В пятнадцать лет мать определила его в закрытую военную школу. Не по годам развитый и ловкий, он быстро схватывал все, что могло ему пригодиться, и за три года набрал достаточно зачетных баллов, чтобы поступать в колледж. Мать выбрала ему сельскохозяйственный. Он поехал и провел в городе целый год, даже не подав документы, в то время как мать пребывала в уверенности, что он изо всех сил одолевает положенную на первом курсе премудрость. Следующей осенью он все-таки поступил, проучился пять месяцев, а потом произошла некая скандальная история с женой одного из младших преподавателей, после чего ему предоставили возможность тихо исчезнуть. Он возвратился домой и следующие два года провел делая вид, будто помогает матери вести дела на ферме – теперь у матери была хлопковая плантация. Означало это, что каждый день он некоторое время болтался туда-сюда верхом, надев для этого еще налезавшие на его маленькие ноги парадные сапоги для верховой езды, которые остались у него еще со времен учебы в военной школе – первые такого рода сапоги, появившиеся в округе. Пять месяцев назад он случайно проезжал через Французову Балку и увидел Юлу Варнер. На него-то и ополчились, вдохновленные победой над мемфисским коммивояжером, прошлогодние юнцы, слезшие с потертых постромками мулов, чтобы защитить идею девства, в которую ни они, ни ее брат, по-видимому, не верили, хотя и не смогли ее развенчать на деле, как это, видимо, не удавалось и рыцарям в старину. По двое-трое выходили на разведку, слонялись вдоль варнеровского забора, смотрели, когда и по какой дороге отъезжает пролетка. Ехали следом или, опередив, уже ждали в одном из тех мест, куда хозяин этой пролетки спешил на топот каблуков о настил пола и пиликанье скрипочек, и уже ходил у них по рукам кувшин самогонного виски, а потом они тащились сзади иногда до самого дома, иногда, недоезжая, разбредались: уж больно долог путь по ночным дорогам через лунные или безлунные спящие поля; копыта кобылицы ступают в пыль как в мягкую медлительную вату, и лошадь еле переставляет ноги – вожжи намотаны на кнутовище, вставленное в гнездо в передке повозки, – а попадется по дороге брод – она сторожко, медленно зайдет в воду и, никем не понукаемая, примется пить, купая морду и пофыркивая на колеблющиеся отражения звезд, роняя струи воды с поднятой морды, и снова начнет пить, а может только фыркать в воду, как это делают утолившие жажду лошади. Ни окрик, ни подергивание вожжей – ничто не понуждает лошадь идти дальше, так она там и стоит, долго, слишком долго… Однажды ночью на движущуюся пролетку попытались напасть, выскочив из придорожных теней, какие-то парни, но, встреченные ударами кнута, разбежались, потому что единого плана у них не было, лишь общий неуправляемый порыв ярости и тоски. Через неделю после этого, когда лошадь и пролетка стояли на привязи у забора Варнеров, они налетели, вопя и гремя кастрюлями, из-за угла неосвещенной веранды, и Маккэрон к ним сразу вышел, спокойный и собранный, появившись не с крыльца, а из-под деревьев, где у Варнера висел деревянный гамак, двоих или троих из них окликнул по имени и выругал их своим приятным, с неторопливой манерой растягивать слова, говорком, да еще вдобавок предложил двоим из них – на их выбор – выйти потолковать с ним на дороге. Заметили, что в опущенной руке он держал револьвер.
