– Джулия была премилой девочкой, – частенько говаривала она.
   Когда Хорес уехал на войну, тетушка Сэлли перебралась к Нарциссе, чтобы та не скучала, – никому из них троих даже в голову не приходило, что можно устроить все как-нибудь иначе, и то, что Нарцисса должна держать у себя в доме тетушку Сэлли в течение неопределенного срока – год, два или три, – казалось столь же неизбежным, как и то, что Хорес должен идти на войну. Тетушка Сэлли была славной старушкой, но она жила главным образом прошлым, мягко, но бесповоротно отгородившись от всего, что произошло после 1901 года. Для нее жизнь шла на конной тяге, и скрип автомобильных тормозов ни разу не проник в ее упрямый и безмятежный вакуум. У нее было много неприятных причуд, свойственных старикам. Она любила звук собственного голоса, не любила оставаться одна ни в какое время суток, а так как она ни за что не могла привыкнуть к вставной челюсти, купленной двенадцать лет назад, и прикасалась к ней лишь для того, чтобы раз в неделю сменить воду, в которой челюсть сохранялась, она весьма неаппетитно поглощала свою немудреную, но легко поддающуюся пережевыванию пищу.
   Нарцисса опустила под стол руку и снова погладила колено Хореса.
   – Я так рада, что ты вернулся, Хорри.
   Он быстро взглянул на нее, и облачко исчезло с его лица так же внезапно, как и появилось, а дух его, подобно пловцу в спокойном море, медленно погрузился в безмятежную неизменность ее любви.
   Он был адвокатом – главным образом из уважения к семейной традиции и, хотя отнюдь не питал особой склонности к юриспруденции, если не считать любви к печатному слову, к местам, где хранятся книги, думал о возвращении в свою затхлую контору с оттенком… не столько нетерпения, сколько глубоко укоренившейся покорности и даже почти удовольствия. Смысл мира. Дни, неизменные как встарь, быть может, без порывов, но и без катастроф. Этого не видишь, не ощущаешь – разве что на большом расстоянии. Светлячки еще не появились, и по обе стороны аллеи вытекала на улицу сплошная полоса виргинских можжевельников, словно изгибающаяся черная волна с уходящими в небо резными гребешками. Свет падая из окна на веранду и на клумбу с каннами, стойкими как бронза – вот уж в чем нет ни тени хрупкости, свойственной цветку, – а в комнате слышалось невнятное монотонное бормотание тетушки Сэлли. Нарцисса тоже была там – она сидела возле лампы с книгой, и от всего ее существа веяло неизменным покоем, он наполнял комнату, словно запах жасмина, – сидела и смотрела на дверь, через которую вышел Хорес, а он со своей нераскуренною трубкой стоял на веранде, овеваемый терпкою прохладой можжевельников, словно дыханием какого-то неведомого живого существа.
   «Смысл мира», – еще раз произнес он про себя, задумчиво роняя два этих слова в прохладный колокольчик тишины, куда он наконец возвратился опять, и слушая, как они медленно замирают в пространстве, подобно прозрачному и чистому звону от удара серебра о хрусталь.
   – Как поживает Белл? – спросил он в первый же вечер по приезда.
   – У них все хорошо, – отвечала Нарцисса. – Они купили новый автомобиль.
   – Вот как, – рассеянно заметил Хорес. – По крайней мере хоть какая-нибудь польза от войны.
   Тетушка Сэлли наконец оставила их наедине и потихоньку проковыляла к себе в спальню. Хорес с наслаждением вытянул ноги в саржевых брюках, перестал чиркать спичками, тщетно пытаясь раскурить свою упрямую трубку, и устремил взор на сестру, которая сидела, склонен темноволосую голову над раскрытым на коленях журналом, как бы отгородившись ото всего мелкого и преходящего. Ее волосы, гладкие, словно крылья отдыхающей птицы, двумя безмятежными воронеными волнами вливались в низкий простой узел на затылке.
   – Белл совершенно не способна писать письма, – сказал он, – Как все женщины.
   Не поднимая головы, она перевернула страницу.
   – Ты часто ей писал?
