках, накинутых на голову и плечи, и горожане под зонтами; а потом я и Ринго стояли, смотрели, как бабушку опускают в яму и дождь тихо плещет по желтым доскам, как бы разжижая их, обращая в подобие бледно пронизанной солнцем воды, и впитывается в землю. И мокрая красная земля стала падать в могилу с лопат, задвигавшихся, заработавших медленно и мерно, и холмяные фермеры сменялись, чередуясь, но дядя Бак никому не позволил себя сменить.
Времени заняло это немного, и проповедник-беженец все же опять бы, наверно, сунулся с надгробным словом, да только брат Фортинбрайд не дал. Не положив и лопаты, опершись на нее, он встал, как стоит работник в поле, и заговорил, как в церкви в дни распределения денег -- спокойным, негромким, сильным голосом:
-- Не думаю я, чтоб Роза Миллард или те, кто ее хоть мало-мальски знал, нуждались в указании места, куда ее взял Господь. И не думаю, чтоб кто-нибудь, знавший ее хоть мало-мальски, захотел оскорбить ее пожеланием спокойного сна в том уготованном ей месте. И думаю, что Господь уже уготовал ей и народ со старыми, сирыми, малыми -- черный, белый, желтый или краснокожий, о ком ей печься и над кем хлопотать. Так что езжайте-ка, люди, домой. Иным из вас ехать недалеко, и притом в крытых экипажах. Но у большей части экипажей нет, и это спасибо Розе Миллард, что вы не пешком шли. Вас-то я имею в виду. Вам еще дров наколоть-нащепать для топки, да мало ли дел. И что бы, по-вашему, сказала Роза Миллард, увидавши, как вы стоите тут и держите под дождем детей и стариков?
Миссис Компсон предложила мне и Ринго жить у них, пока не вернется отец; приглашали к себе и другие, уж не помню кто, а потом я думал, все уже уехали, но оглянулся и увидел дядю Бака. Он подошел -- рука скрючена, прижата локтем к боку, и борода криво торчит, точно еще одна рука, а глаза красные, сердитые, как от недосыпа, и палку держит так, будто сейчас ударит первого, кто подвернется.
-- Что порешили делать, парни? -- спросил он.
Темно-красную землю дождь пропитал и разрыхлил и уже не плескал, не хлестал бабушку -- просто серо и тихо уходил в темно-красный холмик, и вот уже и холмик начал как бы тускло разжижаться, сохраняя свое очертание, -точно неярко-желтый цвет досок, растворясь, подкрасил землю доверху и слил могилу, гроб и дождь в одну красновато-серую тающую муть.
-- Мне нужен пистолет на время, -- сказал я.
-- Завтра утром, думаю, пригонят, -- сказала бабушка.
И верно; мы завтракали, когда вошел Эб Сноупс, прислонился к дверному косяку, глядя на бабушку глазами, покрасневшими слегка от неспанья.
-- Да уж, -- сказал он. -- Не родись богатым, а родись везучим. А знаете вы, в чем ваше везенье? -- Мы молчим, не спрашиваем, и он сам продолжил: -Весь день вчера шла вакуация, а к утру сегодня, я так полагаю, в Миссисипи не осталось янков ни полка. Сказать можно так, что война дала окончательного кругаля -- пошла дрыхнуть домой на север. Да уж. Тот полк, где вы, мэм, в субботу мулов изымали, как прибыл, так и убыл -- угреть место не успел. Вы исхитрились взять у янков последнюю возможную скотину в последнюю возможную минуту. И только одну допустили промашку -- взять-то взяли тех девятнадцать мулов, а вот обратно их всучить -- уже нет покупателя.
3
День был тепел и ярок; сталь ружей и удил блеснула нам в глаза еще издали, с дороги. Но теперь Ринго и с места не стронулся. Оторвавшись от бумаги, от своего рисованья, и глянув, он только сказал:
-- Соврал, выходит, Эб Сноупс. Господи ты боже, и когда же мы от них избавимся!