   Потом ему сделали предупреждение по всей форме. Могли бы сообщить ее брату, но не сообщили, однако не потому, что брат скорее всего на этих же доносчиков и налетел бы с кулаками. Точно как учитель Лэбоув, они бы этому только обрадовались, восприняли бы с истинным наслаждением. Как для Лэбоува, для них это была бы по крайней мере та же плоть, живая и теплая, которая под их ударами покрылась бы синяками, царапинами, обагрилась бы кровью, а этого, подобно Лэбоуву, они как раз и жаждали, осознанно или нет. Здесь дело в том, что от идеи рассказать ему их защищало то обстоятельство, что вся их ярость будет тогда растрачена на орудие возмездия, а не на самого преступника, поэтому лучше уж обидчика, нанесшего им смертельное оскорбление, они встретят сами, надев на кулаки боксерские перчатки. И они послали Маккэрону предупреждение по всей форме в письменном виде, и все подписались. Один из них съездил как-то ночью за двенадцать миль к дому его матери и прицепил записку к двери. На следующий день негр Маккэрона, теперь уже тоже взрослый мужчина, доставил им пять отдельных ответов и ушел от преследования, с окровавленной головой, но без сколько-нибудь серьезных увечий.
   Однако еще почти целую неделю Маккэрону удавалось водить их за нос. Они пытались перехватить его одного в пролетке – либо по дороге к Варнерам, либо когда он от них возвращался домой. Но его кобыла бегала чересчур резво, к тому же их запуганные пахотные мулы от нее шарахались и не могли ей противостоять, а по опыту предшествующих попыток парни знали, что попробуй они остановить ее пешими, Маккэрон прямо по ним проедет, стоя в пролетке и с глумливым оскалом охаживая их свищущим кнутом. Кроме того, у него был револьвер, и они достаточно были о молодом Маккэроне наслышаны, чтобы знать, что с револьвером он никогда не расставался с тех пор, как ему исполнилось двадцать один. К тому же и у него ведь были кое-какие претензии к тем двоим, которые избили его посланника-негра.
   Так что в конце концов пришлось им подстеречь Маккэрона в пролетке с Юлой, устроив засаду у брода, где кобыла останавливалась напиться. Никто так толком и не узнал, что произошло. Невдалеке от брода стоял дом, но криков и шума на сей раз не было, только наутро при свете дня на четырех из пяти физиономий обнаружились ссадины, царапины да не хватало нескольких зубов. А пятый – один из тех двоих, от которых досталось негру, – все еще лежал без сознания в ближнем доме. Кому-то попалась на глаза рукоятка от кнута. Она вся была в засохшей крови и в налипших волосах, а позже, спустя несколько лет, один из нападавших рассказал, что кнутовищем орудовала девушка: выскочив из пролетки, она рукояткой кнута сдерживала натиск троих нападавших, тогда как ее спутник противопоставил рукоятку револьвера тележной спице и кастету остальных двоих. Это и все, что когда-либо стало известно, причем пролетка добралась до дома Варнеров без существенного опоздания. Из кухни, где Билл Варнер в ночной рубахе ел персиковый пирог, запивая его пахтаньем, было слышно, как вернувшиеся прошли в ворота и поднялись на веранду, тихонько перешептываясь, по заведенному у Юлы с ее молодыми людьми обыкновению воркуя практически ни о чем (во всяком случае, отец так думал), а после вошли в дом и по коридору прямиком к кухонной двери. Взгляду Варнера предстало открытое привлекательное лицо, приветливый, решительный оскал, который с некоторой натяжкой можно было бы назвать улыбкой, хотя и не чересчур почтительной, заплывший глаз, длинный рубец на скуле и рука, бессильно свисающая вдоль тела.
   – Он на что-то налетел в темноте, – объяснила дочь.
   – Вижу, – отозвался Варнер. – Похоже, это что-то его еще и лягнуло в отместку.
   – Ему надо воды и полотенце, – проговорила дочь. – Возьми вон там, – указала она и пошла к выходу. – Я на минутку. – В кухню, на яркий свет, так и не вышла.
   Варнеру было слышно, как она взбегает по ступенькам и ходит по своей комнате наверху, но он о ней уже позабыл. Поглядел на Маккэрона и увидел, что зубы у того оскалены вовсе не в улыбке, а скорее в гримасе боли, да и потный он весь. Едва увидев все это, Варнер о его лице тоже сразу забыл.
   – Говоришь, налетел на что-то, – буркнул он. – А пиджак снять можешь?
   – Могу, – ответил тот. – Я, понимаете, кобылу свою ловил. А там дровина торчала.
