Страница:
Идя назад к балке, он неслышно ступал по пыльной дороге, и в темноте ему казалось, что он топчется на месте, хотя свет в кухонном окне у миссис Литтлджон рядом с темными контурами лавки – это было единственное освещенное окно во всем поселке – приближался. А чуть подальше дорога сворачивала к его дому, до него еще четыре мили. «Вот бы куда мне идти, прямо в Джефферсон, к железной дороге», – подумал он; и теперь, когда было уже поздно, когда уже нечего надеяться, что он сам сможет выбирать между хитро рассчитанным побегом и слепым, отчаянным, паническим бегством, когда ему предстояло блуждать по лесной чащобе и болотной топи, как блуждает отощавший, голодный зверь, отрезанный от своей берлоги, он вдруг понял, что все эти три дня не просто надеялся, но твердо верил, что у него будет возможность выбора. А теперь он не только потерял это преимущество, но по воле слепого случая, из-за того, что его двоюродный брат видел или догадался, что у Хьюстона в бумажнике, даже худший выход в эту ночь был для него закрыт. Ему стало казаться, что этот слабый, одинокий огонек не только не указывает путь к конечной цели, пускай даже к худшему, но там, около него, кончается! надежда, и с каждым шагом все сокращается срок его свободы. «Я-то думал, убьешь человека, и на этом точка, – сказал он себе. – Не тут-то было. Теперь только оно и началось».
В дом он не пошел, а сразу свернул к поленнице, взял топор и постоял немного, глядя на звезды. Был десятый час; он мог ждать до полуночи. Он обогнул дом и спустился на поле. На полпути он остановился, прислушиваясь, потом пошел дальше. Но в балку спускаться не стал; он спрятался за первое же толстое дерево; положил топор около ствола, чтобы потом сразу его найти, притих, затаился и услышал, как грузный человек, крадучись, пересек поле, ломая кукурузу, и все ближе раздавалось частое, натужное дыхание, потом бегущий поравнялся с ним, быстро перевел дух и остановился, увидев, что он вышел из-за дерева и пошел вверх, на холм.
Они шли через поле, футах в пяти друг от друга. Он слышал у себя за спиной неуклюжие, спотыкающиеся шаги, треск и шелест кукурузы, и дыхание, яростное, клокочущее, сдавленное. Сам он шел неслышно, словно был бесплотен, даже чуткие сухие стебли ни разу не дрогнули.
– Послушай, – сказал его двоюродный брат. – Давай потолкуем как умные люди… – Они поднялись на холм, пересекли двор и вошли в дом, все так же в пяти футах друг от друга. Он пошел на кухню, засветил лампу и присел на корточки у плиты, чтобы развести огонь. Двоюродный брат стоял на пороге, тяжело дыша, и глядел, как он набросал в топку щепок, вздул огонь, взял с плиты горшок для кофе, налил в него воды из ведра и поставил горшок обратно. – Неужто у тебя и есть нечего? – спросил брат. Он не ответил. – Но ведь кормовая кукуруза для скотины найдется? Давай хоть ее поджарим. – Огонь в плите разгорелся. Он пощупал горшок, хотя вода и никак не могла нагреться так быстро. Брат глядел ему в затылок. – Слышишь, – сказал он. – Пойдем принесем.
Минк убрал руку с горшка. Он не оглянулся.
– Неси, – сказал он. – А я не голоден.
Брат сопел, стоя в дверях, глядя на его спокойное, потупленное лицо. Теперь его сопение походило на слабый скрежет.
– Ну ладно, – сказал он. – Схожу на конюшню, принесу.
Он шагнул за порог, тяжело затопал по коридору, вышел на заднее крыльцо, а едва ступив на землю, побежал. Он бежал сломя голову в слепой тьме, на цыпочках, обогнул дом и притаился, глядя из-за угла на переднее крыльцо, не дыша, потом подбежал к крыльцу и заглянул в коридор, тускло освещенный лампой из кухни, и на миг снова остановился, – замер, глядя во все глаза. «Ах сукин сын, перехитрил меня, – подумал он. – Удрал черным ходом», – и он взбежал по ступеням, спотыкаясь и чуть не падая, прогрохотал по коридору к кухне и, когда добежал до кухонной двери, увидел, что Минк стоит у плиты, на том же месте, и снова щупает горшок. «Вот гаденыш, сукин сын, душегуб, – подумал он. – Просто не верится. Не верится, что человек может столько вытерпеть, даже за пятьсот долларов».
Но порог он переступил как ни в чем не бывало, словно и не уходил никуда, только дыхание участилось и стало еще более хриплым, скрежещущим. Он глядел, как Минк принес треснутую фарфоровую чашку, толстый стеклянный стакан, жестянку с сахаром на донышке и ложку; и заговорил он таким тоном, словно беседовал за чайным столом с супругой своего хозяина:
– Ну, кажется, наконец вскипел, а?
Но Минк не ответил. Он налил в чашку кипятку, положил сахару и стал помешивать воду, стоя у плиты, потом повернулся боком к двоюродному брату и, наклонив голову, начал прихлебывать из чашки. Подождав немного, брат подошел к плите, налил в стакан воды, положил сахару и отхлебнул с кислой миной, все его лицо – глаза, нос, даже рот – побежало от края стакана куда-то вверх, ко лбу, словно кожа была прикреплена к черепу только в одном месте, где-то на затылке.
– Послушай, – сказал он. – Давай взглянем на дело разумно. Эти полсотни лежат там, теперь они ничьи. Ты не можешь пойти и взять их без меня, потому что я тебя не пущу. А я не могу взять их без тебя, потому что не знаю, где они. И мы здесь зазря теряем время, а этот подлюга шериф со своими легавыми каждую минуту может их найти. Тут уж никак невозможно отступиться. Хочешь не хочешь, а надо их взять. Если б я мог, то, конечно, взял бы себе все, как и ты. Но ни ты, ни я этого не можем. Только зря торчим здесь и теряем…
Минк допил чашку и перевернул ее вверх дном.
– Который час? – спросил он.
Двоюродный брат достал из-за широкого, потертого пояса дешевые часы на замусоленном кожаном ремешке, взглянул на них и сунул их обратно в кармашек.
– Двадцать восемь минут десятого. Нельзя же тянуть без конца. Мне в шесть утра лавку открывать. А ведь еще надо пять миль пешком идти, покуда доберусь до постели. Но это неважно. Ты об этом не думай, мало ли у кого какие заботы, а дело есть дело. Подумай о…
Минк поставил пустую чашку на плиту.
– Сыграем в шашки?