Передний был всего лишь лейтенант; теперь уже мы знали их офицерские знаки различия лучше, чем у собственной нашей конфедератской армии: как-то мы стали считать, скольких наших офицеров видели, и оказалось, раз-два и обчелся -- только отца да того капитана, что подошел к нам с дядей Баком в не сожженном еще тогда Джефферсоне (Грант его после спалил){33}. А сейчас мы глядели на подъезжавших и еще не знали, что и вообще-то военную форму видим в прощальный раз, -- если не считать ту, что останется на побежденных бойцах зримым символом нераскаянной неукротимости и гордости.
Всего лишь, значит, лейтенант. С виду лет сорока и как бы радостный и злой одновременно. Ринго-то его узнать не мог, потому что Ринго в повозке с нами не было, но я узнал -- по всей посадке, а может, по ликующе-злому виду, точно он уже несколько дней копит злость и предвкушает, как понаслаждается теперь этой злостью. И он тоже узнал меня; взглянул и рыкнул "Ха!", оскалив зубы; подал коня вплотную, глянул на рисунок Ринго. Кавалеристов было с ним десяток-полтора; мы их не особенно считали.
-- Ха! -- сказал опять и затем: -- Это что у тебя?
-- Дом, -- ответил Ринго, почти не взглянув на лейтенанта; он их перевидал даже больше моего. -- Любуйтесь.
Лейтенант опять глазами на меня и рыкнул свое "Ха!" сквозь зубы; говоря с Ринго, он то и дело косился на меня и рыкал. Поглядел на рисунок, перевел взгляд на аллею -- туда, где торчат трубы из кучи пепла и щебня. Травой, бурьяном уже покрылось пепелище, и только четыре трубы стоят, а дома вроде никогда и не было. Золотарник кое-где не весь отцвел.
-- Так, -- сказал офицер. -- Понятно. Рисуешь как он раньше был.
-- Угадали, -- сказал Ринго. -- А на кой мне рисовать его как он сейчас? Я могу хоть десять раз на дню приходить сюда наглядываться. А могу даже на лошади подъехать любоваться.
Лейтенант не рыкнул в ответ, а скорее хрюкнул; должно быть, наслаждался -- медлил действовать, накапливал в себе еще чуточек злости. Потом проговорил:
-- А здесь дорисуешь -- в город сможешь перебазироваться: там тебе на всю зиму хватит рисованья. Верно говорю?
Откинулся в седле и опять на меня глянул. Глазами на этот раз рыкнул. А глаза под цвет разбавленного молока -- как свиной мосол из окорока.
-- Так, так, -- говорит. -- А там кто живет? Под какой она фамилией сегодня, а?
Ринго поглядел на него пристальней, хотя, по-моему, еще без особой догадки.
-- Там никто не живет, -- ответил Ринго. -- Там крыша протекает.
Один из солдат фыркнул сдавленно. Лейтенант хотел к нему крутнуться, передумал. Хотел что-то сказать, зло блестя на Ринго глазами.
-- А-а, вы про те хибары, -- сказал Ринго. -- Я думал, вы все трубами интересуетесь.
Тут солдат засмеялся уже вслух, и лейтенант крутнулся к нему с руганью; теперь-то, если б даже не по виду, я бы по ругани узнал его. Побагровев, он заорал на своих солдат:
-- Так вас и перетак! Какого дьявола стоите? Он же вам сказал, загон в речной низине, там, за выгоном. И если какой встречный, будь он мужчина, женщина или младенец, вам хоть слово пикнет поперек, хоть усмехнется, стреляй его на месте! Марш!
Проскакав аллею, солдаты рассыпались выгоном. Лейтенант опять зло глянул на меня, на Ринго; опять рыкнул "Ха!" -- и приказал нам:
-- Вы со мной давай. Бегом!
Не ожидая нас, он поскакал аллеей. Мы побежали следом. Ринго обернулся на бегу ко мне:
-- Им кто-то наш загон указал в низине. Кто этот "он", как по-твоему?
