ЧАСТЬ ПЯТАЯ

1

   «…А поскольку сущность весны – это одиночество, легкая грусть и чувство некоторого разочарования, я полагаю, что очищение переживается значительно острее, если для большей полноты ко всему этому добавить еще и известную долю ностальгии. Когда я дома, мне всегда приходят на память яблони, или зеленые лужайки, или цвет моря где-нибудь в далеких краях, и я предаюсь грусти оттого, что не могу находиться везде одновременно, и еще оттого, что в одной весне нельзя изведать все вместе, сразу, как уста всех женщин мира у Байрона[81]. Но теперь я, кажется, обрел цельность и сосредоточился на одном вполне определенном предмете, что, очевидно, свидетельствует в мою пользу». Перо Хореса остановилось, сам оп вперил взор в страницу, испещренную его почти совершенно неразборчивыми каракулями, а изысканные слова, которые он только что написал, все еще звучали в его мозгу, причудливо и немного грустно, между тем как он сам покинул свой письменный стол, и комнату, и город, и всю ту грубую, крикливую новую обстановку, в которую забросила его судьба, и его неуемная фантастическая ущербность уже опять беспрепятственно витала в пустынных запредельных далях, соединив там воедино все свои несовместимые элементы. На толстых плетях, увивавших карнизы веранды, уже, наверно, набухают сиреневые бутоны, и он без всякого усилия ясно увидел знакомую лужайку под виргинскими можжевельниками, сверкающую белыми и желтыми звездами нарциссов и жонкилей, между которыми в ожидании своей очереди зацвести стоят высокие гладиолусы.
   Но тело его оставалось недвижимым, и рука с остановившимся пером замерла на исписанном листе. Бумага лежала на желтой полированной поверхности его нового письменного стола. Стул, на котором он сидел, тоже был новый, как и вся комната с ее мертвенно-белыми стенами и панелями под дуб. Целый день в ней палило солнце, не умеряемое никакими шторами. Ранней весною это было даже приятно, как, например, сейчас, когда солнечные лучи вливались в комнату через выходившее на запад окно, освещая письменный стол, на котором цвел белый гиацинт в глазурованном глиняном горшке. Задумчиво глядя в окно на толевую крышу, как губка, впитывавшую и излучавшую зной, за которой, прислонясь к кирпичной стене, стояла кучка усыпанных жалкими цветками адамовых деревьев, Хорес со страхом думал о ясных летних днях, когда солнце будет раскалять крышу прямо у него над головой, и вспоминал темный затхлый кабинет в своем доме, где всегда тянуло ветерком, где сомкнутыми рядами стояли нетронутые пыльные книги, которые даже в самые знойные дни, казалось, излучали прохладу и покой. И, думая обо всем этом, он снова отвлекся от той вульгарной новой обстановки, в которой пребывало его тело.
   Перо опять задвигалось по бумаге.
   «Вероятно, для множества людей, которые ютятся в темных норах, как кроты, или живут, как совы, не нуждаясь даже в пламени свечи, сила духа – в конечном счете всего лишь жалкая имитация чего-то действительно ценного. Но не для тех, кто носит мир в себе, подобно пламени свечи, несущему свет. Я всегда был во власти слов, но мне кажется, что, слегка обманув собственную трусость, я могу даже придать ей некоторую уверенность. Полагаю, что ты, как всегда, не сможешь прочитать это письмо, а если даже ты его прочтешь, оно тебе ничего не скажет. Но все равно ты выполнишь свое предназначенье, о целомудренная дева тишины»[82].
   «Ты была счастливее в своей клетке, правда?» – подумал Хорес, читая написанные им слова, в которых он, как обычно, перемывал косточки одной женщины в доме другой. В комнату внезапно ворвался легкий ветерок; он принес с собой чуть сладковатый запах белой акации; бумага на столе зашевелилась, он встрепенулся и, как человек, внезапно пробудившийся от сна, посмотрел на часы, сунул их на место и стал быстро писать дальше:
   «Мы очень довольны, что маленькая Белл с нами. Ей здесь нравится; в соседнем доме целая орава белобрысых девчушек с косичками мал мала меньше, перед которыми маленькая Белл, по правде говоря, немножко задирает мое, она им покровительствует, как, впрочем, ей и надлежит по праву старшинства. Когда в доме есть дети, вое выглядит совершенно иначе. Очень жаль, что они не предусмотрены в квартирах, которые сдаются внаем. Особенно такие, как маленькая Белл – серьезная, лучезарная, как-то удивительно рано и быстро развившаяся. Но ведь ты ее почти не знаешь. Мы оба очень довольны, что она с нами. Я думаю, что Гарри…» Перо остановилось, и, не выпуская его из поднятой руки в поисках слов, которые так редко от него ускользали, Хорес вдруг понял, что говорить неправду о других можно, легко и быстро импровизируя, тогда как неправда, сказанная о самом себе, требует и осмотрительности и тщательного выбора выражений. Потом он снова посмотрел на часы, вычеркнул последнюю фразу, добавил: «Белл шлет тебе привет, о Безмятежная», промокнул письмо, сложил его, быстро сунул в конверт, надписал адрес, наклеил марку, встал и взял шляпу. Если побежать бегом, можно еще успеть к четырехчасовому.