– …о себе. Ведь у тебя… Что-о?… – Он осекся. Он смотрел, как Минк пошел куда-то в темный угол и достал короткую широкую доску. С полки он снял какую-то жестянку и положил все на стол. Доска была расчерчена углем на кривые черные и белые квадратики; в жестянке оказалась горсть фарфоровых и стеклянных осколков двух цветов, – видимо от разбитой тарелки и бутылки синего стекла. Он пододвинул доску к лампе и начал расставлять шашки. Двоюродный брат смотрел на него, не донеся стакан до рта. На миг у него перехватило дыхание. Потом он совладал с собой.
– Ну что ж, давай, – сказал он. Он поставил стакан на плиту и сел напротив Минка. Казалось, его дряблое, обрюзгшее тело, словно воздушный шар, из которого выпустили воздух, сейчас накроет не только стул, но и весь стол. – Разыграем эти пятьдесят долларов по пяти центов партия, – сказал он. – Идет?
– Ходи, – сказал Минк.
И они начали играть – один неторопливо, холодно, рассчитывая каждый ход, другой – рискованно, с какой-то неловкой поспешностью. Было в его игре то любительское, почти детское отсутствие обдуманного плана и даже простой предусмотрительности, какое бывает у игрока, который в азартных играх полагается не на свой ум, а на ловкость рук, и даже в простой игре, в шашках, где подтасовать нечего, пытается мошенничать, и теперь он, не теряя веры в успех, так как жульничество давно стало для него чистейшим рефлексом и совладать с собой он, как видно, уже не мог, делал быстрые нелепые ходы и сразу отдергивал сжатый кулак и пристально, не мигая, глядел прямо в спокойное, изможденное лицо партнера, склоненное над столом, болтая без умолку о чем угодно, кроме денег и смерти, а кулак лежал на краю стола, все еще сжимая шашку или дамку, которую он стянул с доски. «Наказание с этими шашками, – думал он. – Ну что с них возьмешь». Через час он обставил Минка на тринадцать партий.
– Давай играть по двадцать пять центов, – сказал он.
– Который час? – спросил Минк. Двоюродный брат снова вытащил из кармашка часы, а потом сунул их обратно.
– Без четырех минут одиннадцать.
– Ходи, – сказал другой. Игра продолжалась. Брат теперь молчал. Он вел счет огрызком карандаша на краю доски. И когда через полчаса он подвел итог, карандаш написал уже не число выигранных партий, а сумму, с десятыми долями и значком доллара в конце, и эта цифра вдруг словно подпрыгнула и оглушила его, так что он почти услышал удар; он вдруг оцепенел и даже дышать перестал, думая: «Сто чертей! Сто чертей! Понятно, почему он ни разу меня не поймал. Это он нарочно. Потому что, когда я отыграю у него всю его долю, ему незачем будет рисковать и идти за деньгами». Теперь ему пришлось переменить тактику. И впервые за все это время движение стрелок по циферблату часов, которые он теперь сам вынул и положил около доски, приобрело для него настоящий смысл. «Не может же это тянуться без конца, – подумал он, и его снова захлестнула бессильная злоба. – Не может. У него сил не хватит это выдержать, даже за все пятьдесят долларов». И он пошел на попятный. Казалось, он даже изменил своей натуре. Он делал нелепые, намеренно опрометчивые ходы; теперь он зажимал в кулаке собственную шашку или дамку. Но худая, цепкая рука ловила его кулак, и партнер холодным, ровным, бесстрастным голосом доказывал, что эта шашка никак не могла оказаться на том поле, где она теперь стоит, а иногда сам даже удар по кулаку, лежавшему на столе, и кулак разжимался. Но его брат не оставлял своих попыток, все так же легкомысленно, в отчаянье цепляясь за соломинку, и попадался снова и снова, и еще через час его ходы стали даже не детскими, они походили на игру слабоумного или слепого.
Он снова заговорил:
– Послушай. Там лежат эти пятьдесят долларов, они же ничьи, родных у него нет, некому их стребовать. Они лежат там, и кто их найдет…
– Ходи, – сказал Минк. Он двинул шашку. – Не так, – сказал тот. – Бери. – Он взял. Тот двинул еще одну шашку.
– А тебе нужны деньги, может, они тебя от петли
спасут, а тебе их не взять, я ведь не отступлюсь. Разве я могу сейчас пойти домой, лечь спать, а утром встать и пойти в лавку, если ты не хочешь показать мне, где эти деньги…
– Ходи, – сказал тот. Брат двинул шашку.
– Нет, – сказал тот. – Бери. – Он взял. И увидел, как худые волосатые пальцы, державшие осколок синего стекла, взяв пять шашек подряд, очистили доску.
– Сейчас уже за полночь. В шесть начнет светать. И тогда Хэмптон со своими легавыми…
Он осекся. Минк теперь стоял на ногах, глядя на него сверху вниз; он тоже быстро вскочил. Они смотрели друг на друга через стол.
– Ну? – сказал брат. Он дышал хрипло, с присвистом, чувствуя, что радоваться еще рано. – Ну? – сказал он снова. – Ну? – Но Минк уже не смотрел на него, он опустил голову, и лицо у него было неподвижное, пустое и осунувшееся, как у мертвеца.
– Прошу тебя, уйди, – сказал он. – Прошу, оставь меня в покое.
– Как бы не так, – сказал брат, тоже не повышая голоса. – Значит, мне уйти? После всего, что я вытерпел? – Минк повернулся к двери. – Постой, – сказал брат. Но он не остановился. Брат задул лампу и догнал его в коридоре. Он снова заговорил, теперь уже шепотом: – Зря ты не послушался меня шесть часов назад. Мы бы давно все сделали, вернулись бы и легли спать, а не торчали бы здесь за полночь. Не понимаешь разве, что обоим нам это не выгодно? Ты без меня шагу не можешь ступить, а я без тебя. Да куда ж ты? – Тот не отвечал. Не останавливаясь, он шел через двор, к конюшне, а двоюродный брат за ним; он снова слышал у себя за спиной тяжелое насморочное сопение и шепот: – Сто чертей, ты, может, не хочешь отдавать мне половину, так и ведь я, может, не хочу ни с кем делиться. Но пусть уж лучше половина, я как подумаю, что этот подлюга Хэмптон со своими легавыми…
Минк вошел в конюшню, шагнул в стойло – брат остался у двери – и снял с гвоздя короткую, гладко оструганную дубовую палку с петлей из пеньковой веревки, пропущенной в дырку на конце – с ней Хьюстон объезжал своего жеребца, и он нашел ее, когда взял в аренду у Варнера заложенную часть Хьюстоновой фермы, а потом резко повернулся, одним ударом сшиб брата с ног, бросил палку и подхватил тяжелое тело, которое само падало в стойло, и ему оставалось только оттащить его на какой-нибудь фут, чтобы можно было закрыть дверь. Он отстегнул гужи с плуга, связал двоюродного брата по рукам и ногам, оторвал от подола рубахи лоскут и сделал кляп.
