– Сто чертей, – сказал один. – Бежим! – заорал он вдруг.
   Все трое повернулись и со всех ног побежали к фургону. Эк бежал последним. Люди из-за загородки что-то кричали, но он их даже не слышал и только карабкался, не помня себя, на фургон, а потом оглянулся и увидел мальчика – он все стоял, припав к дыре в воротах конюшни, и в тот же миг ворота исчезли, разнесенные в щепы, и самой дыры словно не бывало, а мальчик остался стоять, неподвижный в своем маленьком комбинезоне, все еще слегка нагнувшись, пока его не захлестнула широкая многоцветная волна бегущих ног, сверкающих глаз и оскаленных зубов, которая, взметнувшись, рассыпалась на множество отдельных частиц, обнажив наконец зияющий зев пустоты, и в нем мальчика, невредимого, без единой царапинки, по-прежнему глядевшего в исчезнувшую дыру.
   – Уолл! – завопил Эк.
   Мальчик повернулся и побежал к фургону. Лошади метались взад и вперед, и казалось, теперь их стало вдвое больше; две из них одна за другой перемахнули через мальчика, не задев его, а он бежал, маленький, серьезный, бежал, казалось, на одном месте, но все же добрался наконец до фургона, и Эк, чье загорелое лицо побелело, как полотно, протянул руку, втащил мальчика внутрь за помочи комбинезона, зажал его голову между колен и схватил со дна фургона вожжу.
   – Сказано тебе было, не лезь в загон, – сказал Эк дрожащим голосом. – Сказано было…
   – Если ты хочешь его выпороть, лучше уж всыпь нам всем, а потом кто-нибудь из нас высечет тебя, – сказал один из мужчин.
   – А еще лучше, возьми веревку да вздерни вон того дьявола, – сказал другой. Техасец стоял теперь у разломанных ворот конюшни и доставал из кармана коробку с имбирным печеньем. – А не то он всю Французову Балку изничтожит.
   – Ты про Флема Сноупса, да? – сказал первый.
   Техасец, перевернув коробку, вытряхивал на ладонь печенье. Лошади все еще метались по загону, но уже начали успокаиваться, они трусили рысцой на высоких прямых ногах, хотя по-прежнему дико и злобно косили белыми глазами.
   – Я знал, что от этой поганой кукурузы добра не жди, – сказал техасец. – Но зато они, по крайности, видели, какая она есть. Кое-чему они тут научились, им грех жаловаться. – Он встряхнул коробку. На ладонь не выпало ничего. Миссис Литтлджон зазвонила на веранде в колокольчик; услышав звон, лошади снова заметались, земля слегка задрожала от дробного стука копыт. Техасец скомкал коробку и бросил ее. – Ладно, – сказал он.
   В проулке появились еще три фургона, и у загородки стояли человек двадцать или больше, когда техасец с тремя своими помощниками и мальчиком вышел за ворота. Ясное утреннее солнце светило с безоблачного неба, играя на перламутровой рукоятке револьвера, торчавшей у него из заднего кармана, и на медном колокольчике, в который все звонила миссис Литтлджон, настойчиво, властно, громко.
   А когда минут через двадцать техасец, ковыряя в зубах спичкой, снова появился на крыльце, фургоны, верховые лошади и мулы растянулись от ворот до самой лавки Варнера, а у загородки толпилось больше пятидесяти человек, они молча украдкой глядели, как он идет, чуть враскачку, на своих кривоватых ногах и высокие каблуки его фасонистых ботфортов оставляют в пыли отчетливый след.
   – Доброе утро, джентльмены, – сказал он. – Ну-ка, малыш. – Он повернулся к мальчику, который молча стоял позади него, не спуская глаз с рукоятки револьвера. Он вынул из кармана монету и дал мальчику. – Сбегай в лавку, купи мне коробку имбирного печенья. – Он пристально оглядел непроницаемые лица, посасывая спичку, которой чистил зубы. Потом перебросил спичку из одного угла рта в другой, не прикоснувшись к ней рукой. – Вы, ребята, конечно, уже присмотрели себе лошадок. Можно начинать, а?