   – Ну и поделом тому, кто кобылу, да еще хорошую, держит в дровяном сарае, – заметил Варнер. – У тебя же рука сломана.
   – Понятно, – сказал Маккэрон. – Вы, кажется, ветеринар? Не думаю, чтоб человек от мула сильно отличался.
   – Это уж точно, – поддержал его Варнер. – А по уму так большинство и до мула не дотягивает.
   Вошла дочь. Варнер опять слышал ее шаги на лестнице, однако не заметил, что теперь она была уже в другом платье – не в том, в котором выходила из дому.
   – Ну-ка, тащи сюда мой кувшин с виски, – приказал он.
   Кувшин хранился у него под кроватью, там она его и нашла. Вернулась с кувшином. Маккэрон сидел теперь, положив обнаженную руку на кухонный стол. Один раз, сидя все также прямо и напряженно, он потерял сознание, но ненадолго. После этого он только скрипел зубами и потел, пока Варнер все не закончил.
   – Налей ему еще и поди разбуди Сэма, чтоб отвез его домой, – распорядился Варнер. Но Маккэрон заявил, что не надо его ни домой отвозить, ни здесь спать укладывать В третий раз он приложился к кувшину и вместе с девушкой вернулся на веранду, а Варнер доел пирог, допил пахту, снес кувшин на место и лег спать.
   И вышло так, что ни у отца, ни у брата, в ком уже пятый или шестой год жизнь только и держалась благодаря упрямой нацеленности на предотвращение зла, которая так и не переросла стадию подозрений, но вдруг расцвела махровым цветом, вырвалась окончательным осознанием ситуации тем более пугающей, что самые неослабные старания всегда были бессильны доказать ее возможность, – и вот ни у того, ни у другого не зародилось ни малейших предчувствий. Варнер и сам отхлебнул из кувшина, задвинул его обратно под кровать, туда, где круглая проплешина в пыли отмечала положенное ему от века место, и лег спать. С привычной легкостью войдя в состояние не омрачаемого даже храпом детски счастливого сна, он не слышал, как дочь поднялась по лестнице, чтобы снова переменить платье, теперь уже со следами ее собственной крови. Кобыла, коляска, всего этого уже и слеп простыл, хотя Маккэрон по дороге домой еще раз, уже в пролетке, потерял сознание. На следующее утро врач обнаружил, что кость, накануне должным образом вправленная, несмотря на лубки, снова сместилась, концы чуть ли не наружу торчат, так что надо вправлять заново. Но Варнеру-папаше, славному тощему верзиле, прожженному хитрецу, все это было невдомек – спал себе за двенадцать миль в кровати, под которой хранился его кувшин виски, причем тут даже не важно, мог он читать в женском сердце вообще и в сердце дочери в частности или не мог, поскольку никак он не способен был предвидеть, что она не только пойдет на такое, но сама же и поможет, собственной рукой поддерживая покалеченное плечо.
   Спустя три месяца, когда пришло время щегольским коляскам и резвым холеным лошадкам больше не показываться у варнеровского забора, Билл Варнер заметил это последним. И пролетки, и молодые люди, которые в них разъезжали, исчезли в одну ночь, пропали не только из Французовой Балки, но и вообще из ближней округи. Хотя один из троих знал точно, кто виноват, а двое других, вместе взятые, знали двоих невиновных, все трое бежали скрытно, выбирая окольные дорожки и для скорости захватив с собой только то, что поместилось в чересседельных сумках или в каком-нибудь впопыхах захваченном чемоданишке. Один из них бежал потому, что Варнеры, как ему казалось, неминуемо с ним что-нибудь сделают. Двое других бежали, потому что знали: с ними Варнеры не сделают ничего. Потому что Варнеры в свою очередь теперь уже должны бы тоже знать из единственного неоспоримого источника, от самой девушки, что те двое невиновны и таким образом попадают в разряд отбросов прошлого, чешуек вчерашнего дня, отмерших и сброшенных в пучину страстной и извечной тоски и сожалений, забытые и причисленные к никчемным деревенским мальчишкам, которые самим фактом своего преследования ставили неудачников вровень со счастливцем, пусть нелепо и незаслуженно, но все же увенчивали их чужими лаврами. Теперь их бегство было последней отчаянной попыткой заявить как бы претензии на вину, которой за ними не было, стяжать славу и стыд за ту порчу, которая не ими причинена.