Спустившись с холма, он никак не мог найти дерево, у которого оставил топор. И он знал почему. Словно теперь, когда смолкла эта бесконечная болтовня, он услыхал не тишину, а потерянное время, словно, когда она смолкла, он вернулся к той минуте, когда все это началось в лавке, в шесть часов вечера, и осознал, что потеряно целых шесть часов. «Больно уж ты надрываешься, – сказал он себе. – Нельзя так спешить». Он постоял на месте, пока не сосчитал до ста, оглянулся назад, соображая, где он – выше или ниже дерева, справа или слева от него. Потом он вернулся на середину поля и оттуда оглянулся на балку, стараясь найти дерево, под которым он оставил топор, по форме верхушки и другим приметам, оглушенный теперь уже не тишиной, а шорохом времени. Он решил было спуститься и, начав заведомо ниже того места, которое искал, обшарить по очереди все деревья. Но поступь времени была слишком громкой, и когда он сделал первый шаг, побежал, то побежал не к дому и не к балке, а в сторону, через холм, через поле, прямо на дорогу, проходившую в полумиле от его дома.
Он пробежал по дороге с милю и очутился у лачуги, еще более тесной и убогой, чем его собственная. Здесь жил тот самый негр, который нашел ружье. У него была собака, нечистокровный терьер, немногим больше кошки, шумный и визгливый; он сразу выскочил из-под дома, захлебываясь лаем, и накинулся на него с яростным визгом. Он знал собаку, и она тоже должна была его знать; он стал ее успокаивать, но она не унималась, и ее лай несся на него из темноты разом со всех сторон, и тогда он бросился к ней, и визгливый лай стал быстро удаляться к дому. Не останавливаясь, он побежал к поленнице, – он знал, где она; топор был тут. Когда он схватил топор, голос из темного дома окликнул его:
– Кто там?
Он не ответил. Он бежал без оглядки, а терьер все лаял ему вслед, теперь уже из-под дома. Он очутился на поле, кукуруза здесь была лучше, чем у него. Пробежав поле, он спустился к балке.
У края балки он остановился и определил дорогу по звездам. Он понимал, что отсюда ему не найти гнилое дерево, и решил выбраться на старую лесосеку; там ему нетрудно было бы ориентироваться. Вернее всего было выйти вдоль балки на знакомое место, хоть и пришлось бы сделать крюк, а оттуда уже подниматься к дереву, но, поглядев на небо, он подумал: «Уже второй час»
Прошло еще полчаса, а он все не мог отыскать лесосеку. Небо он видел лишь изредка, а еще реже мог видеть звезду, по которой ориентировался. Но он был уверен, что не уклонился слишком далеко. Он предостерег себя: «Ты можешь дойти скорее, чем ожидаешь; не зевай». Но к этому времени он уже прошел вдвое больше, чем следовало. Поняв, убедившись наконец, что он заплутался, он не испытал ни тревоги, ни отчаяния, только злость. Казалось, подобно тому как часа два или три назад бесчестность его брата вдруг против него же и обернулась, так и сейчас жестокость отступилась от своего ученика, на миг ей изменившего; а ведь из-за этого проклятого человеколюбия он потерял три часа, надеясь, что брат устанет и уйдет, вместо того чтобы стукнуть его по голове, когда тот пробегал мимо дерева, где он оставил топор, а теперь вон куда завела его эта промашка.
Первым его побуждением было бежать, бежать не в страхе, а чтобы опередить эту лавину множившихся секунд, которая теперь стала его врагом. Но он, слабо и непрестанно дрожа всем своим измученным телом, принудил себя остаться на месте до тех пор, пока наконец не убедился, что теперь мускулы не подведут его, не заставят бежать. И тогда он стал медленно и осторожно поворачивать, пока ему не показалось, что он стоит лицом в ту сторону, откуда пришел, и двинулся назад по своему же следу. Вскоре он набрел на прогалину, откуда было видно небо. Звезда, по которой он заметил направление, когда спускался в балку, была прямо впереди. «А ведь уже третий час ночи», – подумал он.
Теперь он пустился бегом, верней, старался бежать как можно быстрее. Он не мог совладать с собой. «Надо найти лесосеку сейчас же, – думал он. – Не то пойдешь назад, все придется начинать сызнова, рассветет, а я не успею выбраться из балки». И он все бежал, молча продираясь сквозь колючие кусты, заслоняя лицо рукой, задыхаясь, ничего не видя, мускулы около глаз ныли от напряжения, но глаза были бессильны перед мрачным, непроницаемым ликом тьмы, и вдруг земля исчезла у него из-под ног; он сделал еще шаг в пустоту, почувствовал, что падает, а через мгновение он уже лежал на спине, тяжело дыша. Он был на лесосеке. Но в каком месте – этого он не знал. «Я ведь ее не переходил, – подумал он. – Я еще на западной стороне. И уже третий час».
Теперь он снова знал направление. Если встать к лесосеке спиной и идти все прямо, то скоро будет балка. И тогда станет ясно, куда он забрел. Еще раньше, почувствовав, что падает, он отбросил топор. Теперь, ползая на четвереньках, он нашарил его, выбрался вверх по откосу и пошел дальше. Больше он не бежал. Он знал, что заблудиться еще раз ему нельзя. Когда через час он поднялся по холму, то очутился на краю поля. Поле было его собственное: земля, до сих пор зыбкая и ненадежная, снова отвердела и застыла, все обрело прежние размеры и встало на свои места. Он увидел низенькую крышу своей лачуги и снова побежал, спотыкаясь, меж рядами шелестящей кукурузы, ловя воздух сухими губами и вдыхая его сквозь сухие, стиснутые зубы, и увидел, узнал то дерево, под которым оставил топор, и снова как бы вернулся к какой-то мертвой точке во времени, но только время было упущено. Он свернул и подошел к дереву, прошел было уже мимо, как вдруг в окружавшей его тени обозначилась тень более темная, не спеша поднялась во весь рост, и голос двоюродного брата спросил хрипло и негромко:
– Позабыл топор, сволочь? Вот он. Бери.
Он остановился молча – ни звука, ни проклятия, ни вздоха. «Только не топором», – подумал он, не двигаясь, не шевелясь, а брат хрипло дышал у него над ухом, и злобный, негромкий голос хрипел:
– Ты, гаденыш, братоубийца, да я тут столько вытерпел, сколько не то что за двадцать пять – даже за двадцать пять тысяч не вытерпишь, а не то я огрел бы тебя топором по башке и швырнул в Хэмптонову коляску. И ей же богу, не твоя заслуга, что не Хэмптон, а я сидел и караулил тебя здесь. Сто чертей, да ты и порадоваться не успел этим деньгам, а Хэмптон со своей сворой уж был тут как тут, они развязали меня и в лицо водой побрызгали. А я опять врал, чтобы тебя выгородить. Я сказал, что ты оглушил меня, связал, обобрал и убежал на станцию. Ну говори, долго мне еще врать, спасая твою шею от петли? А? Чего мы ждем? Хэмптона?
