Корреспондент London Times пересекает палубу, медленно, держась за стены, спускается в машинное отделение и там при слабом свете спички пытается отыскать хотя бы намек на то, что ищет. Он внимательно осматривает оборудование и турбины, ощупывает шестерни, болты, гайки. Должно же это где-то быть! И хотя на судне пусто, его переполняет волнующее ощущение опасности, он чувствует себя странно молодым, как в старые времена, когда, только начав работать в отделе местной хроники London Times, бегал по печально знаменитым столичным трущобам в поисках новостей. Он не замечает ступеньку и, споткнувшись, ударяется головой о железную балку под потолком. От гулкого удара лицо искажает гримаса боли, но подняв глаза, он видит это – чемоданчик, прикрепленный клейкой лентой к верхней части балки. Внутри, как и говорил его помощник, лежат наушники, передатчик, штыри и зажимы для подключения к батарее, аппарат Морзе и приборчик для шифровки сообщений. Керригэн внимательно рассматривает каждый предмет: он никогда не видел такого полного и так ловко спрятанного комплекта. Прежде чем застегнуть ремни и вернуть чемоданчик на место, он еще раз читает надпись на крышке: Klappe Schlieben. Имя ни о чем ему не говорит, разве что о немецком происхождении обладателя, но это он и раньше предполагал. Подобный передатчик дает возможность посылать сообщения, которые не перехватит ни одна телеграфная служба ни одного министерства иностранных дел. У Керригэна складывается впечатление, что он стоит на верхушке подводного рифа, чья основная масса, обладающая разрушительной силой, скрыта под водой. На палубе дует свежий ночной ветер. Корреспондент London Times опускает руку в воду и смачивает ушибленный лоб, вернее бровь. Ссадина не очень глубокая, но жжет сильно. Прежде чем уйти, он с любопытством рассматривает какое-то грузовое судно, стоящее на черной неподвижной воде примерно в миле от него.
   За толпами людей на пристанях ничего не разглядишь. Странники повсюду одинаковы, думает Керригэн, будь то Танжер или любое другое место; правда, Танжер больше похож на театральную декорацию, чем на реальный город: пальмы с гнущимися под ветром стволами, старые покрашенные известкой стены, обсидиановая луна на краю небосвода. Он останавливается закурить, прикрывая пламя ладонью, и вдруг, глядя на обгоревшую спичку, слегка улыбается: он представляет, что сказал бы главный редактор, если бы узнал, в какие дела он влезает. Фрэзер был классическим английским журналистом, полным патриотических предрассудков, который никогда не выходил из старого здания на Блумсбери-сквер и по-прежнему верил в героические постулаты своей профессии и колониальные мифы начала века вроде Лоуренса Аравийского или Генри Мортона Стэнли, того самого, что по поручению главного редактора New York Herald вел поиски Ливингстона и спустя два года все-таки отыскал его. Филип до сих пор помнит слова, сказанные им на прощание перед отъездом в Африку: «Бывают моменты когда журналиста должны волновать не столько новости, сколько интересы своей страны». Неплохой принцип для издателя, но он-то всего-навсего корреспондент, Фрэззер обожал пространные репортажи вроде тех, где Керригэн описывал столкновения между арабскими племенами и итальянцами в Ливии, красоты пустыни, стрельбу из минометов, людей, стоящих на коленях в траншеях… Стоит ли признаваться, что эти репортажи в большинстве своем были написаны не выходя из лагеря, со слов полковника, который рассказывал о происходящем на скучной пресс-конференции, изредка тыча в карту на стене, а если находил нужным, то еще отвечал на вопросы о потерях и поставках с весьма приблизительной точностью? На основе именно такой информации якобы из первых рук специальные корреспонденты писали свои замечательные очерки, достойные Пулитцеровской премии, но не годные к публикации без предварительной отметки отдела цензуры соответствующих посольств. Конечно, что по сравнению со всем этим какая-то глупая интрига, пусть даже она скомпрометирует Англию, уронит ее честь? Керригэн встряхивает головой и глубоко вздыхает, что может означать и точку в долгом размышлении, и уныние, в которое повергает его жизнь, работа или собственное душевное состояние.
   Огоньки на тележках образуют длинную ломаную линию, теряющуюся в ночи. Звуки, неясные голоса, пейзажи и люди с их реально существующими лицами, именами и прошлым громоздятся друг на друга и в какой-то момент под его взглядом превращаются в нечто эфемерное, ускользающее, как сам воздух этого необычного континента. Керригэн снимает пиджак, закидывает его на плечо и бредет, опустив голову, словно пытается отыскать на земле письмена, раскрывающие не доступную прежде истину. Он думает о своем помощнике, чье лицо отражает скрытую энергию, а всегда внимательные глаза не упускают ни одной детали, вспоминает разговор с ним о Вилмере и приходит к выводу, что настал момент проверить информацию Исмаила.