-- Не знаю, -- говорю.
-- А я, кажись, знаю.
И замолчал. Бежим дальше. Лейтенант доскакал до хибары: из дверей вышла бабушка. Должно быть, издали увидела его, потому что надела уже матерчатую шляпку в защиту от солнца. Офицер и она оглянулись на нас, а затем бабушка, держась очень прямо и не торопясь, пошла по тропке вниз к загону, а лейтенант вслед за ней на коне. Видна голова его, плечи, иногда вскидывающаяся рука, но что говорит -- не слышно.
-- А теперь уже и вовсе ставь крест, -- сказал Ринго.
На спуске нам стал слышен голос лейтенанта. Он и бабушка остановились у новой изгороди, что мы с Джоби как раз кончили, -- бабушка в широкополой шляпке, стоит молча, стянув плечи шалью, скрестив под ней руки, -- вся крохотно-пряменькая, словно четыре этих года она не старее, не слабее становилась, а только все меньше и меньше, прямей и прямей и все неукротимей; а лейтенант спешился рядом, подбоченился одной рукой, а в другой у него целая пачка бумаг, и он размахивает ими перед бабушкой.
-- У него, видать, все наши приказы тут собраны, -- сказал Ринго.
Лошадей солдаты привязали к изгороди, а сами вошли в загон и вместе с Джоби и Эбом Сноупсом оттеснили в угол всех мулов -- старых сорок с лишним и новых девятнадцать. А мулы еще пробуют вырваться из угла, но главное у них не в этом. Главное у них старанье в том, чтоб непременно повернуться к лейтенанту тем бедром, где у них большой паленый след от клейма "США", которое сводили бабушка и Ринго.
-- Вы мне, конечно, скажете, что у мулов эти шрамы -- от левой постромки потертости, -- говорит лейтенант. -- Вместо постромок вы употребляли, значит, старую ленту от ленточной пилы? Я скорей согласен полгода драться с утра до ночи со всей бригадой Форреста, чем охранять такой же срок имущество Соединенных Штатов от беззащитных дам-южанок с детьми и негритятами. Беззащитных! -- проорал он едко. -- Беззащитных! Да сам Бог не спас бы Север, если бы Дэвис и Ли{34} догадались сформировать бригаду вторжения из бабушек и негритят-сироток! -- орал он, потрясая бумагами перед бабушкой.
В загоне волновались мулы, сталпливаясь и кидаясь в стороны, и Эб Сноупс махал на них руками то и дело. Лейтенант наконец откричался: даже бумагами перестал трясти.
-- Послушайте, -- сказал он. -- Нам дан приказ сниматься. Я, наверно, последний федеральный солдат буду, мозолящий вам глаза. И я не трону вас -приказано не трогать. Только отберу это украденное имущество. Но теперь вот что скажите мне -- как противник противнику или, если хотите даже, как мужчина мужчине. Я по этим липовым бумагам знаю, сколько вы у нас голов брали, и по записям знаю, сколько партий нам сбыли; знаю и то, сколько мы за них платили. Но вот скажите, сколько мулов вы всучивали нам не по разу, а по два, три, четыре?
-- Не знаю, -- сказала бабушка.
-- Так, -- сказал лейтенант. Он не сорвался на крик; глядя на бабушку и отдуваясь, он заговорил яростно-терпеливо, точно обращался к идиоту или индейцу: -- Послушайте. Я знаю, вы не обязаны мне говорить, и знаю, что не могу вас заставить. Я из чистого уважения хочу знать. Да нет, из чистой зависти. Скажите же мне.
-- Я не знаю, -- повторила бабушка.
-- Не знаете, -- произнес лейтенант. -- То есть вы... Понятно, -- сказал он тихо. -- Вы в самом деле не знаете. Вам некогда было считать; слишком заняты были стрижкой бара...