2

   В январе мисс Дженни получила от Баярда открытку из Тампико[83], месяц спустя пришла телеграмма из Мехико-сити с просьбой выслать ему туда денег. И это было последним признаком, что он собирается провести в каком-либо месте столько времени, сколько нужно для получения вестей из дому; хотя иногда в присущей ему мрачной и грубой манере он яркими аляповатыми открытками извещал их о том, где побывал. В апреле получилась открытка из Рио, затем последовал долгий промежуток, в течение которого можно было подумать, что он окончательно исчез; и мисс Дженни с Нарциссой спокойно провели это время дома, сосредоточив все свои помыслы на будущем младенце, коего мисс Дженни уже заранее окрестила Джоном.
   Мисс Дженни считала, что старый Баярд надсмеялся над ними, что он изменил своим предкам и романтическому ореолу фамильного рока, скончавшись, как она выразилась, по сути дела, «шиворот-навыворот». И так как из-за этого он впал у нее в немилость, а молодой Баярд пребывал в нетях, находясь, так сказать, между небом и землей, она стала все чаще и чаще говорить о Джоне. Вскоре после смерти старого Баярда, внезапно охваченная желанием рыться во всевозможной рухляди – она называла это зимней уборкой, – она нашла среди реликвий матери близнецов миниатюрный портрет Джона, сделанный одним нью-орлеанским художником, когда мальчикам было восемь лет. Мисс Дженни вспомнила, что в то время были сделаны портреты обоих братьев, и ей казалось, что после смерти их матери она спрятала их вместе. Однако второй портрет так и не нашелся. Поэтому она предоставила Саймону приводить в порядок учиненный ею разгром, а сама понесла портрет вниз, в кабинет, где сидела Нарцисса, и обе принялись его рассматривать.
   Даже в этом раннем возрасте волосы у него были густого рыжевато-коричневого оттенка и притом довольно длинные.
   – Я помню тот день, когда они первый раз вернулись домой из школы. Оба в крови, как дикие кабаны, – после драки с другими мальчиками, которые сказали, что они похожи на девчонок. Мать умыла их, приласкала, но им было не до нее – они хвастались своими подвигами перед Баярдом и Саймоном. «Вы бы только на них поглядели», – твердил Джон. Баярд, конечно, рассвирепел и сказал, что это позор – выпускать мальчишку на улицу с длинными локонами, и наконец заставил бедную женщину согласиться, чтобы Саймон их остриг. И знаете что? Ни тот, ни другой не позволили даже притронуться к своим волосам. Кажется, в школе осталось еще несколько мальчишек, которых они не успели отколотить, а они решили заставить всю школу признать, что, если им нравится, они могут носить волосы хоть до пят. И наверняка им это удалось, потому что после нескольких кровавых побоищ они в один прекрасный день вернулись наконец домой без свежих ран и тогда разрешили Саймону остричь им волосы, а их мать сидела в гостиной за роялем и плакала. И это было в последний раз – в здешней школе они больше не дрались. А почему они дрались, когда уехали отсюда в университет, я не знаю, но причина у них всегда находилась. В конце концов нам пришлось их разлучить, и из Виргинии, где учились оба, перевести Джонни в Принстон[84]. Тогда они бросили жребий или устроили еще что-то в этом роде, наверно, для того, чтобы решить, которого из них исключат раньше, и когда Джонни проиграл, стали примерно раз в месяц встречаться в Нью-Йорке. Я нашла у Баярда в столе письма, которые начальник нью-йоркской полиции писал профессорам Принстонского и Виргинского университетов с просьбой не пускать их больше в Нью-Йорк. Эти письма профессора переслали нам. А однажды Баярду пришлось за какие-то их проделки уплатить полторы тысячи долларов не то какому-то полицейскому, не то официанту.
