С тех пор как она перебралась на улицу Кретьен, ее отношение к окружающему миру изменилось. Раньше она старалась находиться с краю, в тени, прижималась к стенам и решеткам террас, хотела спрятаться среди домов и деревьев и ни на что не обращала внимания: ни на себя, ни на свою руку, протянутую к спинке стула, ни на то, что город уже оставил на ней свой след и цвет кожи слегка изменился. Безопасность зависела не от нее, а от того, как воспринимают ее другие. Теперь же, находясь под защитой в этом доме в старом квартале Танжера, она чувствует, что опасность грозит изнутри, исходит от ее разбегающегося во все стороны воображения. Она могла спокойно спать сколько угодно, потому что другие глаза в этот момент не спали, и ощущения ее были искренни и сладостны, рождаясь безо всяких усилий из одной лишь благодарности. Впрочем, речь шла не столько о признательности, сколько о способности воспринять эту заботу, похожую на теплую волну тихой музыки, идущей из самых глубин, – такой звук издают струны, натянутые на деревянное тело старинного инструмента. А что за этой музыкой – неизвестно, и понять это невозможно.
   Ей кажется, она ходит по острию меж двух существующих в сознании противоположных миров. Все предметы в доме – словно окна в чужую жизнь: фотография слегка улыбающейся женщина на мосту, будто выныривающей из тумана, поблекший от времени ковер, открытая книга на столике в предрассветный час – и шаги… шаги Филипа Керригэна в соседней комнате; ночью он бродит по дому, не в состоянии уснуть. Почему-то близкое присутствие этого человека, не отличающегося изысканными манерами, даже грубоватого, который тем не менее предложил ей свой кров, не вызывает в ней потребности противостояния, однако его поведение порой удивляет: то он предельно деликатен и любезен, а то подчеркнуто безразличен, прячась от окружающих за презрительной усмешкой. Подобные перепады приводили ее в замешательство, она не знала, как истолковать те или иные его качества и настроения: смущение, когда однажды, столкнувшись с ней в коридоре, он случайно коснулся ее талии, умение избегать в разговоре любых касающихся его подробностей или отрешенное молчание в такси по дороге домой из клуба «Касба» после обеда, во время которого он был чрезвычайно разговорчив. Ей нравились его скромность и постоянная осторожность, умиляла своеобразная форма внутренней защиты, восхищали способность создавать вокруг себя особое пространство и умение концентрироваться. Бывали дни, когда, вернувшись после долгого трудного дня, он закрывался в кабинете, как моллюск в раковине. Иногда оттуда до поздней ночи доносился стук пишущей машинки, иногда он заводил граммофон, и тогда раздавались марокканские мелодии или новая американская музыка, дошедшая сюда из клубов Нового Орлеана через обитающих в Танжере иностранцев: My Sweet, Lady be good… Свет, горящий до рассвета, как маяк.
   Только еще родившись, мы уже испытываем влияние звезд, которые так же строго хранят нас, как кристаллы – свою геометрическую структуру. Любое наше «я» – новая грань призмы, нередко совершенно не похожая на другую. Мягкость и нетерпимость, страдание и удовольствие; неизвестные места, исполненные священного сияния; пути, которые нам хотелось бы пройти; руки, которые поддерживают нас, как ветви могучего дерева, питают своим соком, дарят тень и плоды; самые разные вкусы; минералы, меняющие строение и свойства, пылающие камни – все это заключено в нашем «я». Оно не может быть ни однозначным, ни отстраненным, потому что на карте человеческого сердца все границы выложены из песка.
   Ночью время, удлиняясь и искривляясь, дает возможность заглянуть куда угодно. По сравнению с дневными часами все приобретает иной смысл, беспорядочные мысли и образы возникают и тут же забываются. Эльса Кинтана поворачивается, еще больше сминая простыни, и закрывает глаза.

XIX

   – Что-нибудь еще, майор?
   – Нет. Спасибо, Бугальо. Можете идти.