Мы стоим. Бабушка даже не смотрит на него; смотрим Ринго и я. Он сложил приказы, писанные Ринго, и аккуратно положил себе в карман. Сказал по-прежнему негромко, как бы устало:
-- Ладно, ребята. Сгуртуйте их и выгоняйте.
-- Проход за четверть мили отсюда, -- сказал солдат.
-- Разберите тут звено, -- сказал лейтенант.
Они стали раскидывать изгородь, над которой мы с Джоби трудились два месяца. Лейтенант достал из кармана блокнот, отошел к изгороди, упер блокнот в жердину и вынул карандаш. Оглянулся на бабушку, сказал все так же негромко:
-- Звать вас, как я понял, Роза Миллард?
-- Да, -- сказала бабушка.
Лейтенант заполнил листок, вырвал его из блокнота и вернулся к бабушке. Он по-прежнему говорил тихо, словно в комнате у больного.
-- Нам приказано платить за порчу всякой собственности в ходе эвакуации, -- сказал он. -- Вот расписка на десять долларов для предъявления в Мемфис, в хозчасть. За порчу изгороди. -- Он не отдал еще ей расписку; стоит и смотрит на бабушку. -- Обещайте мне... Да нет, будь оно проклято. Знать бы хоть, в чем ваша вера, что у вас есть свя... -- Он опять выругался -- негромко и безадресно. -- Послушайте. Я не прошу вас обещать, про обещание я не завожу и речи. По человек я семейный, бедный; бабушки у меня нет. И если месяца через четыре в бухгалтерии там объявится расписка на тысячу долларов на имя миссис Розы Миллард, то платить придется мне. Вы поняли?
-- Да, -- сказала бабушка. -- Можете не тревожиться.
И они поехали прочь. Мы с бабушкой, Ринго и Джоби стоим, смотрим, как они гонят мулов вверх по косогору; вот уж они скрылись из виду. О Сноупсе мы и забыли; но он вдруг заговорил:
-- Улыбнулись ваши мулы. Но у вас есть еще сотня с лишним, в аренду сдатая, если только эта холмяная голь не возьмет себе примера с янков. Я так считаю, надо и за то еще сказать спасибо. Так что наше вам почтение, а я домой подался, отдохну малость. Если снова пособить в чем, посылайте за мной, не сомневайтесь.
И тоже ушел.
Помолчав, бабушка сказала:
-- Джоби, подыми жерди на место.
Я ожидал (и Ринго, наверно, тоже), что она велит нам помочь Джоби, но она сказала лишь: "Идемте", -- повернулась и пошла не к хибаре, а через выгон, на дорогу. Мы не знали, куда она ведет нас, пока не пришли к церкви. Бабушка прямиком по проходу направилась к алтарю и, когда мы тоже подошли, сказала:
-- На колени.
Мы встали на колени в пустой церкви. Она опустилась между нами, маленькая; заговорила спокойно, не частя и не заминаясь; голос ее звучал тихо, но сильно и ясно:
-- Я прегрешила. Я украла, я лжесвидетельствовала против ближнего, пусть даже этот ближний -- враг моей страны. И более того, я принудила и этих детей грешить. Беру их грехи на свою совесть.
День был один из светлых, мягких, осенних. В церкви было прохладно; коленки ощущали холод пола. За окном -- ветка орешины с уже желтеющими листьями, на солнце они как золотые.
-- Но грешила я не из алчбы или корысти, -- говорила бабушка. -- И не ради мщения. Укорить меня в этом не посмеет никто -- даже Ты сам. В первый раз я прегрешила ради справедливости. А затем грешила ради большего, чем справедливость: ради того, чтобы одеть и пропитать Твои же сирые создания -ради детей, что отдали отцов, ради жен, что отдали мужей, ради стариков, что отдали сыновей для святого дела, хоть Ты и не соблаговолил увенчать его успехом. Я делила добытое с ними. Это правда, что я и себе оставляла, но тут уж мне лучше судить, ибо и у меня есть на попеченье старики, есть дети, которые, быть может, уже сироты. А если и это в глазах Твоих является грехом, то и этот грех беру на свою совесть. Аминь.