   – А почему? Они отлично понимают, что письма годятся лишь на то, чтобы служить мостками, соединяющими интервалы между поступками – как интерлюдии в пьесах Шекспира, – рассеянно продолжал он. – Ты знаешь хоть одну женщину, которая читала бы Шекспира, не пропуская интерлюдий? Шекспир и сам это знал, и потому женщин у него в интерлюдиях нет. Пускай себе мужчины перебрасываются напыщенными словесами – женщины будут в это время мыть за кулисами посуду и укладывать спать детей.
   – Я не знаю ни одной женщины, которая вообще читала бы Шекспира, – поправила его Нарцисса. – Он слишком много говорит.
   Хорес встал и погладил ее по темным волосам.
   – О, глубина, – сказал он. – Всю, всю мудрость к одной лишь фразе ты свела и меряешь свой пол по высоте звезды.
   – Да, они его не читают, – повторила она, поднимая голову.
   – Не читают? Почему?
   Он чиркнул еще одной спичкой и поднес ее к трубке, глядя на сестру сквозь сложенные чашечкой ладони, серьезно и с напряженным вниманием, как устремленная в полет птица.
   – Твои Арлены и Сабатини[47] тоже много говорят, а уж больше говорить, и тому же с таким трудом, как старик Драйзер[48], вообще никто никогда не ухитрялся.
   – Но у них есть тайны, – пояснила она, -Шекспира тайн нет. Он говорит все.
   – Понятно. Шекспиру не хватало сдержанно такта. Иначе говоря, он не был джентльменом.
   – Да… Пожалуй, это я и хотела сказать.
   – Итак, чтобы быть джентльменом, надо тайны.
   – Ах, ты меня утомляешь.
   Она снова начала читать, а он сел рядом с нею на диван и, взяв ее руку, принялся гладить ею свою щеку и растрепанные волосы.
   – Это похоже на прогулку по саду в сумерках, – сказал он. – Все цветы стоят на своих местах, в ночных сорочках и причесанные на ночь, но все они хорошо тебе знакомы. Поэтому ты их не тревожишь, а просто проходишь дальше, но иной раз останавливаешься, переворачиваешь какой-нибудь листок, которого ты раньше не заметил, – быть может, под ним окажется фиалка, колокольчик или светлячок, а быть может, всего-навсего другой листок или травинка. Но всегда будет капелька росы.
   Он продолжал гладить ее рукою свое лицо. Другой рукой она медленно листала журнал, слушая его с невозмутимой и ласковой отчужденностью.
   – Ты часто писал Белл? – снова спросила она. – Что ты ей писал?
   – Я писал ей то, что ей хотелось прочитать. Все то, что женщины хотят видеть в письмах. Люди ведь и в самом деле имеют право хотя бы на половину того, что, по их мнению, им причитается.
   – Что же ты ей все-таки писал? – настойчиво спрашивала Нарцисса, медленно переворачивая страницы, а рука ее, покорно следуя его движениям, продолжала гладить его по лицу.
   – Я писал ей, что я несчастлив. Возможно, так оно и было, – добавил он.
   Нарцисса тихонько высвободила свою руку и положила ее на журнал.
   – Я преклоняюсь перед Белл, – продолжал он. – Она так благоразумно глупа. Когда-то я ее боялся. Быть может… Но нет, теперь нет. Я защищен от гибели, у меня есть талисман. Верный признак того, что она мне уготована, как говорят мудрецы. Впрочем, благоприобретенная мудрость суха, она рассыпается в прах там, где слепой поток бессмысленных соков жизни победоносно движется вперед.
   Он сидел, не прикасаясь к ней, на мгновенье погрузившись в блаженное состояние покоя.
   – В отличие от твоей, о Безмятежность, – проговорил он, возвращаясь к действительности, и снова принялся твердить: – Милая старушка Нарси.
   Он опять взял ее руку. Рука не сопротивлялась, но и не совсем покорилась.
   – По-моему, тебе не следует так часто повторять, что я глупа, Хорри.
   – По-моему, тоже, – согласился он. – Но должен же я взять хоть какой-то реванш за совершенство.
   Потом она лежала в своей темной спальне. По другую сторону коридора спокойно и размеренно похрапывала тетушка Сэлли; а в соседней комнате лежал Хорес, между тем как его ущербный дух, причудливый и неуемный, совершал свои странствия по пустынным далям заоблачных сфер, где на лунных пастбищах, пригвожденных остриями звезд к тверди небес у последней кровли вселенной, галопом скакали, оглашая гулкий воздух раскатистым ржаньем, паслись или безмятежно покоились в дреме золотокопытые единороги.