   Майор Уриарте, задрав подбородок, заканчивает бриться, затем осторожно проводит пальцами по коже, не осталось ли где щетины, вытирает полотенцем мыльное лезвие бритвы и снова смотрится в зеркало. От слабого света над умывальником резче проступают морщины на переносице и мешки под глазами, лицо кажется усталым и постаревшим, будто прошли годы, а не недели с того дня, когда он прибыл в гарнизон Тетуана с приказом расследовать обстоятельства смерти полковника Моралеса. Сквозь приоткрытое окно он видит грязную стену казармы с двумя башнями и выступами из красного кирпича, слышит энергичные голоса младших офицеров, проводящих во дворе занятия, и ритмичный стук прикладов винтовок, которые солдаты то одновременно с размаху ставят на гравий, то опять вскидывают на плечо. Нет ничего, что могло бы нарушить этот строгий и непоколебимый порядок, пытается убедить он себя, кончая одеваться, затем прокручивает в голове сегодняшние дела, садится на угол кровати, натягивает начищенные блестящие сапоги, только что принесенные ординарцем, поправляет ремень, нахлобучивает форменную фуражку и, прежде чем покинуть свою комнату в офицерском корпусе, слышит далекий звук рожка, который каждое утро сопровождает смену караула и подъем флага.
   Рутина, неизменное расписание, скрупулезное выполнение в одной и той же последовательности одних и тех же обязанностей являются залогом дисциплины, абсолютно одинаковой и сегодня, и завтра, и послезавтра. Все должно действовать четко, как часовой механизм. Ровно в восемь майор пьет кофе в офицерском баре, делая вид, что не замечает молчания и враждебности окружающих. Около девяти он уже сидит за письменным столом под официальным портретом президента республики с пухлым, похожим на луковицу лицом, который наблюдает за ним сквозь круглые очки. Перед ним лежат увольнительные, которые он должен подписать, заявления некоторых офицеров, баллистические справки… Его беспокоят не столько факты, связанные со смертью полковника Моралеса, сколько отмеченное в последние дни какое-то необычное волнение: сборища в неурочный час в Комиссии по границам, визиты неизвестных гражданских лиц, попадающих в казарму через задние помещения закусочной, разговоры, внезапно прерываемые при его появлении. А вдобавок ко всему эта папка с якобы «убедительными доказательствами», врученная ему вчера английским журналистом в присутствии военного атташе посольства.
   Он все отдал бы за то, чтобы в этих документах оказались лишь досужие выдумки праздных иностранцев, не способных понять дух армии, ее верность, самоотверженность и нейтралитет. Однако находящиеся в папке бумаги не оставляют места для сомнений: исчерпывающий доклад о деятельности фирмы Мосес-Хассан, из которого следует, что один из офицеров гарнизона время от времени передавал деньги компании H amp;W\ документы и акты, подтверждающие связь этой компании с немецким правительством и характеризующие ее как получателя средств, зарезервированных для оборонных контрактов; движение банковских счетов за март, апрель и май; бюллетени женевского Союза и перечень подписчиков; телеграммы, взятые в британском консульстве; перехваченная Скотлэнд-Ярдом телеграмма министра обороны генерала фон Бломберга немецкому консулу в Марокко со словами Unternehhmen «Feuerzauber», подчеркнутыми красным, с написанным от руки испанским переводом: Операция «Волшебный Огонь». Да, все свидетельствует о существовании заговора, причем отнюдь не в зачаточном состоянии. Не сдержавшись, майор Уриарте лупит кулаком по столу, пепельница опрокидывается, и ее содержимое высыпается на разбросанные бумаги. В этот момент раздается стук в дверь, однако майор откликается не сразу: он прячет документы в ящик, принимает прежний солидный, чуть надменный вид и лишь тогда говорит «Войдите». Появляется все тот же сержант Бугальо и в застенчивости мнется на пороге. Комплекция у него совсем не военная – он и так-то маленького роста, а чрезмерно развитые мускулы плеч делают его еще более приземистым. Нос сильно выдается вперед, уши красные, что особенно заметно из-за очень короткой стрижки, однако честные каштановые глаза заставляют забыть о грубоватых чертах и почему-то напоминают майору Уриарте глаза белок, выглядывающих из зарослей. Несмотря на некоторую неотесанность и неуклюжесть, сержант Бугальо с первого дня внушил ему симпатию, даже когда он еще не знал о его членстве в прореспубликанском союзе и хранящихся в шкафчике нескольких номерах журнала республиканской военной организации. Однако майор ни разу не выказал ему эту симпатию, поскольку в силу характера и воспитания не позволял себе никакого панибратства с низшими чинами, равно как и самоуправства и презрения по отношению к ним.
