Фолкнер Уильям

Непобежденные


   Уильям Фолкнер
   Непобежденные
   Роман
   1938
   Перевод с английского О.Сороки
   Содержание:
   Засада
   Отход
   Рейд
   Удар из-под руки
   Вандея
   Сражение на усадьбе
   Запах вербены
   Текст, выделенный в книжном издании курсивом, заключен в фигурные {} скобки.
   ЗАСАДА
   1
   В то лето у нас -- у меня и Ринго -- на пустырьке за коптильней было поле Виксбергской осады {1} и битвы. Пусть Виксберг изображала у нас горсть щепок, подобранных у поленницы, а Реку обозначала рытвина, продолбленная краешком мотыги в плотно спекшейся земле, но макет этот наш (Река, город, окрестность) при всей своей малости давал ощутить непокорную, хоть и недвижную, мощь земных складок, пред которой слаба артиллерия, эфемерны трагичнейшие поражения и блистательнейшие победы, что отгрохотали -- и нет их. Эта "живая карта" была для нас живою уже потому, что иссушенная земля пила воду, выпивала быстрей, чем мы успевали таскать от родника, так что подготовка поля к битве обращалась в затяжное и почти напрасное мученье; мы с дырявым ведром нескончаемо мотались высуня язык между родниковым навесом и нашей рытвинкой-рекой, ибо требовалось, объединив силы, одолеть сперва общего врага -- время, чтобы затем уж разделиться и разыграть, неукоснительно исполнить обряд яростного и победоносного сражения, отгородясь им, точно занавесом и щитом, от роковой реальности, от факта. И в этот послеполуденный час нам казалось, что русло так и не напьется, не отсыреет даже -- ведь и росы не выпадало вот уже недели три. Но наконец Река увлажнилась, по крайней мере влажно потемнела, и можно теперь начинать. Мы собрались начать. Но подошел неожиданно Люш (Ринго ему племянник; Люш -- сын старого Джоби). Возник откуда-то, явился незамеченный и встал под свирепо и тупо разящим солнцем с непокрытой головой, нескособоченно и твердо принагнув эту литую, круглую, как пушечное ядро, голову, -- как если бы ядро наспех, неглубоко, но намертво посадили в бетон, -- и глядит глазами, чуть покрасневшими с внутренних углов (как бывает у негров хмельных), на то, что Ринго и я наименовали Виксбергом. Тут я увидел у поленницы Филадельфию, жену Люша, -- набрала на руку дров, еще не разогнулась и смотрит Люшу в спину.
   -- Это что тут? -- спросил Люш.
   -- Виксберг, -- ответил я.
   Люш засмеялся. Стоял и негромко смеялся, глядя на щепки.
   -- Иди же сюда, Люш, -- позвала Филадельфия.
   Что-то странное было и в ее голосе тоже -- торопливость напряженная какая-то; возможно, испуг. -- Хочешь ужинать, так дров поднеси мне.
   Испуг ли то был или просто она торопилась? Люш не дал мне вдуматься, решить, потому что присел вдруг и -- мы и шевельнуться не успели -- повалил рукою щепки.
   -- Вот так с вашим Виксбергом сталось, -- сказал он.
   -- Люш! -- позвала Филадельфия. Но Люш, не подымаясь с корточек, глядел на меня с этим особым выражением на лице. Мне было всего двенадцать; я еще не знал, что это выражение торжества; я и слова такого не знал -- торжество.
   -- И еще с одним городом то же, а вам и не известно, -- сказал он. -- С Коринтом{2}.
   -- С Коринтом? -- переспросил я. Филадельфия, бросив дрова, быстро шла к нам. -- Он тоже в нашем штате, в Миссисипи. Недалеко. Я был там.
   -- А хотя б и далеко, -- произнес Люш. В голосе его послышалась напевность; он сидел на корточках, подставив свирепому солнцу чугунный свой череп и плоский скат носа и уже не глядя на меня и Ринго; воспаленные глаза Люша словно повернулись зрачками назад, а к нам -- тыльной, слепой стороной глазного яблока. -- Хотя б и далеко. Потому что все равно уж на подходе.
   -- Кто на подходе? Куда на подходе?
   -- Спроси папу своего. Хозяина Джона.