   Никто не ответил. Теперь на него уже не смотрели. Или, верней, ему начинало казаться, что он просто не успевает поймать ничей взгляд, потому что люди поспешно отводят глаза. Немного погодя Фримен спросил:
   – А Флема ждать не будешь?
   – Зачем? – сказал техасец. Тогда и Фримен отвел взгляд. Лицо его тоже было непроницаемо. Техасец продолжал все тем же ровным, спокойным голосом: – Эк, ты ведь уже облюбовал себе лошадок. Так что начнем, когда захочешь.
   – Нет уж, уволь, – сказал Эк. – Не стану я их покупать, к ним и подойти-то страшно.
   – Страшно подойти к этим маленьким лошадкам? – сказал техасец. – Да ведь ты же помогал их поить и кормить. Бьюсь об заклад, что твой мальчуган к любой не побоится подойти.
   – Пусть только попробует, – сказал Эк.
   Техасец окинул равнодушным и вместе с тем настороженным взглядом спокойные лица, непроницаемые, словно высеченные из кремня, твердые и бесстрастные.
   – Эти лошадки кроткие, как голуби, ребята. Кто их купит, потом не нахвалится, таких ни за какие деньги не достанешь. Конечно, они не без норова: я ведь не торгую падалью. Кому нужна техасская падаль, когда в Миссисипи и своей хватает? – Взгляд его оставался равнодушным, в голосе не было ни веселья, ни задора, да и в смешке, прозвучавшем в толпе, тоже не было ни веселья, ни задора. Еще два фургона одновременно съехали с дороги и остановились у загородки. Люди вылезли, привязали лошадей и подошли к толпе. – Сюда, ребята, – сказал техасец. – Вы поспели в самое время, чтобы задешево купить хорошую, смирную лошадь.
   – Вроде той, что разодрала тебе вчера жилет? – сказал чей-то голос.
   На этот раз засмеялись трое или четверо. Техасец взглянул на них пустым, немигающим взглядом.
   – Ну и что? – сказал он. Смех, если только это можно было назвать смехом, смолк. Техасец подошел к воротам и залез на столб, неторопливо перебирая сильными ногами в узких штанах и поблескивая перламутровой рукояткой револьвера. Усевшись на столб, он поглядел вниз, на лица У загородки, настороженные, серьезные, непроницаемые, избегающие его взгляда.
   – Ну ладно, – сказал он. – Кто хочет начать торг? Выходите прямо сюда; выбирайте товар и назначайте цену, а когда последняя будет продана, смело идите в загон, обротаете отличную лошадь, такой в другом месте ни за какие деньги не купишь. Любой из них цена не меньше пятнадцати долларов. Глядите, они все как на подбор – молодые, здоровые, годятся и под седло, и для пахоты, ручаюсь, любая из них стоит четырех ваших лошадей; такую огреешь тележной осью, а ей хоть бы что… – Задние ряды вдруг всколыхнулись. Появился мальчик. Протискиваясь меж неподвижных комбинезонов, он пробрался к столбу и подал техасцу новую непочатую коробку. Техасец наклонился, взял коробку, распечатал ее и вытряхнул три или четыре печенья мальчику на ладонь, маленькую и черную, почти как у негритенка. Потом снова заговорил, держа коробку в руке и указывая ею на лошадей. – Поглядите вон на ту, у которой три ноги в белых чулках и подпалина на ухе; глядите хорошенько, сейчас она пробежит у самой загородки. Обратите внимание, как ходят у ней лопатки. За такую лошадь всякий охотно даст двадцать долларов. Кто сколько предложит за нее для почину? – Он говорил громко, убедительно, как заправский оратор. А внизу под ним, у загородки, стояли люди, у которых под нагрудниками комбинезонов были аккуратно приколоты кисеты и потертые кошельки, а в них лежало жалкое серебро и истрепанные бумажки – деньги, скопленные по монетке в печных трубах или в щелях бревенчатых стен. Лошади то и дело разбегались в разные стороны, бесцельно метались по загону, потом снова сбивались в кучу, глядя на лица у загородки дикими разноцветными глазами. Проулок был теперь запружен фургонами. Подъезжавшие вынуждены были останавливаться далеко в стороне и идти по дороге пешком. В дверях кухни появилась миссис Литтлджон. Она перешла двор, поглядывая на лошадей в загоне. В углу двора на четырех кирпичах стоял почерневший от копоти стиральный котел. Она развела под ним огонь, подошла к загородке и постояла там немного, подбоченившись, а голубой дым костра лениво плыл у нее за спиной. Потом она повернулась и пошла обратно к дому. – Ну так как же, ребята, – сказал техасец. – Кто сколько даст за нее?