Она поднялась с колен. Встала легко, точно невесомая. На дворе было тепло; другого такого погожего октября я не упомню. А может, просто до пятнадцати лет погоду не замечаешь. Мы возвращались домой медленно, хотя бабушка сказала, что не устала.
-- Любопытно все же, как янки дознались про наш загон, -- сказала она.
-- А неужели не ясно? -- сказал Ринго. Бабушка взглянула на него. -- Им Эб Сноупс сказал.
На этот раз бабушка даже не поправила: "Мистер Сноупс". Застыла на месте, не сводя глаз с Ринго.
-- Эб Сноупс?
-- А вы думали, он так и успокоится, оставит непроданными те девятнадцать мулов? -- сказал Ринго.
-- Эб Сноупс. Вот как. -- И бабушка пошла дальше, а мы за ней. -- Эб Сноупс, -- произнесла она снова. -- Обвел он меня вокруг пальца, однако. Но ничего уж не поделать. И все-таки, в общем и целом, жаловаться нам не на что.
-- Мы их обклали по макушку, -- сказал Ринго,
Спохватился, но поздно. Бабушка тут же приказала:
-- Ступай бери мыло.
Он повиновался. Пробежал выгоном, скрылся в хибаре, затем вышел, спустился к роднику. Мы тоже почти уже дошли домой; когда, оставив бабушку у порога, я сбежал к роднику, он выполаскивал рот, держа в руке жестянку с вязким мылом, а в другой -- тыквенный ковш. Выплюнул воду, прополоскал снова рот, выплюнул; на щеке длинный мыльный мазок; по ветру бесшумно летят легкой пеной цветные пузырики.
-- А опять повторю, по макушку мы их обклали, -- сказал Ринго.
4
Мы ее удерживали -- оба отговаривали ее. Ринго ей открыл глаза на Сноупса, и ей и мне открыл. Да мы и так все трое должны бы понять были Сноупса с самого начала. Правда, я не думаю, чтобы Сноупс знал, что так с этим получится. Но думаю, что если б даже знал, то все равно бы подбивал бабушку на это. А мы отговаривали ее, удерживали, но бабушка сидела у огня -- в хибаре было теперь холодно, -- сложив руки под шалью, не споря и не слушая уже, с лицом совсем каким-то глухим, и только твердила свое, что это ведь один последний раз и что даже подлец за приличную плату способен вести себя честно. Было уже Рождество; мы как раз получили письмо от тети Луизы, из Хокхерста, с вестями о Друзилле, почти год как пропавшей из дому; тетя Луиза наконец-то узнала, что Друзилла воюет в Каролине -- простым солдатом в отцовском эскадроне, как и мечтала.
Ринго и я как раз вернулись из Джефферсона с этим письмом -- а в хибаре у нас стоит Эб Сноупс и убеждает бабушку, и та слушает, верит ему -- потому что она все еще верила, что раз Эб Сноупс за нас, а наше дело правое, то, значит, он не окончательный подлец. А ведь она знала, на что идет; слышала же она про них своими ушами; весь округ знал про эту банду, вселявшую ярость в мужчин и ужас в женщин. Каждый знал того негра здешнего, которого они убили и сожгли вместе с лачугой. Они именовали себя "Отдельный отряд Грамби", их было человек пятьдесят -- шестьдесят общей численностью, формы они не носили, а появились неизвестно откуда, как только ушел последний полк северян; они налетали на коптильни и конюшни, а когда знали, что не встретят мужчин, то врывались в дома, потрошили матрацы, взламывали полы, разбивали стены -- искали деньги и серебро, пугая белых женщин пытками, истязая негров.