   -- Он в Теннесси воюет. Как я его спрошу?
   -- В Теннесси он, думаешь? Незачем ему уже там быть.
   Тут Филадельфия схватила Люша за руку.
   -- Замолчи, негр! -- крикнула она, и в голосе ее все та же крайняя звучала напряженность. -- Иди, дрова неси!
   Они ушли. Мы не смотрели им вслед, мы стояли над нашим поваленным Виксбергом и так усердно продолбленной нами рытвинкой-рекой, уже снова просохшей, и смотрели тихо друг на друга.
   -- О чем это он? -- сказал Ринго. -- О чем он?
   -- Да ни о чем, -- сказал я. Нагнулся, опять поставил Виксберг. -- Вот уже как было.
   Но Ринго смотрел на меня недвижимо.
   -- Люш смеялся. Он сказал, что и с Коринтом то же.
   Радовался, что с Коринтом то же. Он что-то знает, а мы не знаем?
   -- Ничего он не знает! -- сказал я. -- По-твоему, Люш знает то, чего отец не знает?
   -- Хозяин Джон в Теннесси. Может, там и ему неизвестно.
   -- По-твоему, он бы оставался где-то в Теннесси, если б янки уже в Коринте были? По-твоему, отец и генерал Ван Дорн{3} и генерал Пембертон{4} не были бы уже там все трое, если б янки туда дошли?
   Но я понимал -- слова мои слабы, потому что негры знают, им многое ведомо; слова тут не помогут, нужно что-то посильней, погромче слов. И я нагнулся, набрал пыли в обе горсти, выпрямился; а Ринго все стоит, не шевелится, смотрит, как я швыряю в него пылью.
   -- Я генерал Пембертон! -- крикнул я. -- Ура-а-а! Ур-ра-а-а!
   Опять нагнулся, нагреб пыли, швырнул. А Ринго стоит как стоял.
   -- Ладно! -- крикнул я. -- Будь на этот раз ты генералом Пембертоном. А Грантом пусть уж буду я.
   Потому что требовалась неотложная победа над тем, что неграм ведомо. По уговору нашему, сначала генералом Пембертоном два раза подряд бываю я, а Ринго -- Грантом, генералом северян, а уж на третий раз я -- Грант, Ринго -Пембертон, иначе он играть больше не станет. Но теперь наша победа не терпела отлагательств, и неважно, что Ринго тоже негр, -- ведь мы с ним родились в один и тот же год и месяц, и оба выкормлены одной грудью, и ели-спали вместе столько уже лет, что и Ринго зовет мою бабушку "бабушка" -и, может, он уже не негр или же я не белый, мы оба с ним уже не черные, не белые, не люди, а неподвластнейшая поражению пара мотыльков, два перышка, летящих поверх бури. Так что, оба уйдя в игру, мы не заметили приближения Лувинии (Ринго -- внук ей, она жена старого Джоби). Стоя друг против друга на расстоянии каких-нибудь двух вытянутых рук, невидимые друг другу за яростно и медленно вспухающим облаком пыли, мы с ним вопили: "Бей сволочей! Руби! Бей насмерть!" Но тут голос Лувинии опустился на нас, как ладонь великана, укротив даже взметенную пыль, так что теперь мы стали видимы -- до бровей окрашенные пылью и с руками, еще поднятыми для швырка.
   -- Уймись, Баярд! Уймись ты, Ринго! -- кричит она, стоя шагах в пяти от нас. На ней, я замечаю, нет старой отцовой шляпы, которую она непременно надевает поверх косынки, пусть даже всего на минуту выходя из кухни за дровами. -- Что за слово такое я слышала? Как это вы обзывались? -- И, не переводя дыхания, продолжает (бежала бегом, видно): -- А кто к нам едет по большой дороге!