   – Пятьдесят центов, – сказал кто-то.
   Техасец даже не взглянул на голос.
   – Ну, а ежели она вам не подходит, как тогда насчет вон той лошади, – смотрите: голова узкая, гривы почти не видать? Сказать по совести, под седло она скорей годится, чем та в белых чулках. Я слышал, как кто-то сейчас предложил пятьдесят центов. Наверное, он хотел сказать – «пять долларов». Ну как, даете пять долларов?
   – Пятьдесят центов за всех гуртом, – сказал тот же голос. Но эти слова уже не вызвали в толпе смеха. Засмеялся сам техасец, резко, заученно, одними губами, словно твердил наизусть таблицу умножения.
   – Пятьдесят центов за кучу их него навоза, вот что ты хочешь сказать, – сказал он. – Может, кто накинет доллар за настоящие техасские колючки? – Миссис Литтлджон вынесла из кухни половинку распиленного пополам бочонка, поставила ее на пень возле стирального бака и, подбоченившись, постояла немного, глядя на лошадей в загоне, но не подходя к загородке. Потом она ушла в дом. – Что же вы, ребята? – сказал техасец. – Послушай, Эк, ведь ты мне помогал, сам знаешь, какие это лошадки. Сколько ты дашь вон за ту с белой лысинкой, что приглянулась тебе вчера? Ну ладно. Погодите-ка. – Он сунул коробку в другой карман, перекинул ноги через загородку и мягко, как кошка, спрыгнул в загон. Лошади, глядя на него, жались друг к другу. Не подпуская его к себе, они отпрянули и медленно подались вдоль загородки. Он преградил им путь, они повернули и побежали назад через загон; тогда техасец, словно он только и дожидался, чтобы они повернулись к нему задом, тоже побежал, так что когда лошади остановились в конце загона и опять стали жаться друг к другу, он их почти настиг. Земля содрогнулась; пыль поднялась облаком, и из этого облака, одна за другой, словно вспугнутые перепелки, начали стремительно вылетать лошади, а он, все с той же несокрушимой верой в свою неуязвимость, бросился вперед. Одно мгновение зрители видели их сквозь пыль – лошадь пятилась в угол между загородкой и конюшней, человек наступал на нее, сунув руку в карман. Потом лошадь ринулась прямо на него в каком-то исступлении и безнадежном отчаянье, а он ударил ее промеж глаз рукояткой револьвера, свалил ее и обеими ногами прыгнул на нее. Лошадь вмиг оправилась от удара, отчаянным усилием встала на колени и приподняла голову вместе со стоявшим на ней человеком; сквозь пыль видно было, как он отделился от земли, сильно качнувшись в сторону, словно тряпка, привязанная к лошадиной голове. Но вот ноги техасца снова коснулись земли, ветер развеял пыль, и замершая толпа увидела, что острые каблуки техасца глубоко ушли в землю, одна рука крепко сжимает лошадиную холку, другая – ноздри, длинная злобная морда вывернута назад, к ободранной спине, и лошадь дышит трудно, с глухим стоном. Миссис Литтлджон уже снова была на дворе. На этот раз никто не видел, как она вышла. Держа в руках охапку белья и стиральную доску, она постояла неподвижно на кухонном крыльце, глядя на лошадей в загоне. Потом, все так же глядя на лошадей в загоне, пошла через двор и, все еще глядя на лошадей в загоне, бросила белье в корыто. – Вы только взгляните, ребята, – выдохнул техасец, обернув к загородке побагровевшее лицо и горящие, выпученные от натуги глаза. – Взгляните живей. Какие ноги, какие… – Видимо, хватка его ослабла. Лошадь снова яростно рванулась, и снова техасец на миг отделился от земли, не переставая говорить: -…какие бабки, тпру, а