Как-то они попались, и один из них, назвавший себя Грамби, предъявил рваный приказ, подписанный генералом Форрестом и дающий полномочия на рейды в неприятельском тылу; но даны ль те полномочия Грамби или кому другому, прочесть, разобрать было уже нельзя. Бумагой этой они все же обморочили стариков, которым тогда попались; и женщины, три года невредимо прожившие с детьми под вражеской грозой, теперь боялись ночью оставаться в доме, а потерявшие хозяев негры ушли на холмы, прятались там по-звериному в дальних пещерах.
Об этой-то банде толковал Эб Сноупс, кинув шляпу на пол, взмахивая руками и тряся волосами, встопорщенными на затылке после "дрыханья". У банды жеребец, мол, есть породистых кровей и три кобылы -- откуда Сноупсу известно, он не сказал, -- и все эти лошади краденые; а откуда знает, что краденые, тоже не сказал. Бабушке, дескать, нужно лишь написать бумагу, как те прежние, и дать подпись Форреста; а уж он, Эб, гарантирует, что возьмет потом за лошадей две тысячи долларов. Он клялся перед бабушкой, а бабушка, убрав руки под шаль, сидела с этим выраженьем на лице, и Сноупсова тень прыгала, дергалась на стене, он взмахивал руками, убеждая бабушку, что дела тут всего ничего; янков, мол, врагов она и то обставляла, а это ж южане, и значит, тут и вовсе риска нет, потому что южанин женщину не тронет, даже если бумага не подействует.
О, знал Сноупс, чем бабушку взять. Теперь я понимаю, что мы с Ринго были полностью бессильны перед ним, разливавшимся насчет того, что дела с янки оборвались так нежданно и она, мол, не успела сама нажить денег, а почти все другим пораздавала, рассчитывая себя после обеспечить, а теперь получается, что обеспечила чуть не всех в округе, кроме только себя и своих; что скоро, мол, отец домой вернется на разоренную, почти вконец обезлюдевшую плантацию и глянет на свое безрадостное будущее, а тут-то она и вынет из кармана пятнадцать сотен долларов наличными и скажет: "Вот. Начни на эти деньги снанова" -- на полторы эти тысячи, прямо как с неба упавшие. Он, Сноупс, возьмет себе одну кобылешку за труды, а ей полторы тыщи гарантирует за трех остальных лошадей.
О, мы были перед ним бессильны. Мы упрашивали ее дать нам прежде посоветоваться с дядей Баком или с кем-либо другим -- с кем ей угодно. Но она сидела с этим глухим выражением лица и твердила, что лошади не принадлежат Грамби, что они краденые, что ей достаточно лишь напугать его приказом, -- хотя мы в свои пятнадцать и то знали, что Грамби -- трус и что пугать допустимо людей храбрых, а труса пугать упаси бог; но бабушка сидит как каменная и твердит лишь, что лошади не его, лошади краденые. А мы ей: "Но и не наши ведь они". А бабушка нам: "Но он украл их".
Но мы не унимались; весь тот день (Эб Сноупс знал, где залег Грамби -в заброшенном хлопкохранилище на реке Тэллахетчи{35}, милях в шестидесяти от нас), едучи под дождем в повозке, которую достал Сноупс, мы пытались ее отговорить. Но бабушка молча сидела между нами, везя в жестянке на груди под платьем приказ, подписанный Ринго за генерала Форреста, и сунув ноги в мешок, на горячие кирпичи; через каждые десять миль мы останавливались, разжигали под дождем костер и снова грели эти кирпичи, пока не доехали до перепутья, откуда (сказал Эб Сноупс) надо пешком. И бабушка не разрешила мне и Ринго идти с ней.
-- Вас могут принять за взрослых, -- сказала она. -- А женщину они не тронут.
Весь день лил дождь, падал на нас, неторопливый, упорный, холодный, серый, и сумерки теперь как бы сгустили его, но оставили тем же промозгло-серым. Поперечная дорога не была уже дорогой; это был бледный шрам, уходящий под заросли в низину, точно под свод пещеры. Следы копыт виднелись, но не колес.
-- Тогда и ты не пойдешь, -- сказал я. -- Я сильней тебя; я не пущу.