   В один и тот же миг мы с Ринго рванулись из остолбенелой неподвижности -- через двор и кругом дома, туда, где на парадном крыльце стоит бабушка, где Люш, обогнув дом с другой стороны, тоже встал у крыльца и глядит на ворота, что в конце въездной аллеи. Когда отец весною приезжал, мы с Ринго побежали аллеей навстречу и вернулись -- я стоя в стремени, обхваченный рукой отца, а Ринго -- держась за другое стремя и не отставая от коня. Но сейчас к воротам мы не кинулись. Я на крыльце рядом с бабушкой, а Ринго с Люшем внизу, у ступенек, -- вместе мы глядели, как Юпитер, соловый жеребец, входит в ворота, постоянно теперь растворенные, идет по аллее. Они приближались: большой костлявый конь мастью почти под цвет дыма -- светлей, чем дорожная пыль, что прилипла к его шкуре, мокрой с переправы, с брода в трех милях отсюда, -- идет мерным ходом, который не шаг и не бег, как если б Юпитер весь путь из Теннесси шел этой мерной поступью без перерыва, ибо настало время преодолеть простор земли, забыв о сне и отдыхе и отбросив, отослав в нездешний край вечного и праздного досуга зряшную прыть талона; и отец, тоже не просохший с переправы -- сапоги от воды потемнели и покрыты тоже коркой пыли, серый походный мундир белесо выцвел на груди, на спине, на рукавах, и почти не блестят потускневшие пуговицы и вытертый полковничий галун, а сабля тяжко висит сбоку, не подскакивая на ходу, точно слитая с бедром. Отец остановил коня; взглянул на нас с бабушкой, на Ринго с Люшем.
   -- Здравствуйте, мисс Роза. Здорово, ребята.
   -- Здравствуй, Джон, -- сказала бабушка.
   Люш подошел, взял коня под уздцы; отец натружено спешился, и сабля увесисто и тупо ударилась о ногу, о мокрое голенище.
   -- Почисть его, -- сказал отец. -- Дай корма вдоволь, но не выпускай на выгон. Пусть будет под рукой... Иди с Люшем, -- сказал он Юпитеру, точно к ребенку обращаясь, и потрепал его по желтовато-дымчатому боку, и Люш увел коня. Теперь мы могли рассмотреть его как следует. Отца то есть. Он был невелик ростом; возвышали, высили его в наших глазах те дела, что -- мы знали -- совершает, совершил он в Виргинии и Теннесси. Были и другие воины, свершавшие такое, -- но мы-то знали его одного лишь, его храп слышали ночами в тихом доме, его видели за обеденным столом, его голосу внимали, его привычки сна, еды и разговора знали. Ростом он был невелик, в седле же казался еще малорослей, потому что Юпитер был крупен, а отец в воображении нашем высился и пеший, на коне же вырастал уже до неба, до невероятия. И потому казался в седле мал. Он подошел к крыльцу, стал подниматься, и сабля весомо и плоско льнула к ноге. А мне уже запахло -- как во все его приезды, как весной, когда я ехал по аллее, прижимаясь к нему, стоя в стремени, -- я уже почуял запах, шедший от его одежды, бороды и от тела тоже; мне казалось, это запах пороха и славы, победоносной избранности, но, поумнев, теперь я знаю -- не победоносность то была, а только воля выстоять, едко-усмешливый отказ от самообманов, заходящий намного дальше и того оптимизма, который бодро принимает вероятность в ближайшем же будущем всего наихудшего, что мы способны претерпеть. Он всходил, и сабля задевала каждую ступеньку (так невысок он был на самом деле); взойдя на четыре ступеньки, остановился и снял шляпу. Вот пример того, как действия отца превышали его рост. Он ведь мог подняться наверх, стать вровень с бабушкой -- и ему пришлось бы слегка лишь нагнуться, подставляя лоб поцелую. Но нет. Он остановился двумя ступеньками ниже и обнажил голову, и то, что теперь уже бабушка принагнулась, касаясь его лба губами, нисколько не ослабило впечатления рослости, крупности, которое он производил -- по крайней мере, на нас.
   -- Я так и думала, что ты приедешь, -- сказала бабушка.
   -- Н-да, -- сказал отец. Взглянул на меня, не сводившего с него глаз; а снизу неотрывно смотрел на него Ринго.
   -- Неблизкий путь из Теннесси, -- сказал я.
   -- Н-да, -- опять сказал отец.
   -- А отощали вы, хозяин Джон, -- сказал Ринго. -- Что там едят в Теннесси? То же самое, что у нас едят люди?
   И тут я сказал, влюблено глядя отцу в лицо, в глаза:
   -- Люш говорит, ты сейчас не в Теннесси был.