не то я тебе башку оторву, глядите скорей, ребята, пятнадцать долларов – это же совсем задаром, ну, говорите, кто из вас даст эту цену, тпру, лупоглазый заяц, тпру-у! – Теперь они оба двигались – это был какой-то фантастический, яростный клубок, который безостановочно, со зловещей медлительностью катился по земле, и металлические застежки на подтяжках техасца в непрестанном вращении поблескивали на солнце. Потом широкополая, цвета глины шляпа словно нехотя отлетела в сторону; а через мгновение вслед за ней отлетел и сам техасец, но он не упал, удержался на ногах, а лошадь, вырвавшись на волю, умчалась бешеными скачками, как олень. Техасец поднял шляпу, отряхнул с нее пыль, ударив ею о колено, вернулся к воротам и снова залез на столб. Он тяжело дышал. Люди у загородки все так же глядели на него, а он вынул из кармана коробку, вытряхнул оттуда печенье, положил его в рот и, дыша хрипло, со свистом, стал жевать. Миссис Литтлджон отвернулась и принялась черпать ведром воду из бака, наполняя корыто, но после каждого ведра оборачивалась и глядела на загон. – Ну, ребята, – сказал техасец. – Скажите сами, разве эта лошадка не стоит пятнадцати долларов? Разве купишь на пятнадцать долларов столько динамита? Любая пробежит милю за три минуты; можете выгнать ее на пастбище, и она сама себя прокормит; можете работать на ней весь день до упаду, только почаще охаживайте ее оглоблей по башке, и двух дней не пройдет, как она станет совсем смирной, ее палкой придется выгонять из дома на ночь, как кошку. – Он вытряхнул из коробки еще одно печенье и съел его. – Давай, Эк. Начинай торг! Ну как, даешь десять долларов за эту лошадь, Эк?
   – На что мне лошадь, которую можно поймать только в медвежий капкан? – сказал Эк.
   – Да разве ты не видел, как я сейчас ее поймал?
   – Видеть-то видел, – сказал Эк. – Да только не нужна мне такая зверюга, ежели я должен затевать целую войну всякий раз, как окажусь с ней по одну сторону загородки.
   – Ну ладно, – сказал техасец. Он все еще не мог отдышаться, но усталость и напряжение с него как рукой сняло. Он вытряхнул на ладонь еще печенье и сунул его себе под усы. – Ладно. Я хочу, чтобы торг наконец начался. Я ведь приехал сюда к вам не на жительство, хоть вы, верно, не нахвалитесь своей округой. Я дарю тебе эту лошадь.
   На миг все стихло, даже дыхание все затаили, слышно было только, как дышит техасец.
   – Ты мне ее даришь? – спросил Эк.
   – Да, если ты назначишь цену на следующую лошадь.
   И снова вокруг ни звука, только слышно было, как дышит техасец, да миссис Литтлджон звякнула ведром о край котла.
   – Я только назначу цену, – сказал Эк. – Но я не обязан покупать лошадь, ежели никто больше не даст.
   Подъехал фургон. Он был некрашеный и ободранный. Одно колесо было укреплено планками, прикрученными крест-накрест к спицам тонкой проволокой, на паре тощих мулов была драная упряжь, связанная кусками хлопковой веревки; вожжами тоже служили две обыкновенные, сильно растрепанные веревки. В фургоне сидели женщина в сером, висевшем мешком платье и выцветшей шляпе и мужчина в линялом и заплатанном, но чистом комбинезоне. По улице проехать было нельзя, и мужчина, оставив фургон посреди дороги, слез и пошел к загону, невысокий, щуплый, и в глазах у него было какое-то затаенное беспокойство, смутное и вместе с тем напряженное. Он протолкался через толпу, спрашивая:
   – Что такое? Что здесь происходит? Ему подарили лошадь?