   В общем, когда от дома к дому потихоньку стала расползаться весть о том, что Маккэрон и двое других исчезли, а Юлу Варнер постигло то, что всякая другая на ее месте (кроме нее самой – теперь это выяснилось) сочла бы несчастьем, последний, кто узнал об этом, был отец – человек здравый, всегда с иронией относившийся ко всяким отвлеченностям, в том числе и к идее женской добродетели, отказываясь ее воспринимать иначе как сказку, выдуманную для одурачивания молодых мужей, подобно тому как иные отказываются верить в беспроцентную ссуду или в действенность молитвы; о нем было хорошо известно что он – как в прошлом, так и до сих пор еще – отводил значительную долю своей жизни на то, чтобы перед самим собой отстаивать истинность своей точки зрения и в те дни как раз занят был интрижкой с женой одного из своих арендаторов, женщиной лет сорока пяти. Ей он прямо и без околичностей заявил, что слишком стар, чтобы шастать ночами хоть по чужим домам, хоть по своему собственному. В результате она встречалась с ним по вечерам, под предлогом поисков гнезд несушек забираясь в чащу кустарника у ручья вблизи ее дома, и в этом осененном покровительством Пана уединении [25], как рассказывал один четырнадцатилетний мальчишка, чьей привычкой стало подсматривать за ними, Варнер даже шляпы не снимал. И вот он оказался последним, кто услышал об этом, и, пробужденный повелительным голосом жены ото сна в деревянном гамаке, где полеживал в носках, торопливо устремился к, дому – длинный, с болтающимися руками, не совсем еще проснувшийся, без сапог перебежал двор и ринулся в прихожую, а миссис Варнер, стоя в просторном старом халате и кружевном ночном чепце, в котором любила прикорнуть после обеда, гневливо и обеспокоенно, голосом, перекрывавшим рев и рыканье сына, доносившиеся из комнаты дочери наверху, кричала:
   – У Юлы будет ребенок! Ступай наверх и дай тому дурню по шее!
   – Будет что? – задохнулся Варнер. Но не остановился. Поспешил дальше, миссис Варнер за ним, по лестнице вверх и в комнату, из которой последние пару дней дочь почти не выходила, даже поесть не спускалась, страдая тем, что Варнер, если бы утрудил себя хоть единой мыслью на эту тему, определил бы как расстройство желудка на почве переедания, возможно накопленного постепенно и вдруг кумулятивно проявившегося после шестнадцати лет надругательства над долготерпением организма. Она сидела на стуле у окна, распустив волосы и кутаясь в яркий шелковистый пеньюар, выписанный ей недавно из Чикаго по почте. Брат стоял рядом, нависая над ней, тряс ее за плечо и орал:
   – Который из них? А ну, говори, который!
   – Не пихайся, – отвечала она. – Мне и так нехорошо.
   Медлить Варнер и тут не стал. Он вклинился между ними и плечом отодвинул Джоди.
   – Оставь ее в покое, – сказал он. – И вообще марш отсюда!
   Джоди повернул к отцу побагровевшее лицо.
   – Как это оставь в покое? – возмутился он. И злобно хохотнул, без всякой веселости, глаза выпученные, белые от бешенства. – В том-то и беда, что и так уже слишком много ее оставляли в покое, без надзора! Все на меня одного! Я-то знал, чем дело кончится. Еще пять лет назад я вас предупреждал обоих. Все без толку. Вам было лучше знать. А теперь вот – полюбуйтесь! Смотрите, чего вы добились! Но она у меня запоет! Клянусь господом богом, я все равно узнаю, чья это работа. И тогда уж я…
   – Ладно тебе, – сказал Варнер. – Что случилось-то?