   -- Люш? -- произнес отец. -- Люш?
   -- Входи, -- сказала бабушка. -- Лувиния уже накрывает на стол. Не успеешь умыться, как подаст тебе обедать.
   2
   В тот же день, еще до заката, мы сделали для нашей скотины загон. Мы огородили его в низине, в зарослях у речки, где его нипочем не найти чужаку, и саму изгородь разглядеть можно, лишь приблизясь к свежеобрубленным, сочащим сок жердям, перегородившим чащобу и с ней
   сливающимся. Мы все там трудились -- отец, Джоби, Ринго, Люш и я, -- отец по-прежнему в сапогах, но сняв мундир, и обнаружилось, что брюки на нем не конфедератские, не наши, а североармейские, трофейные, нового и крепкого синего сукна; и саблю отец снял. Работали мы быстро, валили молодые деревья -- иву, дубки, красный клен, каштан карликовый -- и, наспех обрубивши ветки, волокли с помощью мулов, да и сами, через пойменную грязь и кусты туда, где уже ждал отец. Вот то-то и оно -- отец поспевал всюду; ухватив по жердине под каждую руку, он волок их сквозь кустарник чуть ли не быстрее мулов и примащивал на место, пока Джоби с Люшем еще спорили, каким концом пустить куда. Вот то-то же; и не в том дело, что отец работал быстрее и усерднее всех нас, хотя мог бы стоять, распоряжаться и уж точно выглядел бы в такой позе крупней и внушительней (во всяком случае, в мальчишеских глазах -- по крайней мере, в наших с Ринго двенадцатилетних глазах) -- дело во всей его манере. Когда Лувиния подала ему солонину с овощами, кукурузные лепешки, молоко и он поел, сидя на своем обычном месте в столовой нашей (а мы -Ринго и я, во всяком случае -- глядели, ждали, не могли дождаться вечера и отцовских рассказов), и вытер бороду и сказал: "А теперь новый загон городить. Но прежде еще надо нарубить жердей", -- при этих словах и мне и Ринго представилось, наверное, одно и то же. Вообразилось, что все мы -Джоби, Люш, Ринго и я -- стоим там, как бы выстроясь, -- не в потной жажде штурма и победы, а в том мощном, хоть и покорном утверждении верховной воли, которое, должно быть, двигало Наполеоновы войска; а перед нами отец, и за его спиной приречная низина, напоенные соком стволы, что сейчас будут обращены в мертвые жерди. Отец на коне; отец в сером золотогалунном мундире; и вот он обнажает саблю. Окинув и сплотив нас своим взглядом напоследок и вздыбливая, поворачивая уж Юпитера на тугих удилах, выхватывает он саблю; движение взметает его волосы под треуголкой, сабля блещет; он восклицает негромко, но громово: "Рысью! Марш-марш! В атаку!" И, с места не сходя, мы следуем за ним и взглядом и телами -- за невысоким человеком, который в сочетании с конем высится как раз в меру (а для нас, двенадцатилетних, высится над всеми прочими людьми), -- который встал на стременах над дымчатою уносящеюся молнией коня, и под бессчетными сверкающими сабельными взмахами назначенные им деревья, срубленные и обрубленные, очищенные от ветвей, ложатся стройными рядами, ожидая только переноски и приладки, чтобы протянуться изгородью.
   Солнце уже ушло из низины, когда мы кончили изгородь: Джоби и Люшу осталось лишь поставить последние три ее звена; но оно еще светило на выгоне, на косогоре, когда мы ехали к дому -- я у отца за спиной, на крупе мула, а на втором муле Ринго. У дома отец слез, а я -- в седле -- вернулся к конюшне, и тем временем на косогорах завечерело тоже. Ринго уже надел корове на рога веревку, и мы направились опять в низину, и теленок шел за коровой, тычась ей в вымя всякий раз, когда корова останавливалась щипнуть травы. Ринго дергал веревку, орал на корову, а свинья трюхала впереди. Но задерживала нас именно свинья. Она двигалась даже медленнее, чем корова со всеми ее остановками, так что, пока спустились к новому загону, уже стемнело. Но в изгороди оставался еще широкий незаделанный проход. Правда, мы на это и рассчитывали.