   – Идет, – сказал техасец. – Эта лошадь с белой лысинкой и ссадиной на шее твоя. Ну а теперь скажи, сколько ты даешь вон за ту белолобую, что словно вываляла голову в бочке с мукой. Сколько? Десять долларов?
   – Ему подарили эту лошадь? – снова спросил подошедший.
   – Доллар, – сказал Эк.
   Техасец как говорил, так и остался с открытым ртом; лицо его с твердыми суровыми глазами вдруг как-то слиняло.
   – Один доллар? – сказал он. – Всего один доллар? Я не ослышался?
   – Ладно, черт с ней, – сказал Эк. – Два доллара. Но я не…
   – Погоди, – сказал подошедший. – Эй, ты там, на столбе.
   Техасец повернул к нему голову. Остальные обернулись и увидели, что женщина тоже вылезла из фургона, хотя до сих пор они и не подозревали, что она там, потому что не видели, как фургон подъехал. Она подошла к воротам и встала позади мужчины, изможденная, в платье, которое висело на ней мешком, в шляпе и грязных парусиновых тапочках. Она подошла к нему вплоть, но не дотронулась до него, а остановилась у него за спиной, спрятав руки под серым передником.
   – Генри, – сказала она пустым голосом. Мужчина оглянулся через плечо.
   – Ступай в фургон, – сказал он.
   – Послушайте, хозяйка, – сказал техасец. – Генри сейчас сделает самую выгодную покупку в своей жизни. Эй, ребята, дайте хозяйке подойти поближе, чтобы ей все было видно. Генри выберет верховую лошадь, о которой давно мечтает его супруга. Кто дает десять…
   – Генри, – сказала женщина. Она не повысила голоса. И ни разу не взглянула на техасца. Она взяла мужа за рукав. Он обернулся и сбросил ее руку.
   – Ступай в фургон, тебе говорят, – сказал он.
   Женщина стояла позади него, все так же спрятав руки под передником. Она ни на кого не смотрела, ни к кому не обращалась.
   – Мало нам забот, так он надумал купить эту лошадь, – сказала она. – У нас только и есть пять долларов, а потом хоть в богадельню. Мало нам забот…
   Мужчина повернулся к ней с каким-то странным выражением подавленной, дремлющей ярости. Остальные стояли у загородки, мрачные, с рассеянным, почти отсутствующим видом. Миссис Литтлджон до сих пор терла белье о доску, размеренно сгибаясь и разгибаясь над полным пены корытом. Теперь она выпрямилась, уперла в бока белые от пены руки и поглядела на лошадей в загоне.
   – Заткнись и ступай в фургон, – сказал мужчина. – А не то я прогоню тебя отсюда палкой. – Он повернулся и посмотрел на техасца. – Так ты подарил ему эту лошадь? – сказал он.
   Техасец глядел на женщину. Потом он перевел взгляд на ее мужа; все еще не сводя с него глаз, он перевернул коробку. На ладонь ему выпало последнее печенье.
   – Да, – сказал он.
   – Ну, а ежели кто его сейчас переторгует, ему тогда и первая лошадь достанется?
   – Нет, – сказал техасец.
   – Так, – сказал Генри. – Ну а тот, кто назначит цену на следующую лошадь, получит еще одну задаром?
   – Нет, – сказал техасец.
   – Но ежели ты отдал задаром лошадь только для того, чтоб начать торг, почему ты не обождал, покуда мы все соберемся?
   Техасец отвернулся. Он поднес к лицу пустую коробку и осторожно заглянул в нее, словно там была какая-нибудь драгоценность или ядовитое насекомое. Потом он скомкал коробку и бросил ее у столба, на котором сидел.
   – Эк дает два доллара, – сказал он. – Видно, он думает, что торгует у меня не лошадь, а кусок проволоки У нее на шее. Что ж, я возьму и два. Но ежели вы, ребята…
   – Выходит, Эк хочет заполучить две лошади по доллару за каждую, – сказал Генри. – Три доллара.
   Женщина потянула его за рукав. Не оборачиваясь, он отшвырнул ее руку, и она снова застыла на месте, сложив руки под передником на впалом животе, ни на кого не глядя.