– Ладно, – сказал он. – Ладно. – И подумал: «Только не топором». Он повернулся и пошел в лес. Брат не отставал, шел за ним по пятам, свирепое насморочное сопение и злобный шепот раздавались у него прямо над головой, так что, когда он нагнулся и стал шарить по земле, брат чуть не наступил на него.
– Какого еще черта тебе надо? Опять топор потерял? Отдай его мне, как найдешь, да живей покажи, где он, покуда не только солнце, но и этот охотник за голосами…
Он нашарил палку потяжелее. «Ничего не видать, так что, может, с первого разу и не попадешь», – сказал он себе, вставая. Он ударил, не глядя, на хриплый злобный голос, занес палку и ударил снова, хотя и одного удара было довольно.
Место было знакомое. Не нужно было никакого ориентира, но тут же оказалось, что ориентир у него все-таки есть, и он пошел быстро, вынужден был идти быстро, чуя слабое зловоние. «Уже четвертый час, – подумал он. – А я совсем позабыл… Позабыл, что, ежели человек человека убьет, против него всё ополчится». Потом он понял, что не ошибся, потому что теперь запах уже не был сосредоточен в одном месте, он был всюду; и вот перед ним поляна, гнилой дуб без кроны, торчащий на фоне обрамленного листьями просвета. Он подошел на длину вытянутой руки, размахнулся. Топор по самый обух ушел в трухлявую древесину. Он с трудом вытащил топор и снова занес его. И тут – шума он не услышал, просто сама темнота охнула и всколыхнулась у него за спиной, и он хотел обернуться, но было уже поздно, – что-то навалилось ему на плечи. Он сразу понял, что это. Он даже не удивился, когда, падая, почувствовал горячее дыхание и услышал лязг зубов, перевернулся, стараясь нашарить топор, снова услышал лязг зубов у самого горла, почувствовал горячее дыхание и, отбросив пса локтем, встал на колени и схватил топор обеими руками. Пес снова прыгнул, и теперь он видел его глаза. Они плыли на него, и секунды казались вечностью. Он рубанул по ним и попал в пустоту; топор вонзился в землю, и он чуть не упал ничком. Но когда эти глаза показались снова, он был уже на ногах. Он бросился вперед, занеся топор. Он рубил вслепую, даже когда глаза исчезли, круша и ломая кусты, а потом остановился, снова занеся в воздухе топор, задыхаясь, прислушиваясь, ничего не видя и не слыша. Потом он вернулся к дереву.
При первом же ударе топора пес снова прыгнул. Минк ожидал этого. На этот раз он не стал прятать голову и, повернувшись, держал топор наготове. Он ударил по глазам, почувствовал, что не промахнулся, топор, насмешливо блеснув, вырвался у него из рук, и он прыгнул в кусты, туда, где бился и визжал пес, прыгнул на звук, яростно топча все кругом, потом припал к земле, вслушиваясь, снова прыгнул, услышав визг, и стал топтать землю, но опять без толку. Тогда он встал на четвереньки и пополз вокруг дерева, все расширяя круги и стараясь нашарить топор. Когда он наконец нашел его, над зубчатыми краями трухлявого ствола уже горела утренняя звезда.
Он снова принялся рубить дерево под корень и после каждого удара, уже занеся топор для следующего, прислушивался, готовый к прыжку. Но все было тихо. Тогда он стал рубить без передышки, вонзая топор по самый проух, словно рубил песок или опилки. Наконец топор вместе с топорищем ушел в гнилое дерево, и теперь, убедившись, что нюх его не обманывал, он бросил топор и начал рвать дерево руками, отвернув голову, с присвистом дыша сквозь оскаленные, стиснутые зубы, то и дело освобождая одну руку, чтобы отогнать пса, но пес, скуля, кидался на него снова и снова и наконец всунул голову в растущее отверстие, откуда шел трупный смрад, – казалось, было слышно, как он вырывался наружу.
– Убирайся, дьявол! – прохрипел он, словно разговаривая с человеком, и снова попытался отшвырнуть пса. – Пусти!
Он рванул труп, чувствуя, как мясо отделяется от костей, словно тело было для них слишком велико. Пес с воем протиснулся в дыру по самое брюхо.
Внезапно труп поддался, и он упал на спину, в грязь, и труп придавил ему ноги, а пес выл, стоя над своим хозяином. Он встал и пнул его ногой. Пес отскочил, но когда он нагнулся, схватил труп за ноги и, пятясь, поволок его за собой, снова подступил к нему вплотную. Пока они двигались, пес не сводил глаз с трупа и молчал. Но когда он остановился, чтобы перевести дух, пес снова начал выть, и он снова изловчился, пнул его ногой и только теперь заметил, что ясно его видит, что уже рассвело, и он видит его – ободранного, тощего, воющего, со свежей кровоточащей раной на морде. Не сводя с него глаз, он нагнулся и шарил по земле до тех пор, пока не нашел палку. Она была мокрая, осклизлая, по крепкая. Когда пес поднял морду, собираясь снова завыть, он ударил его. Пес завертелся на месте, потом прыгнул, и он увидел на косматом боку длинный рубец – след выстрела. На этот раз палка угодила псу прямо между глаз. И тогда он снова схватил труп за ноги и, теперь уже не пятясь, попытался бежать.
Когда он выбрался из зарослей к реке, восток уже заалел. Сама река была еще невидима – длинный вал тумана, плотно, словно вата, лежал на воде. Он нагнулся, снова подхватил тело, которое было чуть не вдвое больше него, и швырнул в туман, а выпустив его из рук, даже прыгнул за ним следом и едва не сорвался с берега, и пока оно не кануло в туман, успел увидеть, как медленно и неуклюже мелькнули в воздухе три конечности вместо четырех, и, удержав равновесие, повернулся и сразу же побежал, а позади слышался глухой, дробный топот собачьих лап, и вот уже пес рядом. Не останавливаясь, пес прыгнул. Стоя на четвереньках, Минк увидел его в воздухе, – словно огромная бескрылая птица, пес пролетел над ним и исчез в тумане. Он вскочил и побежал дальше. Потом он споткнулся и упал, вскочил и снова побежал. И тут он услышал за собой топот мягких, быстрых лап, снова припал к земле и, стоя на четвереньках, снова увидел, как пес пролетел над ним и повернулся в воздухе так, что, приземлившись, оказался с ним нос к носу, и глаза его сверкали, как две горящих сигары, и он набросился на Минка, прежде чем тот успел встать. Он ударил пса по морде обоими кулаками, вскочил и побежал. До гнилого дерева они добежали вместе. Пес опять прыгнул и вскочил ему на плечи, но он уже нырнул в дыру, пробитую топором, и стал лихорадочно искать недостающую руку, а пес рвал ему рубашку и штаны. Потом он исчез. Чей-то голос сказал:
– Эй, Минк. Мы держим его. Можешь вылезать.