   – Я принес список солдат, присутствующих в казарме, и пропуска на выход, чтобы вы их просмотрели.
   Майор Уриарте внимательно читает составленный в алфавитном порядке список, ожидая, когда сержант уйдет и он сможет снова заняться лежащими в ящике документами. Но ординарец неподвижно стоит перед ним, беспокойно вертя в руках фуражку, потея от волнения и, видимо, не решаясь покинуть кабинет.
   – Спасибо, Бугальо, можете быть свободны, – говорит майор приветливо, однако ясно давая понять, что его дальнейшее пребывание здесь нежелательно.
   Тем не менее сержант не двигается с места, и Уриарте наконец поднимает на него глаза, скорее удивленный, чем раздосадованный.
   – Извините, майор, но я хотел бы вам кое-что сказать. Наверное, я лезу не в свое дело, но вы так заняты расследованием, вот я и подумал, может, вы не замечаете, что творится в казарме у всех на глазах, и у вас тоже, вы уж извините…
   – Продолжайте, Бугальо, – подбадривает майор, весьма заинтересованный.
   – В закусочной идут всякие разговоры, да и в казарме тоже. Вчера, когда я седлал мулов, я слышал разговор капитана Рамиреса и лейтенанта Айялы. Они меня не видели, потому что я стоял за дверью, которая ведет в сарай. Я и не собирался подслушивать, но иногда слышишь, чего не хочешь или не должен, и узнаешь то, что не нужно, и дело в том…
   Тихим хрипловатым голосом сержант бормочет что-то еще, извиняясь и сбиваясь в силу непреодолимой робости и неумения ясно выражаться.
   Майор берет сигарету, медленно подносит к ней зажигалку и так же медленно закуривает, словно давая парню время собраться с духом.
   – Ну, и что же вы слышали? – наконец спрашивает он, откидываясь на спинку стула и сквозь дым глядя на собеседника.
   – Они говорили о какой-то шифрованной телеграмме, которая пришла из Сеуты, и еще о вас, господин майор, что не доверяют вам и если нужно будет, когда придет время, уберут вас, как полковника Моралеса. Именно так они и сказали: как полковника Моралеса.
   На мгновение взгляд майора Уриарте туманится, будто он смотрит вдаль, и он представляет полковника в его кабинете, в расстегнутом мундире, с опущенной на грудь головой и маслянисто-холодным дулом пистолета у шеи. В мозгу молниями мелькают не раз перетасованные гипотезы по поводу того, что же на самом деле случилось и как вел себя полковник, когда подчиненным приспичило узнать, что он будет делать в случае мятежа в армии. Возможно, он был недостаточно убедителен или вообще замкнулся в гордом молчании, заранее зная, что проиграл. Мысленно рисуя картину преступления, майор Уриарте невозмутимо смотрит в окно, где прозрачный воздух сгущается до такой синевы, какая бывает только в июле, а сгустившись, струится дальше, к голой площадке меж двух зубчатых башен, и в его прозрачной синеве красно-золотой щит над воротами виден особенно четко.
   – Спасибо, Бугальо, – наконец говорит он бесстрастно, будто только что вышел из состояния транса.
   – Всегда к вашим услугам, господин майор, – в замешательстве сержант произносит не то, что полагается при прощании, и вытягивается по стойке «смирно», громко стукая сапогами.
   В полдень майор Уриарте выходит из кабинета, минует административное помещение со стоящими вдоль стен столами, где слышны лишь стук пишущих машинок да монотонное гудение вентиляторов, проходит внешнюю галерею и комнату, откуда осуществляется связь. Какой-то капрал, склонившись к радиоприемнику, крутит ручку настройки. Оставив позади металлический голос диктора программы новостей, плохо слышный из-за помех и резкого свиста, майор выходит в коридор, спускается по железной лесенке и не спеша пересекает двор, похрустывая гравием и не обращая ни малейшего внимания на два взвода, выстроившихся на солнцепеке. Из окна корпуса младших офицеров сержант Бугальо видит, как он исчезает в здании, где находится Комиссия по границам; глаза его сияют от гордости и восхищения этим сдержанным офицером, который в отличие от всех остальных никогда не повышает голос и не ведет себя с подчиненными, как деспот. «Теперь он наверняка что-нибудь сделает», думает сержант и представляет капитана Рамиреса и лейтенанта Айялу в комнате, где хранятся знамена, за несколько минут до ареста, уже без погон, бледных, осунувшихся, растерянных, которые в своем всесилии даже не подозревали, что этот недавно прибывший майор, трусишка, по их мнению, осмелится подвергнуть их такому унижению. Сержант Бугальо убежден – выдержка майора Уриарте, его высоко поднятая голова, словно что-то неудержимо влечет его вперед, гипнотическое воздействие его жестов и низкого властного голоса сами по себе способны пресечь любую попытку неповиновения или проявления враждебности. В воображении ординарца майор порой приобретает неуязвимость героя. Но когда несколько часов спустя звучит сигнал отбоя и солдаты вновь выстраиваются во дворе, уже погруженном в тень, оказывается, что никого не арестовали; мало того, за весь день никто не видел майора Уриарте ни в Комиссии по границам, ни в кабинете, ни в закусочной, ни где-либо еще, и сержант Бугальо начинает не на шутку волноваться.