   Хоресу было семь лет, когда родилась Нарцисса. На заднем плане ее благополучного детства присутствовали три существа – мальчуган с тонкой озорной физиономией и неистощимой склонностью к злоключениям; романтически загадочная доблестная личность, контрабандой раздобывающая пищу, с сильными твердыми руками, от которых всегда исходил волнующий запах карболового мыла – существо, чем-то напоминающее Всемогущего, но не внушающее благоговейного трепета, и, наконец, нежная фигурка без ног или какого-либо намека на способность к передвижению, своего рода миниатюрная святыня, постоянно окруженная ореолом нежной меланхолии и бесконечными тонкими извивами цветной шелковой нити. Это третье существо, нежное и меланхолическое, никогда ни на чем не настаивало, между тем как второе вращалось по орбите, которая периодически выносила его во внешнее пространство, а затем снова возвращала его бодрую и энергичную мужественность в ее беспокойный мир. Что же до первого существа, то его Нарцисса с непреклонной материнской настойчивостью захватила в свою собственность, и к тому времени, когда ей было лет пять или шесть, Хореса заставляли слушаться старших, пригрозив пожаловаться на него Нарциссе.
   Джулия Бенбоу благовоспитанно отошла в мир иной, когда Нарциссе исполнилось семь лет, она была удалена из их жизни, словно маленькое саше с лавандой из комода, где хранится белье, и в период беспокойного созревания, между семью и девятью годами от роду. Нарцисса улещала и терроризировала оставшихся двоих. Затем Хорес уехал учиться в Сивони[49], а позднее в Оксфорд[50], и вернулся домой как раз в тот самый день, когда Билл Бенбоу присоединился к жене, покоящейся среди остроконечных можжевельников, высеченных из камня голубков и прочих безмятежных мраморных изваяний, а потом Хореса опять разлучили с сестрой нелепые и несообразные дела людские.
   Но сейчас он лежал в соседней комнате, совершая странствия по безбурным мерцающим далям заоблачных сфер, а она лежала в своей темной постели очень тихо и мирно, пожалуй, чуть более мирно, чем требуется, чтобы уснуть.

2

   Он очень легко и быстро вошел в ритм и делил свои дни между конторой и домом. Привычная торжественность переплетенных в телячью кожу затхлых фолиантов, к которым никогда не прикасался никто, кроме Билла Бенбоу, чьи отпечатки пальцев еще, вероятно, можно было обнаружить на их пыльных переплетах; партия тенниса, обычно на корте Гарри Митчелла; вечером карты – тоже, разумеется, в обществе Гарри и Белл, или, даже еще лучше, всегда легко доступное и никогда не изменяющее очарование печатных страниц, между тем как сестра сидела за столом напротив или тихонько наигрывала на рояле в полутемной комнате по другую сторону прихожей. Иногда к ней приходили в гости мужчины; Хорес принимал их с неизменной любезностью и с некоторой досадой и вскоре отправлялся бродить по улицам или ложился в постель с книгой. Раза два в неделю являлся с визитом чопорный доктор Олфорд, и Хорес, будучи отчасти казуистом-любителем часок-другой забавлялся, притупляя свои тонко оперенные метафизические стрелы о гладкую ученую шкуру доктора, после чего оба вдруг замечала, что за все эта шестьдесят, семьдесят или восемьдесят минут Нарцисса не проронила ни единого слова.
   – За этим-то они к тебе и ходят, – говорил Хорес, – им нужна эмоциональная грязевая ванна.
   Тетушка Сэлли удалилась к себе домой, забрав свою корзинку с разноцветными лоскутками и искусственную челюсть и оставив за собой неуловимое, но неизгладимое напоминание о туманных, однако же вполне определенных обязательствах, выполненных ею ценой некоей личной жертвы, а также слабый запах старого женского тела, который медленно вывешивался из комнат, временами возникая в самых неожиданных местах, так что порою, просыпаясь и лежа без сна в темноте, Нарцисса, увивавшаяся счастьем от возвращения Хореса, казалось, все еще слышала в темной беспредельной тишине дома мерное аристократичное похрапыванье тетушки Сэлли.