   Мисс Дженни продолжала говорить, но Нарцисса ее не слушала. Она рассматривала лицо на миниатюре. Лицо, смотревшее на нее, было лицом ребенка и в то же время лицом Баярда, но в нем уже угадывалось не мрачное высокомерие, так хорошо ей знакомое по лицу мужа, а нечто глубоко искреннее, непосредственное, нечто теплое, открытое и щедрое, и когда Нарцисса сидела, держа в руке маленький овальный медальон, с которого на нее серьезно смотрели спокойные голубые глаза, а лицо, окаймленное золотистыми кудрями с гладкой кожей и детским ртом, светилось таким мягким, веселым и безыскусным сияньем, перед ней с небывалой доселе ясностью раскрылась слепая трагедия человеческой жизни. Нарцисса сидела неподвижно – мисс Дженни думала, что она просто смотрит на медальон, а между тем она со всею силой пробудившейся душевной стойкости лелеяла ребенка у себя под сердцем; казалось, она уже различала черную тень рока, который сама на себя навлекла и который в ожидании своего часа притаился рядом с ее стулом.
   «Нет, нет», – со страстным протестом шептала Нарцисса, обволакивая будущего ребенка волнами той силы, что с каждым днем все выше поднималась в ее душе и теле, и расставляя на своих крепостных стенах непобедимые гарнизоны. Она даже радовалась, что мисс Дженни показала ей портрет, – ее предостерегли, и она теперь вооружена.
   Мисс Дженни между тем продолжала называть ребенка Джоном и вспоминать разные забавные случаи из детства того, другого Джона, пока Нарцисса наконец поняла, что она их путает, и с ужасом обнаружила, что мисс Дженни стареет и что в конце концов даже ее неукротимое старое сердце начинает понемногу сдавать. Открытие это ее ужаснуло – ведь дряхлость никак не ассоциировалась для нее с мисс Дженни, с сухопарой, стройной, подвижной, непреклонной и доброй мисс Дженни, распоряжавшейся в доме, который никогда ей не принадлежал, в который ее насильственно пересадили, с корнем вырвав из родной земли в том далеком краю, где нравы, обычаи и даже самый климат так разительно отличались от здешних, в доме, в котором она поддерживала порядок с неиссякаемой энергией при помощи одного-единственного, безответственного, как малое дитя, глупого старого негра.
   И тем не менее она продолжала поддерживать порядок в доме, словно и старый Баярд, и молодой Баярд все еще в нем жили. Но вечерами, когда они обе сидели у огня в кабинете, а время неуклонно двигалось вперед и в комнату уже опять вливался вечерний воздух, напоенный густым и пряным ароматом белых акаций, пеньем пересмешников и вечным лукавством вновь народившейся проказницы весны, когда наконец даже мисс Дженни признала, что больше незачем растапливать камин, – теперь, когда они беседовали, Нарцисса стала замечать, что она уже не вспоминает о своем далеком девичестве и о Джебе Стюарте с его алым шарфом, мандолиной и увитым гирляндами гнедым конем, а что ее воспоминания простираются не дальше того времени, когда Баярд и Джон были детьми. Казалось, будто жизнь ее, подходя к концу, устремлена была не в будущее, а в прошлое – подобно нити, которую наматывают обратно на катушку.
   И Нарцисса вновь обрела безмятежный покой – заранее предупрежденная об опасности, она сидела в своих бастионах и слушала мисс Дженни, более чем когда-либо прежде преклоняясь перед неукротимой силою духа, который, вселившись в тело женщины, достался в наследство легкомысленным и безрассудным мужчинам, очевидно, с одною лишь целью заботливо подвести этих мужчин к их ранней насильственной смерти в период истории, когда ее муж и братья погибли в одном и том же бесполезном крушенье людских начинаний; когда, словно в каком-то кошмаре, не проходящем ни во сне, ни наяву, основы ее жизни поколебались, а корни были в буквальном смысле слова вырваны из той земли, где, уповая на чистоту человеческих побуждений, спали вечным сном ее предки, – в период, когда сами эти мужчины, несмотря на всю свою надменную и дерзкую беспечность, непременно дрогнули бы, если бы роль их была лишь пассивной, а уделом их было одно ожиданье. И Нарцисса думала о том, насколько эта доблесть, никогда не опускавшая клинка пред недоступным для меча врагом, и эта безропотная стойкость никем не воспетых (и, увы, неоплаканных) женщин возвышеннее, чем затмивший их мишурный и бесплодный блеск мужчин. «И вот теперь она стремится сделать меня одной из этих женщин, стремится сделать из моего ребенка еще одну из тех ракет, что на мгновенье вспыхивают в небе и тотчас угасают».