XX

   Два часа утра. Филип Керригэн не отрываясь смотрит на ржавый угол крыши, который становится все темнее и темнее, напоминая отколовшийся кусочек ночи. Сон отказывается идти с ним на мировую. Из-за этого изматывающего бдения тени, тревоги, опасные догадки разбухают и плотно окружают его. Вручив результаты своего расследования майору из тетуанского гарнизона, он перестал испытывать мучительное беспокойство, как в предыдущие дни, но его сменило не менее тревожное ощущение пустоты, будто он поделился с другими секретом, который на протяжении месяцев занимал его время и мысли. К тому же он убежден, что события будут развиваться в том же направлении и с той же неумолимостью, с какой распространяется пожар или болезнь. Вписанные в раму окна ступени пустынных крыш белеют, словно пятна свежей краски. Немного взволнованный, корреспондент London Times встает и начинает бесшумно ходить взад-вперед по замкнутому пространству комнаты, а спустя какое-то время идет на кухню выпить стакан воды. Из коридора через приоткрытую дверь комнаты Исмаила он видит Эльсу Кинтану, ее вытянутое неподвижное тело, съехавшую с подушки голову, наполовину закрытое волосами лицо и выглядывающую из-под простыни коленку, и в нем внезапно просыпается нежность – такой невинной кажется эта спящая женщина, в которой есть что-то от худой девчонки, какой она когда-то была. В ее облике перемешаны чувственность и телесная леность: слегка вздымающаяся от дыхания грудь, падающая на нее тень от шеи, свободный от волос кусочек лба. Керригэн пытается представить, что творится у нее в голове, какие теснятся мечты, какие рождаются сновидения, и в этот момент чувствует, как желудок поднимается к горлу и голова кружится от желания, так что приходится ухватиться за косяк. За те несколько недель, что она поселилась здесь, подобное повторялось достаточно часто, но дальше этого дело не шло. Днем ему труднее смотреть на нее, даже случайные взгляды выводят его из равновесия, а вынужденная близость кажется чересчур опасной. Когда она поет в ванной, он затыкает уши, когда вспоминает детство, рассказывает что-то смешное из своей жизни или открывает какие-то личные секреты, он очень похоже имитирует равнодушие, а потом часами представляет себе цирковой фургон, который она девочкой впервые увидела на ярмарочной площади с ее аккордеоном и концертино. Чем ощутимее физическое присутствие женщины, тем более странно он себя ведет: то чрезвычайно галантен, то бесцеремонен и придирчив, будто хочет укрыться в раковине сарказма от распространяемого ею жара, воспламеняющихся вокруг предметов – кнопки дверного звонка, ручки граммофона, книги. Это происходит непроизвольно, он не в силах этого избежать, а потому принимает как данность. Если Эльса радостно показывает ему новый побег жасмина на балконе, он почему-то не смотрит – подумаешь, еще одно растение, есть чему радоваться! Возвести стены и сидеть внутри них, как в средневековой крепости, – инстинктивная форма противостояния любой силе, которая посягает на его границы. Лишь ночью, да и то не всегда, он позволяет себе снять эту броню и оказывается так беззащитен перед собственными терзаниями, что впору сорвать с нее простыню и раз навсегда покончить с этим. Керригэн возвращается в спальню, ложится на спину, закрывает глаза, и в полусне удерживаемый внутри огонь представляется ему ярко-красным солнцем.