Коляска ждала за домом, в рощице, где он два дня назад видел следы колес. Его посадили сзади, рядом с помощником шерифа, к которому он был прикован наручниками. Шериф сел рядом с другим своим помощником, который правил лошадью. Тот хотел развернуть коляску, чтобы ехать назад к лавке Варнера, а оттуда – по дороге на Джефферсон, но шериф остановил его.
В дом он не пошел, а сразу свернул к поленнице, взял топор и постоял немного, глядя на звезды. Был десятый час; он мог ждать до полуночи. Он обогнул дом и спустился на поле. На полпути он остановился, прислушиваясь, потом пошел дальше. Но в балку спускаться не стал; он спрятался за первое же толстое дерево; положил топор около ствола, чтобы потом сразу его найти, притих, затаился и услышал, как грузный человек, крадучись, пересек поле, ломая кукурузу, и все ближе раздавалось частое, натужное дыхание, потом бегущий поравнялся с ним, быстро перевел дух и остановился, увидев, что он вышел из-за дерева и пошел вверх, на холм.
Они шли через поле, футах в пяти друг от друга. Он слышал у себя за спиной неуклюжие, спотыкающиеся шаги, треск и шелест кукурузы, и дыхание, яростное, клокочущее, сдавленное. Сам он шел неслышно, словно был бесплотен, даже чуткие сухие стебли ни разу не дрогнули.
– Послушай, – сказал его двоюродный брат. – Давай потолкуем как умные люди… – Они поднялись на холм, пересекли двор и вошли в дом, все так же в пяти футах друг от друга. Он пошел на кухню, засветил лампу и присел на корточки у плиты, чтобы развести огонь. Двоюродный брат стоял на пороге, тяжело дыша, и глядел, как он набросал в топку щепок, вздул огонь, взял с плиты горшок для кофе, налил в него воды из ведра и поставил горшок обратно. – Неужто у тебя и есть нечего? – спросил брат. Он не ответил. – Но ведь кормовая кукуруза для скотины найдется? Давай хоть ее поджарим. – Огонь в плите разгорелся. Он пощупал горшок, хотя вода и никак не могла нагреться так быстро. Брат глядел ему в затылок. – Слышишь, – сказал он. – Пойдем принесем.
Минк убрал руку с горшка. Он не оглянулся.
– Неси, – сказал он. – А я не голоден.
Брат сопел, стоя в дверях, глядя на его спокойное, потупленное лицо. Теперь его сопение походило на слабый скрежет.
– Ну ладно, – сказал он. – Схожу на конюшню, принесу.
Он шагнул за порог, тяжело затопал по коридору, вышел на заднее крыльцо, а едва ступив на землю, побежал. Он бежал сломя голову в слепой тьме, на цыпочках, обогнул дом и притаился, глядя из-за угла на переднее крыльцо, не дыша, потом подбежал к крыльцу и заглянул в коридор, тускло освещенный лампой из кухни, и на миг снова остановился, – замер, глядя во все глаза. «Ах сукин сын, перехитрил меня, – подумал он. – Удрал черным ходом», – и он взбежал по ступеням, спотыкаясь и чуть не падая, прогрохотал по коридору к кухне и, когда добежал до кухонной двери, увидел, что Минк стоит у плиты, на том же месте, и снова щупает горшок. «Вот гаденыш, сукин сын, душегуб, – подумал он. – Просто не верится. Не верится, что человек может столько вытерпеть, даже за пятьсот долларов».
Но порог он переступил как ни в чем не бывало, словно и не уходил никуда, только дыхание участилось и стало еще более хриплым, скрежещущим. Он глядел, как Минк принес треснутую фарфоровую чашку, толстый стеклянный стакан, жестянку с сахаром на донышке и ложку; и заговорил он таким тоном, словно беседовал за чайным столом с супругой своего хозяина:
– Ну, кажется, наконец вскипел, а?
Но Минк не ответил. Он налил в чашку кипятку, положил сахару и стал помешивать воду, стоя у плиты, потом повернулся боком к двоюродному брату и, наклонив голову, начал прихлебывать из чашки. Подождав немного, брат подошел к плите, налил в стакан воды, положил сахару и отхлебнул с кислой миной, все его лицо – глаза, нос, даже рот – побежало от края стакана куда-то вверх, ко лбу, словно кожа была прикреплена к черепу только в одном месте, где-то на затылке.
– Послушай, – сказал он. – Давай взглянем на дело разумно. Эти полсотни лежат там, теперь они ничьи. Ты не можешь пойти и взять их без меня, потому что я тебя не пущу. А я не могу взять их без тебя, потому что не знаю, где они. И мы здесь зазря теряем время, а этот подлюга шериф со своими легавыми каждую минуту может их найти. Тут уж никак невозможно отступиться. Хочешь не хочешь, а надо их взять. Если б я мог, то, конечно, взял бы себе все, как и ты. Но ни ты, ни я этого не можем. Только зря торчим здесь и теряем…
Минк допил чашку и перевернул ее вверх дном.
– Который час? – спросил он.
Двоюродный брат достал из-за широкого, потертого пояса дешевые часы на замусоленном кожаном ремешке, взглянул на них и сунул их обратно в кармашек.
– Двадцать восемь минут десятого. Нельзя же тянуть без конца. Мне в шесть утра лавку открывать. А ведь еще надо пять миль пешком идти, покуда доберусь до постели. Но это неважно. Ты об этом не думай, мало ли у кого какие заботы, а дело есть дело. Подумай о…
Минк поставил пустую чашку на плиту.
– Сыграем в шашки?
– …о себе. Ведь у тебя… Что-о?… – Он осекся. Он смотрел, как Минк пошел куда-то в темный угол и достал короткую широкую доску. С полки он снял какую-то жестянку и положил все на стол. Доска была расчерчена углем на кривые черные и белые квадратики; в жестянке оказалась горсть фарфоровых и стеклянных осколков двух цветов, – видимо от разбитой тарелки и бутылки синего стекла. Он пододвинул доску к лампе и начал расставлять шашки. Двоюродный брат смотрел на него, не донеся стакан до рта. На миг у него перехватило дыхание. Потом он совладал с собой.
– Ну что ж, давай, – сказал он. Он поставил стакан на плиту и сел напротив Минка. Казалось, его дряблое, обрюзгшее тело, словно воздушный шар, из которого выпустили воздух, сейчас накроет не только стул, но и весь стол. – Разыграем эти пятьдесят долларов по пяти центов партия, – сказал он. – Идет?