   Не она вновь погрузилась в свою безмятежность, и по мере того, как приближался срок, дни ее все больше и больше сосредоточивались, а голос мисс Дженни превращался всего лишь в звук – утешительный, но лишенный смысла. Каждую неделю она получала эксцентричные, утонченно остроумные письма от Хореса, но и их она читала с невозмутимой отчужденностью – то есть читала то, что ев удавалось расшифровать. Писания Хореса всегда казались ей непонятными, и даже те их части, которые удавалось расшифровать, ничего ей не говорили. Впрочем, она знала, что этого он и ожидал.
   Но вот уже весна окончательно вступила в свои права. Ежегодные весенние пререкания мисс Дженни с Айсомом начались снова и яростно, хотя и безобидно, шли своим чередом под окном у Нарциссы. Они достали из погреба луковицы тюльпанов, с помощью Нарциссы высадили их в грунт, вековали остальные клумбы, распеленали розы и пересаженный жасмин. Нарцисса съездила в город и увидела, что на заброшенное лужайке расцвели первые жонкили – совсем как в те дни, когда она и Хорес еще жили дома; и она послала ему ящик жонкилей, а потом нарциссов. Но когда зацвели гладиолусы, она уже почти не выходила из дому и только под вечер гуляла с мисс Дженни по цветущему саду, наполненному пеньем пересмешников и запоздалых дроздов, по длинным аллеям, где медленно и неохотно сгущались сумерки, и мисс Дженни все толковала ей о Джоне, путая еще не родившегося младенца с покойником.
   В начале июня они получили от Баярда письмо с просьбой выслать ему денег в Сан-Франциско, где он наконец ухитрился стать жертвой ограбления.
   Деньги мисс Дженни отправила. «Возвращайся домой», – телеграфировала она ему тайком от Нарциссы.
   – Ну, теперь-то уж он вернется, – сказала она. – Вот увидишь. Хотя бы для того, чтобы заставить нас поволноваться.
   Но прошла неделя, а он все не приезжал, и тогда мисс Дженни послала ему срочную телеграмму-письмо. Не когда эту телеграмму передавали, Баярд был в. Чикаго, а когда она пришла в Сан-Франциско, он сидел среди саксофонов, накрашенных дам и их пожилых мужей за столом, который был беспорядочно уставлен грязными бокалами, залит виски и усыпан пеплом от сигарет, в обществе двоих мужчин и девицы. Один из мужчин был в форме армейского пилота с эмблемой в виде крыльев. Второй, коренастый, с седыми висками и безумными глазами фанатика, был одет в потертый серый костюм. Девица, высокая и стройная, казалось, состояла из одних длинных ног; у нее были ярко накрашенные губы, холодные глаза и сверхмодное бальное платье, и, когда еще двое мужчин подошли и обратились к Баярду, она с плохо скрытой настойчивостью уговаривала его выпить. Сейчас она танцевала с летчиком, то и дело оглядываясь на Баярда, который не переставая пил, между тем как человек в потертом костюме что-то ему втолковывал.
   – Я его боюсь, – твердила девица.
   Человек в потертом костюме говорил, с трудом сдерживая возбуждение; сложив две салфетки в узкие ленты, он пытался что-то наглядно объяснить, и на фоне бессмысленного рева барабанов и труб голос его звучал настойчиво и хрипло. Вначале Баярд, пристально глядя на собеседника своим мрачным взглядом, еще кое-как прислушивался, но теперь он уставился в противоположный конец зала и вовсе перестал обращать на него внимание. Рядом с ним стояла бутылка, и он все время пил виски с содовой. Рука у него была еще твердой, но по лицу разлилась смертельная бледность, он был совершенно пьян, и, то и дело оглядываясь на него, девица твердила своему партнеру:
   – Говорю вам, что я его боюсь. Господи, когда вы с вашим другом к нам подошли, я уже совсем не знала, что и делать. Обещайте, что вы не уйдете и не оставите меня с ним.
   – Это ты-то боишься? – с издевкой спросил летчик, однако все же оглянулся и посмотрел на бледное надменное лицо Баярда. – Он же совсем ручной, тебе ничего не стоит с ним справиться.