   – Люди добрые, – сказала она. – Наши дети всю зиму ходили разутые. Нам скотину и кормить-то нечем. У нас есть пять долларов, чтобы заработать их, я ткала ночами у очага. Мало у нас забот…
   – Генри дает три доллара, – сказал техасец. – Накинь еще доллар, Эк, и лошадь твоя.
   Лошади почему-то вдруг сорвались с места и так же внезапно остановились, глядя на людей сквозь загородку.
   – Генри, – сказала женщина. Ее муж не сводил глаз с Эка. Верхняя губа его дрогнула, обнажив желтые гнилые зубы. Руки, торчавшие из выцветших коротких рукавов старой рубашки, сжались в кулаки.
   – Четыре доллара, – сказал Эк.
   – Пять долларов! – сказал Генри, поднимая сжатую в кулак руку. Он протиснулся к самому столбу. Женщина не пошла за ним. Теперь она в первый раз взглянула на техасца. Глаза у нее были водянисто-серые, словно выцветшие, как платье и чепец.
   – Мистер, – сказала она. – Если вы отнимете у нас эти пять долларов, которые я заработала для своих детей по ночам, будьте прокляты вы и все ваше семя во веки веков.
   – Пять долларов! – крикнул Генри. Он рванулся к столбу и дотянулся стиснутым кулаком до коленей техасца. Разжав руку, он протянул комок истрепанных бумажек и серебряной мелочи. – Пять долларов! И кто набавит еще, пускай лучше разобьет мне голову, или я ему разобью.
   – Идет, – сказал техасец. – Пять долларов. Продано. Только не тычь в меня кулаком.
   В пять часов дня техасец скомкал третью коробку и бросил ее на землю. Медно-красное солнце уже клонилось к закату, освещая косыми лучами белье, развешанное на заднем дворе у миссис Литтлджон, и тень столба, вместе с тенью самого техасца, сидевшего на нем, падала далеко в загон, через который то и дело, без цели и без устали, словно волны, проносились лошади, когда техасец распрямил одну ногу, сунул руку в карман, достал монету и, наклонившись, протянул ее мальчику. Голос у него был сиплый, усталый.
   – Ну-ка, малыш, – сказал он. – Сбегай в лавку и купи мне коробку имбирного печенья.
   Люди все стояли у загородки, – непоколебимая стена комбинезонов и выцветших рубах. Флем Сноупс теперь тоже был здесь, словно из-под земли вырос, он стоял у загородки, совсем близко, но окруженный непроницаемой пустотой, по обе стороны от него оставалось место еще для троих или четверых, стоял и жевал табак, в тех же серых штанах и крошечном галстуке бабочкой, в которых уехал отсюда прошлым летом, в новой кепке, тоже серой, как и старая, но только в клетку, какие носят игроки в гольф, и глядел на лошадей. Все они, кроме двух, были распроданы по цене от трех с половиной до одиннадцати или двенадцати долларов. Покупщики как бы невольно образовали особую группу по другую сторону ворот, они стояли там, положив руки на верхнюю жердину загородки, и еще рассудительнее, еще пристальнее смотрели на своих лошадей, – кое-кто из них владел лошадью вот уже семь или восемь часов, но до сих пор не мог ее забрать. Генри стоял у самого столба, на котором сидел техасец. Жена его ушла и сидела в фургоне, вся неподвижная, серая, в серой одежде, глядя куда-то мимо всего, словно какая-то вещь, которую он бросил в фургон, чтобы увезти, дожидаясь, покуда он не покончит дело, чтобы ехать дальше, терпеливая, безжизненная, чуждая, словно время для нее не существовало.
   – Я купил лошадь и выложил за нее деньги, – сказал Генри. Голос у него тоже был сиплый, усталый, безумный блеск в глазах потускнел, они словно ослепли. – И ты хочешь, чтоб я стоял здесь и ждал конца торгов, чтобы взять свою лошадь? Нет уж, торчи здесь хоть до завтра, дело твое. А я хочу забрать свою лошадь и ехать домой.
   Техасец взглянул на него со столба. Его рубашка взмокла от пота. Широкое лицо было холодным и спокойным, голос звучал ровно.