   Порою оно становилось настолько отчетливым, что Нарцисса вдруг останавливалась и произносила имя тетушки Сэлли в совершенно пустой комнате. А иной раз старушка и в самом деле отзывалась, вновь воспользовавшись своей прерогативой входить в дом в любой час, когда ей взбредет в голову, без всякого предупреждения – просто для того, чтобы узнать, как они поживают, и ворчливо пожаловаться на своих домашних. Она была стара, слишком стара для того, чтобы легко отзываться на перемены, и после долгого пребывания в семье, где ей уступали во всех домашних делах, с трудом заново приспосабливалась к привычкам своих сестер. Дома ее старшая сестра вела хозяйство расторопно и сварливо, и они вместе с третьей сестрою упорно продолжали обращаться с тетушкой Сэлли так же, как шестьдесят пять лет назад, когда она была маленькой девочкой, за чьим питанием, режимом и гардеробом необходим неукоснительный и строгий надзор.
   – Я даже в ванную не могу спокойно зайти, – ворчливо жаловалась тетушка Сэлли. – У меня сильное желание собрать свои вещи и снова переехать сюда, а они там пусть как хотят.
   Она капризно качалась в кресле – по молчаливому соглашению ее право на таковое никем никогда не оспаривалось – и потускневшими старыми глазами недовольно оглядывала комнату.
   – Эта черномазая после моего ухода ни разу тут толком не прибрала. Эта пыльная мебель… мокрая тряпка…
   – Я бы очень хотела, чтобы вы взяли ее обратно, – сказала Нарциссе старшая сестра, мисс София. – С тех пор, как она вернулась от вас, она стала такой придирой, что с ней просто невозможно сладить. А правду говорят, будто Хорес стал стеклодувом?
   Главные тигли и реторты прибыли в целости и сохранности. Сначала Хорес требовал, чтоб ему отдали подвал, для чего нужно было выбросить оттуда газонокосилку, садовый инструмент, всю скопившуюся там рухлядь и замуровать окна, превратив помещение в каземат. Однако Нарцисса в конце концов уговорила его использовать под мастерскую чердак над гаражом, где он и установил свои горн, однажды чуть было не сжег все здание и после четырех неудачных попыток создал почти безукоризненную вазу цвета прозрачного янтаря, более крупную, роскошную и целомудренно безмятежную, чем первая, которую постоянно держал у себя на ночном столике, окрестив по имени сестры Нарциссой, а произнося свои выспренние тирады о смысле мира и безупречных средствах достижения оного, адресовался равно к обеим со словами: «О ты, нетронутая дева тишины»[51].
   С непокрытой головой, с вышитой на кармане эмблемой Оксфордского клуба, в фланелевых брюках и с ракеткой под мышкой, Хорес обошел вокруг дома, и перед ним открылся теннисный корт, по которому неистово метались два игрока. Под аркадой с белыми пилястрами и увитыми плющом перекладинами, словно бабочка, устроилась Белл в окружении приличествующего случаю хрупкого гармоничного реквизита. С ней сидели две дамы, чьи силуэты четко вырисовывались на фоне темной листвы еще не успевшей расцвести лагерстремии. Вторая дама (третьей была молодая девица в белом платье с аккуратной челкой цвета темной патоки и с теннисной ракеткой на коленях) с ним заговорила, а Белл протянула ему руку с томным видом собственницы. Рука ее, теплая и цепкая, с тонкими костями и надушенной мягкою плотью, словно ртуть, жадно влилась в его ладонь. Глаза ее напоминали тепличный виноград, а полные, ярко накрашенные, подвижные губы скривились в недовольной гримасе.
   Она сообщила ему, что лишилась Мелони.
   – Несмотря на весь ваш аристократизм, Мелони видела вас насквозь, – заметил Хорес. – Вы, очевидно, стали слишком небрежны. Она неизмеримо изысканнее вас. Неужели вы полагали, что вам удастся вечно обманывать человека, который умеет обставить прием пищи такими невыносимыми церемониями, как это делала Мелони? Или она опять вышла замуж?
   – Она занялась бизнесом, – капризно отвечала Белл. – Открыла косметический салон. Я только никак не пойму зачем. Подобные затеи недолговечны, особенно здесь. Можете ли вы представить себе, что жительницы Джефферсона будут посещать косметический салон – конечно, кроме нас троих?
   Впрочем, если мне и миссис Мардерс он еще может понадобиться, то уж Франки он совершенно ни к чему.