   На миг, а может и на целую минуту, Джоди, казалось, лишился дара речи. Глаза его свирепо сверкали. Стоял с таким видом, словно последние остатки воли уходят у него на то, чтобы не взорваться тут же на месте.
   – И он еще спрашивает, что случилось, – наконец проговорил сын изумленным и недоверчивым шепотом. – Он спрашивает, что случилось! – Одним махом он развернулся и, с рукой, все еще выброшенной вверх жестом отчаянного отречения, ринувшись прочь, налетел прямо на мамашу, которая еще едва только в дверь вошла и, открыв рот, рукой держалась за вздымающуюся грудь, чтобы, как только отступит одышка, разразиться речью. Джоди был весом фунтов двести, да и миссис Варнер, при своих пяти футах роста, весила почти столько же. Все-таки он умудрился как-то протиснуться мимо нее в дверь, и, пока она безуспешно пыталась схватить его, Варнер-старший ужом проскользнул следом.
   – Останови этого дурня! – вскричала она, бросаясь за Варнером-старшим и Джоди, с грохотом несущимися вниз по лестнице в комнату на первом этаже, которую Варнер До сих пор называл своим кабинетом, несмотря на то что вот уже два года, как там на раскладушке спал приказчик Сноупс, и в этой комнате Варнер настиг наконец Джоди, когда тот склонился над выдвинутым ящиком неуклюжего (а в наши дни бесценного, хотя Варнер и не знал этого) орехового секретера, доставшегося Варнеру еще от деда, и шарил там среди высохших коробочек хлопчатника, гороховых стручков, пряжек от лошадиной сбруи, патронов и старых бумаг в поисках револьвера. В ближнем к секретеру окне мелькнула негритянка-повариха: она бежала к своей лачужке, закутав голову фартуком, как это заведено у негритянок, когда на их глазах скандалят белые господа. Сэм, ее муж, торопливо шел следом, правда помедленнее, и как раз оглянулся на дом, когда Варнер и Джоди одновременно его увидели.
   – Сэм! Седлай моего коня! – рявкнул Джоди.
   – Эй, Сэм! – закричал Варнер. Теперь они оба держались за револьвер – четыре сплетенные руки, безнадежно застрявшие в приоткрытом ящике. – Не вздумай прикасаться к коню! Марш назад сию минуту!
   Шаги миссис Варнер забухали по коридору. Револьвер выпростался, и оба, не расцепляя сплетенных рук, на шаг отступили, глядят, а она уже в дверях – рука по-прежнему прижата к тяжело вздымающейся груди, а лицо, обычно оживленное и самоуверенное, теперь рассерженно побагровело.
   – Придержи его, пока я за поленом сбегаю, – хватая ртом воздух, проговорила она. – Сейчас я ему задам! Я с ними разберусь с обоими! Одна брюхо нагуляла, другой орет, ругаются, шумят, когда я только собралась прилечь.
   – Давай, – отозвался Варнер. – Тащи быстро.
   Она вышла; казалось, вихрем гневливого раздражения ее так и вынесло, вышвырнуло за дверь. Варнер завладел наконец револьвером и отшвырнул Джоди к секретеру (несмотря на свои шестьдесят лет, отец все еще был сильным, на удивление быстрым и жилистым, к тому же действовал спокойно и здраво, тогда как сын был весь во власти слепой ярости), потом выбросил револьвер за дверь, запер ее на ключ и вернулся, почти не запыхавшись.
   – Ты что это, к дьяволу, задумал?
   – Ничего! – выкрикнул Джоди. – Для тебя, может быть, честь семьи – пустой звук, а для меня нет. Мне надо голову перед людьми высоко держать, а ты как знаешь.
   – Ха! – сказал Варнер. – То-то ты ее так высоко задрал, что сам себе того и гляди на шнурок от ботинка наступишь.
   Джоди, сопя, глядел на него.