   Мы завели туда обоих мулов, корову с теленком, свинью; ощупью поставили последнее звено и пошли домой. Было совсем темно, даже на выгоне; нам видна была горящая в кухне лампа, и чья-то тень там двигалась в окне. Мы с Ринго вошли -- Лувиния как раз закрывала дорожный сундук из тех, что стоят на чердаке; в последний раз его снимали оттуда, когда ездили в Хокхерст{5} гостить на Рождество четыре года назад -- тогда не было еще войны и дядя Деннисон был жив. Сундучище этот тяжел даже и пустой; когда мы уходили городить загон, в кухне его не было, и, значит, его снесли вниз без нас, без Джоби и Люша, и тащить пришлось бабушке с Лувинией, разве что снес его вниз отец, подъехавший со мной на муле, -- и, значит, вот как спешно все и неотложно; да, наверно, это отец и с сундуком управился. А когда я вошел в столовую ужинать, на столе вместо серебряных ножей и вилок лежали кухонные, и за стеклом буфета (где на моей памяти всегда стоял серебряный сервиз, и только каждый вторник бабушка с Лувинией и Филадельфией брали его оттуда и начищали, а зачем -- одной бабушке разве что известно, -- ведь сервизом никогда не пользовались) было пусто.
   Отужинали быстро. Отец ведь обедал, а мы -- Ринго и я -- слишком ждали-дожидались этого отдохновенного часа, когда отец начнет рассказ. В тот его весенний приезд мы дождались: отец сел после ужина в свое старое кресло-качалку, в камине затрещали, защелкали ореховые чурбаки, и мы приготовились слушать, присев на пятки сбоку от огня, а над каминною доской на двух крюках протянулось трофейное капсюльное ружье, привезенное отцом из Виргинии два года назад, -- дремлет, смазанное и заряженное к бою. И мы услышали тогда рассказ. Звучали в нем такие имена, как Форрест{6}, Морган{7}, Барксдейл{8} и Ван Дорн, такие немиссисипские слова, как ущелье и обвал; но Барксдейл -- наш земляк, и Ван Дорн тоже, только его застрелит позже чей-то муж; а генерал Форрест проезжал однажды Южной улицею Оксфорда, и сквозь оконное стекло глядела на него там девушка, алмазом перстня нацарапавшая свое имя на стекле: Силия Кук... {9}
   Но нам шел всего тринадцатый{10}; в ушах наших звучало другое. Нам слышались пушки, и шелест знамен, и безымянный вопль атаки. И это мы хотели и сегодня услыхать. Ринго ожидал меня в холле; вот уже отец сел в свое кресло в комнате, которую он и негры зовут кабинетом: он зовет потому, что здесь стоит его письменный стол, в чьих ящиках хранятся образцы нашего хлопка и зерна, -- и здесь он снимает грязные сапоги и сидит разувшись, а сапоги сохнут у камина, и сюда не возбраняется входить собакам и греться у огня на ковре и даже ночевать здесь в холода -- а разрешила ли то отцу мама (она умерла, родив меня) и подтвердила разрешение бабушка или бабушка сама уже без мамы разрешила, я не знаю; негры же зовут комнату кабинетом потому, что сюда заведено их призывать на очную ставку с патрульщиком (который сидит на одном из жестких стульев и курит одну из отцовых сигар, но шляпу все же сняв), чтобы они клятвенно заверили, что вовсе и не были там, где их видел патрульщик, что вовсе не они то были; а бабушка зовет библиотекой, потому что здесь стоит книжный шкаф, и в нем Литтлтон, комментированный Коуком{11}, Иосиф Флавий{12}, Коран, том решений Миссисипского суда за 1848 год, Джереми Тейлор{13}, "Афоризмы" Наполеона{14}, трактат по астрологии в тысячу девяносто восемь страниц, "История оборотней английских, ирландских и шотландских купно с валлийскими", писанная достопочтенным Птолемеем Торндайком{15}, магистром наук Эдинбургского университета, членом Шотландского королевского общества, а также полные собрания Вальтера Скотта и Фенимора Купера и полный Дюма в бумажной обложке, кроме того томика, что отец выронил из кармана под Манассасом{16} (когда отступали, сказал отец).