   – Вы его не знаете, – сказала девица, хватая его за руку и прижимаясь к нему дрожащим телом.
   Плечо его напряглось, а рука, лежавшая у нее на спине, опустилась чуть пониже, и, хотя они были зажаты в шаркающей ногами толпе танцующих, и потому их не было видно, он быстро и опасливо проговорил:
   – Спокойно, малютка, он смотрит в нашу сторону. Два года назад я видел, как он выбил два зуба австралийскому капитану, который всего-навсего пытался заговорить с его девушкой в одном лондонском кабаке. – Они продвигались дальше, пока не очутились на противоположной от оркестра стороне зала. – Чего ты боишься? Он же не индеец; сиди тихо, и он тебя не тронет. Он парень что надо. Я его давно знаю и видел его в таких местах, где плохих не бывает, можешь мне поверить.
   – Вы не знаете, – повторяла она. – Я…
   Оркестр взревел и умолк; в неожиданно наступившей тишине за ближним столиком резко прозвучал голос человека в потертом костюме: «Мне только удалось заставить одного из этих жалких трусов летчиков…»
   Голос его снова потонул в какофонии пьяных выкриков, визгливого женского смеха и скрежета передвигаемых по полу стульев, но когда они подошли к столику, человек в потертом костюме все еще говорил, сдержанно, но отчаянно жестикулируя, тогда как Баярд, не сводя глаз с противоположного конца зала, беспрерывно пил. Девица схватила летчика за руку.
   – Вы должны помочь мне напоить его до потери сознания, – взмолилась она. – Говорю вам, я боюсь с ним ехать.
   – Напоить Сарториса до потери сознания? Еще не родился тот мужчина, который бы это сумел, а женщина тем более. Ступай-ка ты обратно в детский сад, малютка. – Однако, убедившись в ее полной искренности, он все-таки спросил: – Послушай, а что он тебе сделал?
   – Не знаю. Он может что угодно сделать. Когда мы ехали сюда, он бросил пустую бутылку в регулировщика. Вы должны…
   – Тихо! – скомандовал летчик.
   Человек в потертом костюме умолк и с досадой поднял голову. Баярд все еще не сводил взгляда с противоположного конца зала.
   – Там зять, – сказал он, медленно и старательно выговаривая слова. – Не разговаривает с семейством. Зол на нас. Отбили у него жену.
   Все обернулись и посмотрели в ту сторону.
   – Где? – спросил летчик и подозвал официанта. – Поди сюда, Джек.
   – Вон тот, с бриллиантовой фарой, – сказал Баярд, – Ничего парень. Но говорить с ним я не стану. Еще в драку полезет. К тому же с ним подруга.
   Летчик снова посмотрел в ту сторону.
   – Старикан какой-то, – сказал он, снова подозвал официанта и спросил девицу: – Еще коктейль? – Он взял бутылку, наполнил свой бокал, налил Баярду и посмотрел на человека в потертом костюме: – А ваш бокал где?
   Человек в потертом костюме досадливо отмахнулся.
   – Смотрите, – сказал он, снова хватаясь за салфетки. – Угол поперечного V увеличивается до определенной величины пропорционально давлению воздуха. Вследствие увеличения скорости. Понятно? Ну вот, а я хочу выяснить…
   – Расскажи это своей бабушке, приятель! – перебил его летчик. – Говорят, она два года назад купила аэроплан. Эй, официант!
   Баярд теперь мрачно смотрел на человека в потертом костюме.
   – Вы ничего не пьете, – сказала девица, толкая под столом летчика.
   – Верно, – подтвердил Баярд. – Почему ты не хочешь летать на его катафалке, Мониген[85]?
   – Я? – Летчик опустил бокал на столик. – Черта с два. У меня в будущем месяце отпуск. Выпьем до дна, и дело с концом! – добавил он, снова поднимая бокал.
   – Ладно, – согласился Баярд, не дотрагиваясь до своего бокала. Лицо у него опять побледнело и застыло, как металлическая маска.
   – Говорю вам, что никакой опасности нет, если только не превысить предельную скорость, которую я вам назову, – с горячностью продолжал человек в потертом костюме. – Я испытал крылья под нагрузкой, оценил подъемную силу и проверил все цифры, и теперь вам остается только…
   – Разве вы не хотите с нами выпить? – настаивала девица.