   – Будь я проклят, – сказал он. – Может, она и не скажет, но уж я найду кого-нибудь поразговорчивей. Я их всех троих разыщу. Мне…
   – Зачем? Из любопытства, что ли? Чтобы вызнать, кто из них тискал ее, а кто нет?
   Снова Джоди надолго онемел. Стоял, привалившись к секретеру, огромный как бык, разъяренный и обессиленный, действительно глубоко уязвленный и страдающий, но не от унижения, нанесенного дому Варнеров, а от личной обиды. По коридору снова затопали шаги миссис Варнер, тяжелые, хоть и была она в одних носках; послышались удары поленом в дверь.
   – Эй, Билл! – закричала она. – Отвори сейчас же!
   – Ты что, вообще ничего предпринимать не намерен? – проговорил Джоди. – Так-таки и ничего?
   – А что тут сделаешь? – удивился Варнер. – Да и кому? Не понимаешь, что ли: ведь эти кобели сейчас уже на полпути в Техас! Ты-то сам где бы сейчас был на их месте? Да и я, хоть и в моем возрасте – если бы шлялся по всем крышам, да лазил куда ни попадя, где бы я был сейчас? Не хуже меня знаешь, где: как раз там же, где и они – драл бы с коня третью шкуру. – Он подошел к двери и отпер ее, причем миссис Варнер со злости так оглушительно и беспрерывно барабанила поленом в дверь, что явно не услышала, как ключ повернулся в замке. – А теперь ступай на конюшню и там посиди, пока не приостынешь. Пусть Сэм тебе червей накопает, и отправляйся полови рыбку. Уж если нашей семье понадобится забота о том, чтобы от людей глаза не прятать, так предоставь это дело мне. – Он надавил на ручку двери. – Будь оно все неладно! Этакий крик и тарарам из-за того, что какую-то сучку наконец кобель настиг. А ты что думал – так она всю жизнь и будет только водичку через это место сцеживать?
   Это было в субботу под вечер. Наутро в понедельник те семеро, что расселись на корточках по всей галерее, видели, как приказчик – Сноупс этот самый – пешком идет по дороге со стороны варнеровского дома, а за ним кто-то еще, с чемоданом. Флем явно приоделся: вдобавок к серой суконной кепке да крошечному галстуку бабочкой на нем был еще и сюртук, а немного погодя обитатели галереи разглядели, что чемодан в руке у того, кто шел за приказчиком, – тот самый плетеный баул, который год назад, новеньким, Сноупс отнес как-то под вечер в дом к Варнеру и там оставил. Потом все стали смотреть на человека с баулом. Обнаружилось, что за приказчиком, как собачонка, поспешал мужчина ростом чуть поменьше Флема, но с фигурой точно таких же очертаний. Словно отличие одного от другого – оптический обман, просто-напросто следствие законов перспективы. На первый взгляд даже лица их были одинаковыми, пока оба не поднялись по лестнице. Тогда оказалось, что лицом этот второй и в самом деле, конечно, вылитый Сноупс, однако от первого, хотя и в рамках родственного сходства, но все же неуловимо отличается, как некая неожиданная вариация на тему уже ставшего для всех привычным облика: в данном случае лицо незнакомца было не то что меньше, но все его черты были собраны как-то теснее, чем у Флема, стянуты к центру, и как бы не сами по себе, не по внутреннему побуждению, а словно их сжали одним быстрым движением чьей-то чужой руки; лицо было подвижное, смышленое и не столько насмешливое, сколько безоглядно и напропалую веселое, с блестящими, настороженными и блудливыми глазками, как у белки или бурундука.