   Так что Ринго и я опять присели по бокам камина -- холодного, пустого -и тихо стали дожидаться, и бабушка пристроилась с шитьем к столу, к лампе, а отец сел в кресло на всегдашнем своем прикаминном месте, скрестивши ноги, оперев задки волглых сапог там, где старые от них следы на решетке, и жуя табак, взятый у Джоби заимообразно. Джоби куда постарше отца возрастом и потому перехитрил войну -- запасся табаком В штат Миссисипи он приехал с отцом из Каролины; он был бессменным отцовским слугой, а на нескорую смену себе растил, готовил Саймона (Ринго -- сын Саймона). Но война ускорила лет на десяток вступление Саймона в должность, и Саймон ушел на войну денщиком отца, а сейчас остался в эскадроне, в Теннесси. И вот мы сидим ждем, когда же начнется рассказ; уже и Лувиния в кухне кончает стучать посудой, и я подумал, что отец хочет, чтобы и она, управившись, пришла послушать, и спросил отца пока что:
   -- Разве возможно вести войну в горах, папа?
   И оказалось, отец только того и ждал (но не в желательном для меня и Ринго смысле).
   -- В горах воевать невозможно, -- сказал он. -- Однако приходится. А теперь ну-ка, мальчики, спать.
   Мы поднялись наверх. Но в спальню нашу не пошли; сели на верхней лестничной ступеньке, куда уже не доходит свет лампы, горящей в холле, и стали оттуда глядеть и вслушиваться в то, что доносилось из-за двери кабинета; немного погодя Лувиния прошла внизу по холлу, не заметив нас, и вошла в кабинет; нам слышно было, как отец спросил ее:
   -- Готов сундук?
   -- Да, сэр. Готов.
   -- Скажи Люшу, пусть возьмет фонарь и заступы и ждет меня в кухне.
   -- Слушаю, сэр, -- сказала Лувиния. Вышла, пересекла холл, снова не взглянув на лестницу, а обычно она идет за нами наверх неотступно и, вставши в дверях спальни, бранит нас, покуда не ляжем -- я в кровать, а Ринго рядом, на соломенный тюфяк. Но сейчас ей было не до нас и не до нашего непослушания даже.
   -- А я знаю, что там, в сундуке, -- шепнул Ринго. -- Серебро. Как по-твоему...
   -- Тсс, -- сказал я.
   Было слышно, как отец говорит что-то бабушке. Потом Лувиния опять прошла через холл в кабинет. Сидя на ступеньке, мы прислушивались к голосу отца -- он рассказывал что-то бабушке и Лувинии.
   -- Виксберг? -- шепнул Ринго. В тени, где мы сидим, его не видно; блестят только белки его глаз. -- Виксберг ПАЛ? То есть рухнулся в Реку? И с генералом Пембертоном вместе?
   -- Тссс! -- сказал я.
   Сидя бок о бок, мы слушаем голос отца. И, может, темнота нас усыпила, унесло нас снова перышками, мотыльками прочь или же мозг спокойно, твердо и бесповоротно отказался далее воспринимать и верить, -- потому что вдруг над нами очутилась Лувиния и трясет нас, будит. И не бранит даже. Довела до спальни, стала в дверях и не зажгла даже лампы, не проверила, разделись мы или упали в сон не раздеваясь. Возможно, это голос отца звучал в ее ушах, как в наших звучал и путался со сном, -- но я знал, ее гнетет иное; и знал, что мы проспали на ступеньках вынос сундука, и он уже в саду, его закапывают. Ибо мозгу моему, отказавшемуся верить в поражение и беду, мерещилось, будто видел я фонарь в саду, под яблонями. А наяву или во сне видел, не знаю -- потому что наступило утро, и шел дождь, и отец уже уехал.
   3
   Уезжал он, должно быть, уже под дождем, который и все утро продолжался, и в обед -- так что незачем и вовсе будет выходить сегодня из дому, пожалуй; и наконец, бабушка отложила шитье, сказав:
   -- Что ж. Принеси поваренную книгу, Маренго.
   Ринго принес из кухни книгу, мы с ним улеглись на ковре животом вниз, а бабушка раскрыла книгу.
   -- О чем будем читать сегодня? -- сказала она.
   -- Читай про торт, -- сказал я.
   -- Что ж. А о каком именно?