   – Что мне любопытно, так это откуда у нее взялись деньги, – сказала миссис Мардерс. – Люди думают, что это вы ей дали, Белл.
   – С каких это пор я стала дамой-благотворительницей? – холодно отозвалась Белл.
   Хорес слегка усмехнулся. Миссис Мардерс сказала:
   – Ну, Белл, мы же все знаем, какая вы добрая. Не скромничайте.
   – Я сказала: дамой-благотворительницей, – повторила Белл.
   – Я думаю, Гарри в любой момент готов сменять служанку на вола, – быстро вставил Хорес. – По крайней мере, он сэкономит на содержимом своего винного погреба – ведь ему не придется нейтрализовать воздействие вашего чая на многострадальные мужские желудки. Полагаю, что без Мелони чай здесь больше подавать не будут?
   – Не болтайте глупостей, – отвечала Белл. Хорес сказал:
   – Теперь я понимаю, что ходил сюда вовсе не ради тенниса, а ради того бесконечного и весьма неприятного сознания собственного превосходства, которое я всегда испытывал, когда Мелони подавала мне чай… Кстати, по дороге сюда я встретил вашу дочь.
   – Да, она где-то тут поблизости, – равнодушно отозвалась Белл. – А вы все еще не подстриглись. Почему мужчины не понимают, когда им пора идти к парикмахеру? – философски вопросила она.
   Выставив вперед рыхлый двойной подбородок, старшая гостья устремила на Хореса и Белл холодный проницательный взгляд. Девица в простом, целомудренно белом одеянье спокойно сидела и загорелой рукой, похожей на спящего рыжего щенка, придерживала на коленях ракетку. Она смотрела на Хореса, как смотрят дети – со спокойным интересом, но без грубого любопытства.
   – Они либо вообще не ходят к парикмахеру, либо напомаживают волосы всякой дрянью, – добавила Белл.
   – Хорес – поэт, – сказала старшая гостья. Кожа небрежно свисала с ее скул, как тяжелая грязноватая бархатная драпировка, а в немигающих глазах, словно в глазах старой индюшки, было что-то хищное и слегка непристойное. – Поэтам многое прощается. Вы не должны этого забывать, Белл.
   Хорес отвесил поклон в ее сторону.
   – Такт никогда не изменял женскому полу, Белл, – сказал он. – Миссис Мардерс принадлежит к числу тех немногих известных мне людей, которые по достоинству оценивают профессию юриста.
   – Полагаю, что этот бизнес не хуже всякого другого, – сказала Белл. – Что вы сегодня так поздно? И почему не пришла Нарцисса?
   – Я имею в виду то, что меня назвали поэтом, – пояснял Хорес. – Юриспруденция, как и поэзия, – последнее прибежище хромых, увечных, слабоумных и слепых. Осмелюсь доложить, что Цезарь изобрел юристов, дабы оградить себя от поэтов.
   – Вы так умны, – сказала Белл. Девица вдруг заговорила:
   – Какая вам разница, чем мужчины мажут себе волосы, мисс Белл? Мистер Митчелл ведь лысый.
   Миссис Мардерс засмеялась жирным, липким, длинным смешком и, не сводя с Хореса и Белл холодных, лишенных век глаз, продолжала звонко хохотать.
   – Устами младенцев… – сказала она.
   Девица переводила с одного на другого свои ясные, спокойные глаза.
   – Пойду погляжу, нельзя ли мне сыграть сет, – сказала она, вставая.
   Хорес тоже встал.
   – Давайте мы с вами… – начал он, но Белл, не поворачивая головы, взяла его за руку.
   – Садитесь, Франки, – скомандовала она. – Они еще не кончили. А вам вредно столько смеяться на пустой желудок, – обратилась она к миссис Мардерс. – Да садитесь же, Хорес.
   Девица, стройная, с несколько угловатой грацией, все еще стояла, не выпуская из рук ракетку. Она бросила быстрый взгляд на хозяйку, потом опять повернула голову к корту. Хорес опустился на стул за спиною Белл. Рука ее незаметным движением скользнула в его руку и безвольно застыла, словно быстро выключив электричество, – так человек в поисках какого-нибудь предмета входит в темную комнату и, найдя то, что искал, тотчас же снова выключает свет.
   – Разве вам не нравятся поэты? – спросил он как бы сквозь Белл.