   Поднявшись по лестнице, они прошли с этим своим баульчиком через галерею. Сноупс, не переставая жевать, приветственно дернул подбородком, точь-в-точь как Билл Варнер, и они вошли в лавку. Немного погодя из кузницы напротив вышли еще трое мужчин, так что, когда через час подъехала коляска Варнеров, народу поблизости от галереи собралось уже человек десять. Лошадьми правил неф, Сэм. Рядом с ним на переднем сиденье стоял невероятных размеров потрепанный чемоданище, с которым еще мистер и миссис Варнер когда-то ездили на свой медовый месяц в Сент-Луис, и с тех пор если кому из Варнеров приходилось путешествовать, то этот чемодан неизменно их сопровождал; даже дочери, выходя замуж, брали его с собой, а потом присылали назад пустым, будто официальное уведомление о том, что медовый месяц кончился и пора с небес на землю, – словно символ, воплощающий собой прощальный привет от щедрой и самозабвенной страсти, подобно тому как отпечатанные пригласительные билеты возвещали ее многообещающую зарю. Варнер, с заднего сиденья, где он возвышался рядом с дочерью, обратился ко всем сразу с приветствием, безразлично, невнятной скороговоркой. Вылезать не стал, и наблюдатели с галереи спокойно глянули разок на неподвижную маску под вуалью, опущенной с праздничной шляпки, и сразу невозмутимо отвели глаза – пусть воскресное платье, пусть даже зимнее пальто – однако, даже не глядя, увидели, как Сноупс вышел из лавки с плетеным баульчиком в руке и влез на переднее сиденье рядом с огромным чемоданом. Коляска двинулась. Один раз Сноупс обернулся и сплюнул через колесо. Плетеный баул он держал на коленях, словно гробик на похоронах ребенка.
   На следующее утро Талл и Букрайт возвратились из Джефферсона, куда они гоняли очередной гурт скота на железную дорогу. К вечеру того же дня вся округа была в курсе дальнейшего хода событий, начиная с того, что в понедельник под вечер Варнер с дочерью и приказчиком посетили банк, где Варнер снял со счета значительную сумму; Талл указывал даже цифру – триста долларов. Букрайт предположил, что это должно означать полтораста, потому что Варнер даже со своих собственных операций удержит в свою пользу не меньше чем процентов пятьдесят. Оттуда варнеровская коляска отправилась к зданию суда, в нотариальную контору, и усадьба Старого Француза перешла во владение Флема и Юлы Сноупс (Варнер). Рядом помещался кабинет мирового судьи, и там они зарегистрировали брак.
   Рассказывая, Талл часто помаргивал. Откашлялся.
   – Сразу после церемонии жених и невеста выехали в Техас, – сказал он.
   – Итого, уже пятеро, – сказал некто по имени Армстид. – Ну ничего, говорят, в Техасе места много.
   – Зато и народу прибавляется, – присовокупил Букрайт. – Не пятеро, а шестеро.
   Талл кашлянул. Он все еще часто моргал.
   – Мистер Варнер и за это ведь тоже заплатил сам, – проговорил он.
   – За что за это? – спросил Армстид.
   – За брачное свидетельство, – сказал Талл.

2

   Она хорошо его знала. Она знала его настолько хорошо, что ей уже не надо было даже на него смотреть. Знала она его еще со времен ее четырнадцатого лета, когда стали говорить, будто он «обскакал» ее брата. Ей этого не говорили. Да ей и говорить-то без толку. Ей вообще это было ни к чему. Она видела его почти каждый день, поскольку в ее пятнадцатое лето он начал навещать Варнера дома, приходил обычно после ужина, сидел с ее отцом на веранде, слушал и помалкивал, аккуратно сплевывая табачную жвачку через перила. Иногда по воскресеньям под вечер он заходил, садился на корточки спиной к дереву рядом с гамаком из бочарных клепок, в котором без сапог, в одних носках, полеживал ее отец, и все так же молча слушал, жевал табак; ей он был виден с того места на веранде, где она сидела в окружении ошалелой ватаги тогдашних своих воскресных поклонников. К тому времени она уже научилась узнавать тихое посвистывание его теннисных тапочек на половицах веранды; не вставая и даже не поворачивая головы к дверям, она, бывало, только оповещала отца: «Папа, тот человек пришел!», а вскоре уже просто – «он»: «Папа, он пришел», хотя изредка она называла его мистер Сноупс и тон ее при этом был такой же, как если бы она говорила «мистер Пес».