– Ходи, – сказал Минк.
И они начали играть – один неторопливо, холодно, рассчитывая каждый ход, другой – рискованно, с какой-то неловкой поспешностью. Было в его игре то любительское, почти детское отсутствие обдуманного плана и даже простой предусмотрительности, какое бывает у игрока, который в азартных играх полагается не на свой ум, а на ловкость рук, и даже в простой игре, в шашках, где подтасовать нечего, пытается мошенничать, и теперь он, не теряя веры в успех, так как жульничество давно стало для него чистейшим рефлексом и совладать с собой он, как видно, уже не мог, делал быстрые нелепые ходы и сразу отдергивал сжатый кулак и пристально, не мигая, глядел прямо в спокойное, изможденное лицо партнера, склоненное над столом, болтая без умолку о чем угодно, кроме денег и смерти, а кулак лежал на краю стола, все еще сжимая шашку или дамку, которую он стянул с доски. «Наказание с этими шашками, – думал он. – Ну что с них возьмешь». Через час он обставил Минка на тринадцать партий.
– Давай играть по двадцать пять центов, – сказал он.
– Который час? – спросил Минк. Двоюродный брат снова вытащил из кармашка часы, а потом сунул их обратно.
– Без четырех минут одиннадцать.
– Ходи, – сказал другой. Игра продолжалась. Брат теперь молчал. Он вел счет огрызком карандаша на краю доски. И когда через полчаса он подвел итог, карандаш написал уже не число выигранных партий, а сумму, с десятыми долями и значком доллара в конце, и эта цифра вдруг словно подпрыгнула и оглушила его, так что он почти услышал удар; он вдруг оцепенел и даже дышать перестал, думая: «Сто чертей! Сто чертей! Понятно, почему он ни разу меня не поймал. Это он нарочно. Потому что, когда я отыграю у него всю его долю, ему незачем будет рисковать и идти за деньгами». Теперь ему пришлось переменить тактику. И впервые за все это время движение стрелок по циферблату часов, которые он теперь сам вынул и положил около доски, приобрело для него настоящий смысл. «Не может же это тянуться без конца, – подумал он, и его снова захлестнула бессильная злоба. – Не может. У него сил не хватит это выдержать, даже за все пятьдесят долларов». И он пошел на попятный. Казалось, он даже изменил своей натуре. Он делал нелепые, намеренно опрометчивые ходы; теперь он зажимал в кулаке собственную шашку или дамку. Но худая, цепкая рука ловила его кулак, и партнер холодным, ровным, бесстрастным голосом доказывал, что эта шашка никак не могла оказаться на том поле, где она теперь стоит, а иногда сам даже удар по кулаку, лежавшему на столе, и кулак разжимался. Но его брат не оставлял своих попыток, все так же легкомысленно, в отчаянье цепляясь за соломинку, и попадался снова и снова, и еще через час его ходы стали даже не детскими, они походили на игру слабоумного или слепого.
Он снова заговорил:
– Послушай. Там лежат эти пятьдесят долларов, они же ничьи, родных у него нет, некому их стребовать. Они лежат там, и кто их найдет…
– Ходи, – сказал Минк. Он двинул шашку. – Не так, – сказал тот. – Бери. – Он взял. Тот двинул еще одну шашку.
– А тебе нужны деньги, может, они тебя от петли
спасут, а тебе их не взять, я ведь не отступлюсь. Разве я могу сейчас пойти домой, лечь спать, а утром встать и пойти в лавку, если ты не хочешь показать мне, где эти деньги…
– Ходи, – сказал тот. Брат двинул шашку.
– Нет, – сказал тот. – Бери. – Он взял. И увидел, как худые волосатые пальцы, державшие осколок синего стекла, взяв пять шашек подряд, очистили доску.
– Сейчас уже за полночь. В шесть начнет светать. И тогда Хэмптон со своими легавыми…
Он осекся. Минк теперь стоял на ногах, глядя на него сверху вниз; он тоже быстро вскочил. Они смотрели друг на друга через стол.
– Ну? – сказал брат. Он дышал хрипло, с присвистом, чувствуя, что радоваться еще рано. – Ну? – сказал он снова. – Ну? – Но Минк уже не смотрел на него, он опустил голову, и лицо у него было неподвижное, пустое и осунувшееся, как у мертвеца.
– Прошу тебя, уйди, – сказал он. – Прошу, оставь меня в покое.
– Как бы не так, – сказал брат, тоже не повышая голоса. – Значит, мне уйти? После всего, что я вытерпел? – Минк повернулся к двери. – Постой, – сказал брат. Но он не остановился. Брат задул лампу и догнал его в коридоре. Он снова заговорил, теперь уже шепотом: – Зря ты не послушался меня шесть часов назад. Мы бы давно все сделали, вернулись бы и легли спать, а не торчали бы здесь за полночь. Не понимаешь разве, что обоим нам это не выгодно? Ты без меня шагу не можешь ступить, а я без тебя. Да куда ж ты? – Тот не отвечал. Не останавливаясь, он шел через двор, к конюшне, а двоюродный брат за ним; он снова слышал у себя за спиной тяжелое насморочное сопение и шепот: – Сто чертей, ты, может, не хочешь отдавать мне половину, так и ведь я, может, не хочу ни с кем делиться. Но пусть уж лучше половина, я как подумаю, что этот подлюга Хэмптон со своими легавыми…
Минк вошел в конюшню, шагнул в стойло – брат остался у двери – и снял с гвоздя короткую, гладко оструганную дубовую палку с петлей из пеньковой веревки, пропущенной в дырку на конце – с ней Хьюстон объезжал своего жеребца, и он нашел ее, когда взял в аренду у Варнера заложенную часть Хьюстоновой фермы, а потом резко повернулся, одним ударом сшиб брата с ног, бросил палку и подхватил тяжелое тело, которое само падало в стойло, и ему оставалось только оттащить его на какой-нибудь фут, чтобы можно было закрыть дверь. Он отстегнул гужи с плуга, связал двоюродного брата по рукам и ногам, оторвал от подола рубахи лоскут и сделал кляп.
Спустившись с холма, он никак не мог найти дерево, у которого оставил топор. И он знал почему. Словно теперь, когда смолкла эта бесконечная болтовня, он услыхал не тишину, а потерянное время, словно, когда она смолкла, он вернулся к той минуте, когда все это началось в лавке, в шесть часов вечера, и осознал, что потеряно целых шесть часов. «Больно уж ты надрываешься, – сказал он себе. – Нельзя так спешить». Он постоял на месте, пока не сосчитал до ста, оглянулся назад, соображая, где он – выше или ниже дерева, справа или слева от него. Потом он вернулся на середину поля и оттуда оглянулся на балку, стараясь найти дерево, под которым он оставил топор, по форме верхушки и другим приметам, оглушенный теперь уже не тишиной, а шорохом времени. Он решил было спуститься и, начав заведомо ниже того места, которое искал, обшарить по очереди все деревья. Но поступь времени была слишком громкой, и когда он сделал первый шаг, побежал, то побежал не к дому и не к балке, а в сторону, через холм, через поле, прямо на дорогу, проходившую в полумиле от его дома.