Я схватил ее за руку; предплечье было тонкое, сухое, легкое, как щепка. Но что из того; ее щуплость и вид не меняли дела (как не меняли его в бабушкиных столкновениях с янки); она только повернулась, поглядела на меня, и я заплакал. В наступающем году мне уже исполнялось шестнадцать, и все ж я сидел на повозке и плакал. Она высвободила руку -- я и не почувствовал когда. И вот уже спустилась наземь и стоит в сером дожде, в сером меркнущем свете.
-- Это для всех нас, -- сказала она. -- Для Джона, для тебя, для Ринго, Джоби, Лувинии. Чтобы у нас было что-то, когда Джон вернется домой. Ты ведь никогда не плакал, провожая отца в бой. А я вне опасности, я женщина. Даже янки не трогают старух. Ждите здесь, пока не позову.
Мы старались удержать ее. Я повторяю это потому, что теперь знаю -плохо я старался. Я мог бы не пустить ее, повернуть мулов назад, силой увезти ее домой. Мне было пятнадцать, и с младенчества я, просыпаясь, видел над собою лицо бабушки и видел его, засыпая; но удержать ее я все же мог -и не удержал. Я остался в повозке под холодным дождем, а ей дал уйти в промозглый сумрак -- и она не вернулась оттуда. Сколько их там встретило ее в хлопкохранилище, не знаю; как и отчего обуял их страх, погнавший затем прочь, -- не знаю.
Мы сидели, сидели в повозке, окутанные этим дождевым декабрьским мороком, и наконец мне стало невмоготу больше ждать. Я соскочил и побежал, и Ринго тоже, увязая по щиколотку на этой старой слякотной дороге, рябой от копыт, уводящих в низину, -- и зная, что слишком долго мы ее прождали и не сможем ни помочь, ни разделить с ней поражение. Потому что ни звука нигде, ни признака жизни; лишь промозгло умирает, догасает мутный день на трухлявой громаде хранилища, и там, в конце коридора, под дверью -- тусклая полоска света.
Кажется, я не коснулся рукой двери, -- в комнате был настлан деревянный пол, поднятый над землей фута на два, и я споткнулся о порог, распахнул дверь собою и влетел туда, упал на четвереньки -- глядя на бабушку. Сальная свеча горит на ящике, но еще сильнее запаха свечки запах пороха. Он мне забил дыханье; я смотрю на бабушку. Она и живая была маленькой, но сейчас точно вся спалась, съежилась -- точно была сделана из тонких сухих легких палочек, слаженных вместе и скрепленных веревочками, и теперь веревочки порвались, и палочки осели всей тихой кучкой на пол, и кто-то прикрыл их сверху чистым выцветшим ситцевым платьем.
ВАНДЕЯ
1
Когда мы хоронили бабушку, все они собрались снова, брат Фортинбрайд и остальные: старики, женщины, дети, а также негры -- те двенадцать, что спускались с холмов при вести об очередном возвращении Эба Сноупса из Мемфиса, и еще человек сто, уходивших вслед за армией северян и теперь вернувшихся в округ, где ни семей уже не нашли они своих, ни хозяев и разбрелись по холмам, затаились в пещерах и дуплах -- и некому о них теперь заботиться, а главное, им не о ком заботиться, некого порадовать собою, своим возвратом; а ведь в этом, по-моему, горчайшая беда осиротелости, острейшее жало утраты. Все они спустились с холмов под дождем. Но теперь янки ушли из Джефферсона, так что можно уже не пешком являться, -- и за ямой могилы, за надгробьями и памятниками вся каплющая можжевеловая роща полна была мулов с длинными черными палеными следами на бедре от клейма "США", которое сводили бабушка и Ринго.