   – Что ж, бери!
   Помедлив, Генри отвернулся. Он понурил голову и стоял, изредка глотая слюну.
   – Так, значит, ты мне ее не поймаешь?
   – Она не моя, – сказал техасец все тем же ровным голосом. Немного погодя Генри поднял голову. На техасца он не смотрел.
   – Кто поможет поймать мою лошадь? – спросил он. Никто не отозвался. Они стояли у загородки, молча
   глядя на загон, где сбились в кучу лошади, уже не такие яркие там, где длинная, густеющая тень дома покрыла их. Из кухни донесся запах жареной ветчины. Шумная стайка воробьев пролетела над загоном и уселась на дерево у самого дома, а в нежной, прозрачной голубизне неба взмывали и падали ласточки, беспорядочно, с пронзительными криками, словно кто-то как попало дергал струны. Не оборачиваясь, Генри громко сказал:
   – Эй ты, принеси веревку.
   Помедлив немного, его жена зашевелилась. Она слезла с фургона, достала моток новой хлопковой веревки и подошла к мужу. Тот взял веревку и пошел к воротам. Когда Генри взялся за засов, техасец начал медленно спускаться со столба.
   – Ступай за мной, – сказал Генри жене. Женщина стояла на том самом месте, где муж взял у
   нее веревку. Теперь она двинулась дальше, покорная, сложив руки на животе под передником, и прошла мимо техасца, не глядя на него.
   – Не ходите туда, хозяйка, – сказал он.
   Она остановилась, не глядя на него, не глядя никуда. Муж отворил ворота, вошел и повернулся, оставив ворота открытыми, но не поднимая глаз.
   – Ступай за мной, – сказал он.
   – Лучше не ходите туда, хозяйка, – снова сказал техасец. Женщина неподвижно стояла между ними, лица ее почти не было видно под шляпой, руки сложены на животе.
   – Нет, я уж лучше пойду, – сказала она. Все остальные и вовсе не глядели ни на нее, ни на Генри. Они стояли у загородки молчаливые, притворно равнодушные, почти оцепеневшие. Потом жена вошла в загон; муж затворил за ней ворота, повернулся и пошел туда, где сбились в кучу лошади, а жена шла следом в своей серой мешковатой одежде, казалось, она даже не шевелит ногами, а словно стоит на движущейся платформе или на плоту. Лошади смотрели на них. Они жались друг к другу, вертелись и топтались на месте, готовые разбежаться, но не разбегались. Генри крикнул на них. Потом с руганью стал подходить ближе. Жена шла за ним по пятам. Табунок вдруг рассыпался, лошади помчались на своих длинных прямых ногах, огибая людей, но когда они, отбежав на другой конец загона, снова сбились в кучу, люди снова пошли на них.
   – Вон она, – сказал муж. – Гони ее сюда, в угол. – Лошади бросились в разные стороны; та, которую купил Генри, поскакала, почти не сгибая ног. Женщина крикнула на нее; она повернулась, бросилась прямо на Генри, который огрел ее по морде свернутой веревкой, и тогда она шарахнулась и уперлась в угол загородки. – Держи ее там, – сказал муж. Он на ходу разматывал веревку. Лошадь следила за ним дикими, горящими глазами; потом снова сорвалась с места и ринулась на женщину. Та крикнула и замахала на нее руками, но лошадь одним прыжком перемахнула через нее и врезалась в табун. Они побежали следом и загнали ее в другой угол, но женщина снова не сумела преградить путь лошади, и муж, повернувшись, хлестнул ее свернутой веревкой. – Почему ты ее не остановила? – сказал он. – Почему не остановила? – Он снова хлестнул ее; она не шевельнулась, даже не подняла руку, чтобы защититься от удара. Люди у загородки стояли молча, потупившись, пристально глядя себе под ноги. Только Флем Сноупс продолжал смотреть на загон, – если только он вообще смотрел туда, – стоя особняком, словно на необитаемом островке, в своей новой клетчатой кепке, и жевал на свой особый манер, двигая челюстями из стороны в сторону.