Он пробежал по дороге с милю и очутился у лачуги, еще более тесной и убогой, чем его собственная. Здесь жил тот самый негр, который нашел ружье. У него была собака, нечистокровный терьер, немногим больше кошки, шумный и визгливый; он сразу выскочил из-под дома, захлебываясь лаем, и накинулся на него с яростным визгом. Он знал собаку, и она тоже должна была его знать; он стал ее успокаивать, но она не унималась, и ее лай несся на него из темноты разом со всех сторон, и тогда он бросился к ней, и визгливый лай стал быстро удаляться к дому. Не останавливаясь, он побежал к поленнице, – он знал, где она; топор был тут. Когда он схватил топор, голос из темного дома окликнул его:
– Кто там?
Он не ответил. Он бежал без оглядки, а терьер все лаял ему вслед, теперь уже из-под дома. Он очутился на поле, кукуруза здесь была лучше, чем у него. Пробежав поле, он спустился к балке.
У края балки он остановился и определил дорогу по звездам. Он понимал, что отсюда ему не найти гнилое дерево, и решил выбраться на старую лесосеку; там ему нетрудно было бы ориентироваться. Вернее всего было выйти вдоль балки на знакомое место, хоть и пришлось бы сделать крюк, а оттуда уже подниматься к дереву, но, поглядев на небо, он подумал: «Уже второй час»
Прошло еще полчаса, а он все не мог отыскать лесосеку. Небо он видел лишь изредка, а еще реже мог видеть звезду, по которой ориентировался. Но он был уверен, что не уклонился слишком далеко. Он предостерег себя: «Ты можешь дойти скорее, чем ожидаешь; не зевай». Но к этому времени он уже прошел вдвое больше, чем следовало. Поняв, убедившись наконец, что он заплутался, он не испытал ни тревоги, ни отчаяния, только злость. Казалось, подобно тому как часа два или три назад бесчестность его брата вдруг против него же и обернулась, так и сейчас жестокость отступилась от своего ученика, на миг ей изменившего; а ведь из-за этого проклятого человеколюбия он потерял три часа, надеясь, что брат устанет и уйдет, вместо того чтобы стукнуть его по голове, когда тот пробегал мимо дерева, где он оставил топор, а теперь вон куда завела его эта промашка.
Первым его побуждением было бежать, бежать не в страхе, а чтобы опередить эту лавину множившихся секунд, которая теперь стала его врагом. Но он, слабо и непрестанно дрожа всем своим измученным телом, принудил себя остаться на месте до тех пор, пока наконец не убедился, что теперь мускулы не подведут его, не заставят бежать. И тогда он стал медленно и осторожно поворачивать, пока ему не показалось, что он стоит лицом в ту сторону, откуда пришел, и двинулся назад по своему же следу. Вскоре он набрел на прогалину, откуда было видно небо. Звезда, по которой он заметил направление, когда спускался в балку, была прямо впереди. «А ведь уже третий час ночи», – подумал он.
Теперь он пустился бегом, верней, старался бежать как можно быстрее. Он не мог совладать с собой. «Надо найти лесосеку сейчас же, – думал он. – Не то пойдешь назад, все придется начинать сызнова, рассветет, а я не успею выбраться из балки». И он все бежал, молча продираясь сквозь колючие кусты, заслоняя лицо рукой, задыхаясь, ничего не видя, мускулы около глаз ныли от напряжения, но глаза были бессильны перед мрачным, непроницаемым ликом тьмы, и вдруг земля исчезла у него из-под ног; он сделал еще шаг в пустоту, почувствовал, что падает, а через мгновение он уже лежал на спине, тяжело дыша. Он был на лесосеке. Но в каком месте – этого он не знал. «Я ведь ее не переходил, – подумал он. – Я еще на западной стороне. И уже третий час».
Теперь он снова знал направление. Если встать к лесосеке спиной и идти все прямо, то скоро будет балка. И тогда станет ясно, куда он забрел. Еще раньше, почувствовав, что падает, он отбросил топор. Теперь, ползая на четвереньках, он нашарил его, выбрался вверх по откосу и пошел дальше. Больше он не бежал. Он знал, что заблудиться еще раз ему нельзя. Когда через час он поднялся по холму, то очутился на краю поля. Поле было его собственное: земля, до сих пор зыбкая и ненадежная, снова отвердела и застыла, все обрело прежние размеры и встало на свои места. Он увидел низенькую крышу своей лачуги и снова побежал, спотыкаясь, меж рядами шелестящей кукурузы, ловя воздух сухими губами и вдыхая его сквозь сухие, стиснутые зубы, и увидел, узнал то дерево, под которым оставил топор, и снова как бы вернулся к какой-то мертвой точке во времени, но только время было упущено. Он свернул и подошел к дереву, прошел было уже мимо, как вдруг в окружавшей его тени обозначилась тень более темная, не спеша поднялась во весь рост, и голос двоюродного брата спросил хрипло и негромко:
– Позабыл топор, сволочь? Вот он. Бери.
Он остановился молча – ни звука, ни проклятия, ни вздоха. «Только не топором», – подумал он, не двигаясь, не шевелясь, а брат хрипло дышал у него над ухом, и злобный, негромкий голос хрипел:
– Ты, гаденыш, братоубийца, да я тут столько вытерпел, сколько не то что за двадцать пять – даже за двадцать пять тысяч не вытерпишь, а не то я огрел бы тебя топором по башке и швырнул в Хэмптонову коляску. И ей же богу, не твоя заслуга, что не Хэмптон, а я сидел и караулил тебя здесь. Сто чертей, да ты и порадоваться не успел этим деньгам, а Хэмптон со своей сворой уж был тут как тут, они развязали меня и в лицо водой побрызгали. А я опять врал, чтобы тебя выгородить. Я сказал, что ты оглушил меня, связал, обобрал и убежал на станцию. Ну говори, долго мне еще врать, спасая твою шею от петли? А? Чего мы ждем? Хэмптона?
– Ладно, – сказал он. – Ладно. – И подумал: «Только не топором». Он повернулся и пошел в лес. Брат не отставал, шел за ним по пятам, свирепое насморочное сопение и злобный шепот раздавались у него прямо над головой, так что, когда он нагнулся и стал шарить по земле, брат чуть не наступил на него.