Были тут и почти что все джефферсонцы, и был известный проповедник, беженец из Мемфиса или откуда-то еще, -- он, мне сказали, приглашен миссис Компсон и другими для надгробного слова. Но брат Фортинбрайд не дал ему и начать это слово. Не то чтоб запретил -- он ничего не сказал проповеднику; но, как взрослый входит в комнату, где собрались для игры дети, и дает им понять, что игра дело хорошее, да только комната со всею мебелью теперь на часок нужна взрослым, -- так брат Фортинбрайд, костляволицый, в сюртуке, пегом от брезентовой и кожаной заплат, вышел быстрым шагом из рощи, где привязал мула, и вошел в скопление горожан под зонтиками. Посредине там лежала бабушка, и проповедник раскрыл уже свою книгу, а один из компсоновских негров держал над ним зонтик, и дождь неторопливо, промозгло, серо шлепал по зонтику, шлепал по желтым доскам гроба и беззвучно поливал темно-красную землю у могильной красной ямы. Брат Фортинбрайд молча глянул на зонтики, затем на холмяной народ, одетый в мешковину и дерюгу и зонтов лишенный, подошел к гробу и сказал:
-- Ну-ка, мужчины, берись.
Поколебавшись, горожане тоже зашевелились. Но всех -- и городских и холмяных -- опередил дядя Бак Маккаслин. К Рождеству у него ревматизм так разыгрывается, что ему трудно двинуть рукой; но теперь он, опираясь на свою палку из окоренного стволика орешины, стал проталкиваться вперед, и ему давали дорогу и фермеры в мешках, накинутых на голову и плечи, и горожане под зонтами; а потом я и Ринго стояли, смотрели, как бабушку опускают в яму и дождь тихо плещет по желтым доскам, как бы разжижая их, обращая в подобие бледно пронизанной солнцем воды, и впитывается в землю. И мокрая красная земля стала падать в могилу с лопат, задвигавшихся, заработавших медленно и мерно, и холмяные фермеры сменялись, чередуясь, но дядя Бак никому не позволил себя сменить.
Времени заняло это немного, и проповедник-беженец все же опять бы, наверно, сунулся с надгробным словом, да только брат Фортинбрайд не дал. Не положив и лопаты, опершись на нее, он встал, как стоит работник в поле, и заговорил, как в церкви в дни распределения денег -- спокойным, негромким, сильным голосом:
-- Не думаю я, чтоб Роза Миллард или те, кто ее хоть мало-мальски знал, нуждались в указании места, куда ее взял Господь. И не думаю, чтоб кто-нибудь, знавший ее хоть мало-мальски, захотел оскорбить ее пожеланием спокойного сна в том уготованном ей месте. И думаю, что Господь уже уготовал ей и народ со старыми, сирыми, малыми -- черный, белый, желтый или краснокожий, о ком ей печься и над кем хлопотать. Так что езжайте-ка, люди, домой. Иным из вас ехать недалеко, и притом в крытых экипажах. Но у большей части экипажей нет, и это спасибо Розе Миллард, что вы не пешком шли. Вас-то я имею в виду. Вам еще дров наколоть-нащепать для топки, да мало ли дел. И что бы, по-вашему, сказала Роза Миллард, увидавши, как вы стоите тут и держите под дождем детей и стариков?
Миссис Компсон предложила мне и Ринго жить у них, пока не вернется отец; приглашали к себе и другие, уж не помню кто, а потом я думал, все уже уехали, но оглянулся и увидел дядю Бака. Он подошел -- рука скрючена, прижата локтем к боку, и борода криво торчит, точно еще одна рука, а глаза красные, сердитые, как от недосыпа, и палку держит так, будто сейчас ударит первого, кто подвернется.
-- Что порешили делать, парни? -- спросил он.
Темно-красную землю дождь пропитал и разрыхлил и уже не плескал, не хлестал бабушку -- просто серо и тихо уходил в темно-красный холмик, и вот уже и холмик начал как бы тускло разжижаться, сохраняя свое очертание, -точно неярко-желтый цвет досок, растворясь, подкрасил землю доверху и слил могилу, гроб и дождь в одну красновато-серую тающую муть.
-- Мне нужен пистолет на время, -- сказал я.