   Вопрос излишний -- Ринго, и не дожидаясь его, сказал уже:
   -- Про кокосовый, бабушка.
   Каждый раз он просит читать про кокосовый торт, потому что нам с ним так и неясно, ел Ринго хоть раз этот торт или нет. У нас пекли торты на Рождество перед самой войной, и Ринго все припоминал, досталось ли им в кухне от кокосового, и не мог припомнить. Иногда я пытался ему помочь, выспрашивал, какой у того торта вкус был и вид, -- и Ринго уже почти решался мне ответить, но в последнюю минуту передумывал. Потому что, как он говорит, лучше уже не помнить, отведал или нет, чем знать наверняка, что и не пробовал; если окажется, что ел он не кокосовый, то уж всю жизнь не знать ему кокосового.
   -- Почитать еще разок -- худа не будет, я думаю, -- сказала бабушка.
   Ближе к вечеру дождь перестал; когда я вышел на заднюю веранду, сияло солнце, и Ринго спросил, идя следом:
   -- Мы куда идем?
   Миновали коптильню; отсюда видны уж конюшня и негритянские хибары.
   -- Да куда идем-то? -- повторил он.
   Идя к конюшне, мы увидели Люша и Джоби за забором, на выгоне, -- они вели мулов снизу, из нового загона.
   -- Да идем-то для чего? -- допытывался Ринго.
   -- Следить за ним будем, -- сказал я.
   -- За ним? За кем за ним?
   Я взглянул на Ринго. Он смотрел на меня в упор -- молча, блестя белками глаз, как вчера вечером.
   -- А-а, ты про Люша, -- сказал он. -- А кто велел, чтоб мы за ним следили?
   -- Никто. Я сам знаю.
   -- Тебе что -- сон был, Баярд?
   -- Да. Вечером вчера. Прислышалось, будто отец велел Лувинии следить за Люшем, потому что Люш знает.
   -- Знает? -- переспросил Ринго. -- Что знает? -- Но вопрос тоже излишний, и он сам ответил, поморгав своими круглыми глазами и спокойно глядя на меня: -- Вчера. Когда он повалил наш Виксберг. Люш знал уже тогда. Все равно как знал, что не в Теннесси теперь хозяин Джон. Ну, и про что еще тебе тот сон был?
   -- Чтоб мы за ним следили -- вот и все. Люшу известно станет раньше нас. Отец и Лувинии велел следить за ним, хоть Люш ей сын, -- велел Лувинии еще немного побыть белой. Потому что если проследить за ним, то сможем угадать, когда оно нагрянет.
   -- Что нагрянет?
   -- Не знаю.
   Ринго коротко вздохнул.
   -- Тогда так оно и есть, -- сказал он. -- Если б тебе кто сказал, то, может, это были б еще враки. Но раз тебе сон был, это уже не враки -- некому было соврать. Придется нам следить за ним.
   Мы принялись следить; они впрягли мулов в повозку и спустились за выгон, к вырубке, возить наготовленные дрова. Два дня мы скрытно следили за ними. И тут-то почувствовали, под каким всегдашним бдительным надзором Лувинии сами находимся. Заляжем, смотрим, как Люш и Джоби грузят повозку, -и слышим тут же, что она надрывается, кличет нас, и приходится отходить незаметно вбок и бежать потом к Лувинии с другого направления. Иногда у нас не было времени сделать крюк -- она застигала нас на полпути, и Ринго прятался мне за спину, а она бранила нас:
   -- Вы что крадетесь? Не иначе, озорство какое затеяли. Признавайтесь, сатанята.
   Но мы не признавались, шли за ней, бранящейся, до кухни, и, когда она туда скрывалась, снова тихо уходили с глаз долой и бежали следить за Люшем.
   И на второй день вечером, засев у хибары, где живут Люш с Филадельфией, мы увидели, как он вышел оттуда и направился к новому загону. Прокравшись за ним, услышали в потемках, как он поймал и вывел мула и поехал верхом прочь. Мы пустились следом, но когда выбежали на дорогу, то слышен был лишь замирающий топот копыт. А пробежали мы порядочный кусок, так что даже зычный клич Лувинии донесся до нас слабо, еле-еле. Мы постояли в звездном свете, глядя в даль дороги.