   Воспоминания о времени, проведенном с Катрин Брумли, нечеткие и размытые, будто кто-то скрывает их от него, перемешиваются с сегодняшним днем и вызывают резкие непонятные ощущения, что он иногда объясняет раздражающим прикосновением простынь. Ему не хочется поддаваться настроению, которое исходит от старой фотографии, стоящей на одной из полок: женщина с наивным и рассеянным выражением лица, в платье в мелкий цветочек и с пояском будто наблюдает за ним. Красивое лицо, зарождающаяся улыбка… А кончается все ямой в земле.
   На затененном временем прошлом отпечатались все события, которые с нами происходили, причем происходили именно так, а не иначе, не так, как нам хотелось бы. Воспоминание пронзает его, будто сломанная кость – кожу. Крошечная мансарда неподалеку от Темзы. Это любовное гнездышко, которое он делил с нею, сейчас кажется Керригэну чем-то столь же сокровенным, как одиночество, – ведь даже в любви невозможно познать все тайные языки друг друга, поскольку каждый живет в мире собственных мыслей. Никто не в состоянии никого понять, равно как и освободить от предначертанной судьбы, особенно если люди спят вместе. В дни войны закусочные были полны солдат, напичканных патриотическими историями и пребывавших в состоянии театральной эйфории, которой мужчины всегда прикрывают страх. В последнюю неделю отпуска ее объятия казались ему столь же бесполезными, как попытки отшлифовать отколотый кусок кварца. Теперь ему представляется, что та любовь была минным полем и именно он, сам того не понимая, минировал его. Тем не менее холод голой, с каждым днем все более неуютной комнаты отступал перед жаркими схватками двух тел под одеялом. Засыпая, она продолжала слегка вздрагивать, и даже во сне напряжение не покидало ее. Однажды, положив голову ему на плечо, она сказала: «Иногда я так остро ощущаю собственное тело, что когда-нибудь, наверное, не выдержу этого. Нужно расколоть себя на кусочки, а потом снова собрать». Он тогда не придал этому значения, не ощутил в ее словах присутствия смерти. Во время войны страх нужен только для того, чтобы самому остаться в живых, а вовсе не для того, чтобы бояться за других. Вместе с миром пришло расставание. Зимой в Лондоне снег прилипает к земле, и река становится черной, как негатив, собирая в своем русле все существующее молчание. Спокойная и невесомая, как тень, Катрин смотрела на него, опершись о перила моста. Казалось, лишь тончайшая оболочка кожи не дает ей взмыть в воздух.
   Керригэн зажигает лампу на письменном столе, берет с полки книгу в старой, потрепанной обложке – The Waste Land [42]Т.С. Элиота, и устраивается с ней в кресле, подавленный, как боксер между двумя атаками соперника. В момент потрясения обычно почти ничего не чувствуешь, боль приходит потом, когда нужно как-то строить жизнь с этим грузом воспоминаний. В такие мгновения поэзия является единственным возможным диалогом человека и мира. Горячая ванна в десять, а если дождь, в четыре крытый экипаж.
   Туманный рассвет застает его с открытой книгой на коленях, шея затекла от долгого сидения. Во сне самые дорогие слова, например, имя возлюбленной, приобретают особое звучание, становятся слышны другим, передают течение чувств, хотя и приклеены к горлу, как застывшие крики. Керригэн оглядывается, после ночной тьмы глазам хочется света, однако на улице еще сумеречно, слабо освещено лишь окно. Тогда он смотрится в зеркало, вбирает в себя его блеск, как воду в ладони, и рассеивает по всей комнате, утверждаясь таким образом в реальности нового дня. Мозг еще не совсем освободился от снов, несвязных мыслей, невнятных ощущений, легких, как наркотические видения. Силуэт эмалированной пепельницы на столе почему-то напоминает челюсть. Он пытается привести сознание в порядок с помощью практических вопросов. Рассматривая ту или иную гипотезу со всех доступных сторон, он всегда приходит к выводу, что данная гипотеза ошибочна, и только исследование того, что кажется недоступным, превращает ее из предположения в утверждение, приносит своего рода интеллектуальное удовлетворение, которое заставляет все время быть в форме и не терять бдительности. Майор Уриарте не идет у него из головы. Керригэн понимает: из немногих козырных карт, которыми он располагает, главная – та, что немецкие власти заинтересованы любой ценой продолжать свое тайное вторжение, и если он докажет, что само правительство снабжает оружием определенные армейские круги, вся немецкая колония в Испании, торговые соглашения и корабли, плавающие в испанских территориальных водах, окажутся в опасности. Однако есть одна вещь, которую он пока не понимает, последняя деталь головоломки, и именно поэтому его глаза горят любопытством и решимостью.