   – Разумеется, хочет, – сказал летчик. – Слушай, ты помнишь ту ночь в Амьене, когда этот верзила ирландец Комин расколошматил весь кабак «Клош-Кло» и забрал свисток у парня из военной полиции?
   Человек в потертом костюме сидел за столом и разглаживал лежавшие перед ним салфетки. Потом он снова разразился речью, и в его хриплом голосе звучала безумная напряженность отчаяния:
   – Я работал день и ночь, я выпрашивал и брал в долг, и теперь, когда у меня есть машина и государственный инспектор, я не могу провести испытание из-за того, что вы, жалкие трусы пилоты, не желаете поднять ее в воздух.
   Просто шайка бездельников – сидите на крышах отелей, лакаете виски и за это получаете летные. И вы еще кичитесь своей храбростью! Мы, мол, заморские авиаторы. Ничего удивительного, что немцы…
   – Заткнитесь, – без всякой злобы, спокойным и ровным голосом сказал ему Баярд.
   – Вы ничего не пьете, – повторила девица. – Выпейте, пожалуйста.
   Она подняла его бокал, пригубила и протянула ему. Баярд обхватил ее руку вместе с бокалом и, не выпуская, снова уставился в противоположный конец зала.
   – Не зять, – проговорил он. – Муж жены зятя. Нет. Муж жены брата жены. Жена была любовницей брата жены. Теперь поженились. Толстуха. Везет человеку.
   – Чего ты там болтаешь? – спросил его летчик. – Давай лучше выпьем.
   Девица отодвинулась от Баярда на расстояние вытянутой руки. Другой рукой она подняла свой бокал и кокетливо улыбнулась ему короткой испуганной улыбкой. Он не выпускал ее руки из своих твердых пальцев и медленно тянул ее к себе.
   – Не надо, – прошептала она, глядя на него широко открытыми глазами. – Пустите.
   Она поставила бокал и второй рукой попыталась разжать его пальцы. Человек в потертом костюме изучал сложенные салфетки, летчик сосредоточенно пил.
   – Пустите, – снова прошептала девица.
   Тело ее изогнулось, она поспешно выбросила вперед руку» чтобы Баярд не стащил ее со стула, и несколько секунд они смотрели друг на друга – она с немым ужасом, он холодно и мрачно, с застывшим, словно маска, лицом. Потом он выпустил се руку и оттолкнул назад свой стул.
   – Эй вы, пошли, – сказал он человеку в потертом костюме. Вытащив из кармана пачку банкнотов, он положил одну на стол возле девицы. – Этого тебе хватит, чтобы добраться до дому.
   Она терла запястье и молча на него смотрела. Летчик скромно изучал дно своего бокала.
   – Ну, пошли же, – снова сказал Баярд человеку в потертом костюме. Тот встал и последовал за ним.
   В маленькой нише сидел Гарри Митчелл. Его столик тоже был уставлен бутылками и бокалами; он сидел сгорбившись, с закрытыми глазами, а на его голове, освещенной электрической свечою, блестели розовые капли пота. Женщина, сидевшая с ним рядом, обернулась и отчаянным взглядом посмотрела на Баярда. Возле их столика стоял официант с головой монаха, и, проходя мимо, Баярд заметил, что в галстуке Гарри уже не было бриллианта, услышал их приглушенные сердитые голоса и увидел, что они выхватывают друг у друга какой-то лежащий на столе предмет, благопристойно скрытый от посторонних глаз их спинами. Когда он со своим спутником был уже у самых дверей, женщина в ярости разразилась было грязными ругательствами, но ее резкий истерический визг тотчас прервался, словно кто-то зажал ей рот рукой.
 
   На следующий день мисс Дженни поехала в город и послала Баярду еще одну телеграмму. Но когда эту телеграмму передавали, он сидел в аэроплане на гудронированной взлетной дорожке государственного аэродрома в Дейтоне[86]; вокруг аэроплана, как сумасшедший, метался и суетился человек в потертом костюме, а рядом спокойно и безучастно стояла группа армейских пилотов. Машина внешне напоминала обыкновенный биплан, но между крыльями у нее не было стоек, а скреплялись они изнутри пружинами, и потому, когда она неподвижно стояла на земле, угол поперечного V был отрицательным. Теория состояла в том, что при горизонтальном полете угол поперечного V будет близок к нулю, а скорость будет наибольшей, тогда как на виражах из-за увеличения давления угол поперечного V автоматически возрастет, что приведет к увеличению маневренности. Кабина была сдвинута далеко к хвостовому оперению.