– Какого еще черта тебе надо? Опять топор потерял? Отдай его мне, как найдешь, да живей покажи, где он, покуда не только солнце, но и этот охотник за голосами…
Он нашарил палку потяжелее. «Ничего не видать, так что, может, с первого разу и не попадешь», – сказал он себе, вставая. Он ударил, не глядя, на хриплый злобный голос, занес палку и ударил снова, хотя и одного удара было довольно.
Место было знакомое. Не нужно было никакого ориентира, но тут же оказалось, что ориентир у него все-таки есть, и он пошел быстро, вынужден был идти быстро, чуя слабое зловоние. «Уже четвертый час, – подумал он. – А я совсем позабыл… Позабыл, что, ежели человек человека убьет, против него всё ополчится». Потом он понял, что не ошибся, потому что теперь запах уже не был сосредоточен в одном месте, он был всюду; и вот перед ним поляна, гнилой дуб без кроны, торчащий на фоне обрамленного листьями просвета. Он подошел на длину вытянутой руки, размахнулся. Топор по самый обух ушел в трухлявую древесину. Он с трудом вытащил топор и снова занес его. И тут – шума он не услышал, просто сама темнота охнула и всколыхнулась у него за спиной, и он хотел обернуться, но было уже поздно, – что-то навалилось ему на плечи. Он сразу понял, что это. Он даже не удивился, когда, падая, почувствовал горячее дыхание и услышал лязг зубов, перевернулся, стараясь нашарить топор, снова услышал лязг зубов у самого горла, почувствовал горячее дыхание и, отбросив пса локтем, встал на колени и схватил топор обеими руками. Пес снова прыгнул, и теперь он видел его глаза. Они плыли на него, и секунды казались вечностью. Он рубанул по ним и попал в пустоту; топор вонзился в землю, и он чуть не упал ничком. Но когда эти глаза показались снова, он был уже на ногах. Он бросился вперед, занеся топор. Он рубил вслепую, даже когда глаза исчезли, круша и ломая кусты, а потом остановился, снова занеся в воздухе топор, задыхаясь, прислушиваясь, ничего не видя и не слыша. Потом он вернулся к дереву.
При первом же ударе топора пес снова прыгнул. Минк ожидал этого. На этот раз он не стал прятать голову и, повернувшись, держал топор наготове. Он ударил по глазам, почувствовал, что не промахнулся, топор, насмешливо блеснув, вырвался у него из рук, и он прыгнул в кусты, туда, где бился и визжал пес, прыгнул на звук, яростно топча все кругом, потом припал к земле, вслушиваясь, снова прыгнул, услышав визг, и стал топтать землю, но опять без толку. Тогда он встал на четвереньки и пополз вокруг дерева, все расширяя круги и стараясь нашарить топор. Когда он наконец нашел его, над зубчатыми краями трухлявого ствола уже горела утренняя звезда.
Он снова принялся рубить дерево под корень и после каждого удара, уже занеся топор для следующего, прислушивался, готовый к прыжку. Но все было тихо. Тогда он стал рубить без передышки, вонзая топор по самый проух, словно рубил песок или опилки. Наконец топор вместе с топорищем ушел в гнилое дерево, и теперь, убедившись, что нюх его не обманывал, он бросил топор и начал рвать дерево руками, отвернув голову, с присвистом дыша сквозь оскаленные, стиснутые зубы, то и дело освобождая одну руку, чтобы отогнать пса, но пес, скуля, кидался на него снова и снова и наконец всунул голову в растущее отверстие, откуда шел трупный смрад, – казалось, было слышно, как он вырывался наружу.
– Убирайся, дьявол! – прохрипел он, словно разговаривая с человеком, и снова попытался отшвырнуть пса. – Пусти!
Он рванул труп, чувствуя, как мясо отделяется от костей, словно тело было для них слишком велико. Пес с воем протиснулся в дыру по самое брюхо.
Внезапно труп поддался, и он упал на спину, в грязь, и труп придавил ему ноги, а пес выл, стоя над своим хозяином. Он встал и пнул его ногой. Пес отскочил, но когда он нагнулся, схватил труп за ноги и, пятясь, поволок его за собой, снова подступил к нему вплотную. Пока они двигались, пес не сводил глаз с трупа и молчал. Но когда он остановился, чтобы перевести дух, пес снова начал выть, и он снова изловчился, пнул его ногой и только теперь заметил, что ясно его видит, что уже рассвело, и он видит его – ободранного, тощего, воющего, со свежей кровоточащей раной на морде. Не сводя с него глаз, он нагнулся и шарил по земле до тех пор, пока не нашел палку. Она была мокрая, осклизлая, по крепкая. Когда пес поднял морду, собираясь снова завыть, он ударил его. Пес завертелся на месте, потом прыгнул, и он увидел на косматом боку длинный рубец – след выстрела. На этот раз палка угодила псу прямо между глаз. И тогда он снова схватил труп за ноги и, теперь уже не пятясь, попытался бежать.
Когда он выбрался из зарослей к реке, восток уже заалел. Сама река была еще невидима – длинный вал тумана, плотно, словно вата, лежал на воде. Он нагнулся, снова подхватил тело, которое было чуть не вдвое больше него, и швырнул в туман, а выпустив его из рук, даже прыгнул за ним следом и едва не сорвался с берега, и пока оно не кануло в туман, успел увидеть, как медленно и неуклюже мелькнули в воздухе три конечности вместо четырех, и, удержав равновесие, повернулся и сразу же побежал, а позади слышался глухой, дробный топот собачьих лап, и вот уже пес рядом. Не останавливаясь, пес прыгнул. Стоя на четвереньках, Минк увидел его в воздухе, – словно огромная бескрылая птица, пес пролетел над ним и исчез в тумане. Он вскочил и побежал дальше. Потом он споткнулся и упал, вскочил и снова побежал. И тут он услышал за собой топот мягких, быстрых лап, снова припал к земле и, стоя на четвереньках, снова увидел, как пес пролетел над ним и повернулся в воздухе так, что, приземлившись, оказался с ним нос к носу, и глаза его сверкали, как две горящих сигары, и он набросился на Минка, прежде чем тот успел встать. Он ударил пса по морде обоими кулаками, вскочил и побежал. До гнилого дерева они добежали вместе. Пес опять прыгнул и вскочил ему на плечи, но он уже нырнул в дыру, пробитую топором, и стал лихорадочно искать недостающую руку, а пес рвал ему рубашку и штаны. Потом он исчез. Чей-то голос сказал:
– Эй, Минк. Мы держим его. Можешь вылезать.
Коляска ждала за домом, в рощице, где он два дня назад видел следы колес. Его посадили сзади, рядом с помощником шерифа, к которому он был прикован наручниками. Шериф сел рядом с другим своим помощником, который правил лошадью. Тот хотел развернуть коляску, чтобы ехать назад к лавке Варнера, а оттуда – по дороге на Джефферсон, но шериф остановил его.