   Керригэн погружается в размышления, потом очень медленно, чтобы не разрушить выстроенные в мозгу умозаключения, поднимается и идет босиком по первым золотым уголькам на ковре.
   На раковине в кухне оказывается банка кофе. Побрившись и засучив рукава рубашки, он начинает готовить завтрак, и спокойствие предметов постепенно передается ему. Оно разлито повсюду – в шкафчиках, сахарнице, на плитках пола, под подошвами его ботинок, в третьем ящике буфета, который он осторожно выдвигает и достает из-под аккуратно сложенных скатертей и салфеток пистолет «астра» девятимиллиметрового калибра, когда-то полученный им от Гарсеса. Он проверяет барабан – полный, и медленно начинает пить кофе. В восемь он выходит на улицу и окунается в утро. В этот час еще слышен звук собственных шагов по каменной мостовой. Между домами идет водонос, и от прикосновений висящих за спиной бурдюков его особые колокольчики весело позвякивают. Утренние прохожие редки, однако Керригэн знает, что уже через несколько минут эта тишина наполнится звуками, пикирующими на землю, отскакивающими от фасадов и разлетающимися по пыльным улицам и маленьким площадям. Сначала это слабое бормотание, похожее на шум ветра или шелест тысячи крыльев, но постепенно оно набирает силу и превращается в оглушительный гвалт. Сама медина изменится, приобретет иной цвет, иные очертания, иную глубину. Город поглотит своих обитателей. В окне виднеется неподвижная голова девочки, отделенная от туловища горшком с геранью.
   Перед корреспондентом London Times – бесконечный рабочий день, во время которого нужно посетить совещание представителей европейских держав по поводу будущей судьбы протектората, сходить на телеграф на улицу Тетуан и отправить свое сообщение, пообедать с уполномоченным Банка Британской западноафриканской компании, наконец, забежать в кафе «Париж» поболтать с коллегами и узнать последние слухи. Потом придется подождать, пока ночь не накроет тенью бухту и суда темными пятнами не застынут на плотной воде, а потом уже осуществить задуманное.
   Конторы Блэнд-лайна, что между Танжером и проливом, расположены в гавани номер девять. С заходом солнца юго-западный ветер стихает, и море превращается в огромную неподвижную пластину. Рядом с набережной редкие керосиновые фонари выхватывают из темноты бурые домики с жестяными крышами, недостроенные насыпи, цементные трубы, ржавые железные листы, ящики, кое-как сложенные у стен ангаров, на которых развешены голубые и зеленые сети с пробковыми поплавками. Пахнет рыбой и смазочным маслом. Керригэн обнаруживает, что из-за сырости его кожаные ботинки покрылись селитряными разводами. По настилу из гнутых рельс он доходит до кирпичного здания в форме буквы «L», останавливается у двери, нащупывает ручку, чтобы определить, где с той стороны задвижка, вставляет в замочную скважину напильник и ковыряет им, так что щепки летят, потом просовывает в отверстие два пальца, царапая костяшки, и осторожно приподнимает железную щеколду. В слабом свете фонарика металлически поблескивает большой шкаф. Журналист одну за другой осматривает полки, пока взгляд не утыкается в толстую папку с надписью на этикетке: Spaniens Wirtschaftskrдfte [43]. Он вытаскивает ее и нетерпеливо направляет луч на страницы. Вверху широких разлинованных желтых листов стоит знак фирмы Мосес-Хассан – весы. Это расписки, направленные Т.Хоффману, К.Вилмеру и Н amp;W соответственно в Гамбург, Берлин и Танжер. Он рассматривает цифры и регистрационные номера в колонке, касающейся импорта. По поводу каждого пункта внизу страницы есть пометка карандашом: заказ подтвержден T.X. или К.В. и дата. Все это полностью подтверждает догадки Исмаила о том, что главная задача марокканской фирмы – управлять финансированием неофициальной торговли с Германией, которая осуществляется из Танжера, и брать на себя все связанное с колебаниями курса и кредитными рисками, принятыми компанией H amp;W в отношении экспортируемых материалов.