   – Они не умеют танцевать, – отвечала девица, не поворачивая головы. – Впрочем, они, пожалуй, ничего. Они пошли на войну – хорошие, по крайней мере. Один здорово играл в теннис, так его убили[52]. Я видела его портрет, а вот фамилию не помню.
   – Ах, ради Бога, не говорите о войне, – сказала Белл, и рука ее шевельнулась в руке Хореса. – Мне пришлось два года подряд выслушивать Гарри – он объяснял, почему не мог пойти на войну. Как будто мне не все равно, был он там или нет.
   – Он должен был содержать семью, – с готовностью вставила миссис Мардерс.
   Белл полулежала, откинув голову на спинку кресла, и ее рука, спрятанная в руке Хореса, тихонько двигалась, словно изучая его руку, беспрерывно поворачиваясь, как самостоятельное, наделенное независимой волей существо, любопытное, но холодное.
   – Некоторые из них были авиаторами, – продолжала девица. Прижавшись к столу худеньким невыразительным бедром, она стояла, держа под мышкой ракетку, и перелистывала журнал. Потом закрыла журнал и снова принялась наблюдать две стройные фигуры, метавшиеся по корту. – Я как-то раз танцевала с одним из молодых Сарторисов. С перепугу даже не спросила, который это из двух. Я тогда была еще совсем девчонкой.
   – Они были поэтами? – спросил Хорес. – То есть тот, который вернулся? Второй, которого убили, насколько мне известно, действительно был поэтом.
   – Автомобиль он, во всяком случае, водит здорово, – отвечала девица, продолжая смотреть на теннисистов. Курносая, с прямыми стрижеными волосами (она подстриглась первой в городе) – не темными, но и не золотистыми, она твердой загорелой рукой сжимала ракетку.
   Белл шевельнулась и высвободила свою руку.
   – Ну ладно, ступайте играть, – сказала она. – Вы мне оба действуете на нервы.
   Хорес с живостью вскочил.
   – Пошли, Франки. Сыграем с ними один сет.
   Они вдвоем стали играть против обоих молодых людей. Хорес играл великолепно, безрассудно, но с блеском. Любой хороший теннисист, обладающий еще и хладнокровием, мог бы тотчас его обыграть – для этого достаточно было предоставить ему полную свободу действий. Но его противникам это было не по плечу. Фрэнки частенько просчитывалась, но Хорес всякий раз ухитрялся спасти положение, прибегнув к стратегии настолько дерзкой, что она скрывала слабость его тактики.
   Когда Хорес выигрывал последнее очко, появился Гарри Митчелл в узких фланелевых брюках, в белой шелковой рубашке и новых шикарных спортивных туфлях ценою в двадцать долларов. Совершенно лысый, с круглой Как яйцо головой, гнилыми зубами и выступающей вперед челюстью, он остановился возле сидевшей в картинной позе жены, держа в руках новую ракетку в лакированном футляре с прессом. Выпив обязательную чашку чая, он немедленно соберет всех присутствующих мужчин, поведет их через дом к себе в ванную и угостит там виски, а на обратном пути нальет стакан для Рейчел и отнесет ей на кухню. Последнюю рубашку готов отдать. Гарри весьма удачно торговал хлопком, был уродлив, как смертный грех, добродушен, догматичен и болтлив, и пока Белл его не отучила, называл ее мамочкой.
   Хорес вместе с Франки ушел с корта и приблизился к Белл.
   Миссис Мардерс теперь сидела, погрузив свои дряблые подбородки в поднесенную ко рту чайную чашку.
   Девица вежливо и решительно обернулась к Хоресу.
   – Спасибо, что вы со мной сыграли. Надеюсь, я когда-нибудь научусь играть лучше. А вообще-то мы их побили.
   – Вы с барышней дали им жару, старина? – спросил Гарри Митчелл, обнажив желтые зубы. Его тяжелая выдающаяся челюсть слегка сужалась книзу, а потом, словно обрубленная, задиристо уходила назад.
   – Это все мистер Бенбоу, – уточнила своим ясным голосом Франки, садясь рядом с Белл. – Я все время пропускала их мячи.
   – Хорес, – сказала Белл, – ваш чай стынет. Чай подавал человек, объединявший в одном лице функции садовника, конюха и шофера, временно втиснутый в белую куртку и издававший запах вулканизированной резины и аммиака. Миссис Мардерс вынула из чашки свои подбородки.