   Одна из улочек приводит его от набережной к воротам Баб-эль-Бахр, и он осторожно поднимается по ступеням, ведущим к медине. Под луной стены домов белеют, как старые кости. В разбитой брови будто бьется крошечное сердце. Он с трудом находит лавку, принадлежащую зятю Исмаила – мужу его сестры. Деревянная дверь ведет во внутренний двор, где едва можно различить сваденные в кучу мешки, мотки проволоки, накрытые брезентом ящики и еще какие-то предметы, не поддающиеся определению. В глубине брезжит свет керосиновой лампы. Керригэн идет туда и попадает в комнату, напоминающую пещеру Али-Бабы. Сколько раз подобное впечатление возникало у него в арабских домах – отгороженных от внешнего мира, замаскированных, как тайные дворцы. Комната просторная, устланная коврами. Па подушках у низкого стола в дальнем от входа углу полулежит старик в просторной синей одежде с впалыми щеками и обветренной туго натянутой кожей. Вдоль стен тоже стоят какие-то мешки, у ткацкого станка навалены груды разноцветных тканей. Два босых ребятенка вбегают, едва не задев витрину. Похоже, присутствие Керригэна не сильно их смущает. За ними появляется молодая женщина; она держится очень прямо, как держатся только те, кто с детства привык носить кувшины на голове, крашенные хной волосы полыхают, руки под широкой одеждой опущены. Она подходит к столу, возле которого лежит старик, наклоняется и что-то шепчет ему на ухо, после чего, закрыв лицо, направляется к журналисту, жестом просит его подождать, чуть кивает головой, делает несколько шагов назад и исчезает. Корреспондент London Times осматривается. Резной потолок в стиле мудехар [19]слегка облупился, в витринах – раскрашенные коробочки из кедра, шкатулки, инкрустированные перламутром, берберские длинноствольные ружья, чехлы из невыделанной кожи с кисточками, оманские кинжалы, серебряные ожерелья и браслеты, ляпис-лазурь… Слабое освещение делает окружающее нереальным, расплывчатым, будто все это – лишь дрожащее отражение в зеркале каких-то смутных образов. Входит слуга с подносом, ставит его на стол возле старика и приглашает гостя садиться. Керригэн, обжигая пальцы, медленно пьет сладкий чай, потом, в надежде начать разговор с человеком в синей одежде, произносит имя Исмаила, но старик продолжает лежать с непроницаемым лицом, преисполненный достоинства, и ни малейшим жестом не дает понять чужестранцу, что понимает его. Керригэн чувствует себя неловко и уже сомневается, была ли идея пойти в лавку такой уж удачной. В этот момент из боковой двери появляется толстый человек средних лет в желтых шлепанцах и белой шапочке, который идет так медленно и так внимательно смотрит под ноги, будто обладает властью растянуть или остановить время.
   – Salam alaikum! – говорит он, одаривая Филипа в буквальном смысле слова блестящей улыбкой, поскольку два золотых зуба так и сияют на его одутловатом лице. – Я Абдулла-бин-Саид.
   – Alaikum as salam! – отвечает Керригэн – Исмаил сказал, вы можете мне кое-что показать. – Он намеренно не скрывает, зачем пришел сюда, иначе цель визита затеряется среди экивоков и обволакивающе-вежливых фраз, на которые марокканцы большие мастера.
   – Да, да, – отвечает Абдулла, выливая остатки чая из его чашки, ополаскивая ее и вновь наполняя дымящимся напитком, затем подает чай старику и представляет его:
   – Мой отец, говорит только по-арабски, но достаточно прожил, чтобы понимать по глазам и жестам. В свое время он был проводником караванов.
   Старик подносит чашку к губам и при этом так кривит их, будто прикоснулся к раскаленным углям.
   – Видели нашу лавку? У нас есть очень старые вещи: ковры, оружие, украшения… Драгоценности испокон веку олицетворяли алчность и красоту. Попадаются и европейские – кому-то всегда приходится что-то закладывать, а двадцать процентов – не так уж много, больше я прошу, только если нет достаточных гарантий. Иногда их выкупают, иногда нет. Обратите внимание на этот браслет с изумрудами, – он осторожно приподнимает свое дородное тело и показывает Керригэну лежащее на бархате украшение. – Это чудо принадлежало семье эрцгерцога австрийского, но не думаю, что вас интересуют подобные предметы, – и он натянуто улыбается, вновь обнажая золотые зубы.
   – Исмаил говорил, у вас есть что-то важное, – пытается Керригэн снова перейти к делу.
   – Конечно. Информация тоже может быть очень ценным товаром, а вы ведь журналист, верно? Будет лучше, если вы пройдете со мной во двор.
   Абдулла берет стоящую на полу лампу и начинает неторопливое движение по направлению к двери, через которую вошел Керригэн. Они снова оказываются среди наваленных мешков и накрытых брезентом ящиков. Хозяин останавливается и освещает один из них, металлический.
   – Видите? – спрашивает он, открывая крышку и вынимая удлиненный вогнутый предмет, посверкивающий хромированной поверхностью.
   – По форме напоминает рыбу, – говорит журналист; его внимание привлекает непонятное треугольное устройство, прикрепленное к основной части и похожее на раздвоенный плавник.
   – Сотни таких ящиков прибыли в последние месяцы в порт с разными грузами, – сообщает Абдулла, явно не желая полностью удовлетворить любопытство журналиста.
   У Керригэна складывается впечатление, что зятю Исмаила доставляют удовольствие подобные недомолвки, он будто наслаждается неведением собеседника.
   – Вы знаете господина Вилмера? – вдруг спрашивает араб.
   – Насколько мне известно, он – торговый представитель в Марокко нескольких немецких компаний.
   – Да, но, возможно, вам неизвестна та роль, которую он играет в создании здесь нацистской партии.
   – Можно подумать, в вашем распоряжении вся секретная служба, – говорит Керригэн с некоторым удивлением, вынимая из бумажника пятифунтовый билет и снова заглядывая в ящик; при свете лампы хорошо виден пористый металл. – Не похоже ни на ручную гранату, ни на снаряд дальнего действия.
   – Несколько таких штуковин попало ко мне в лавку со всякими ненужными вещами. Мы всегда находим применение тому, что вы, европейцы, выбрасываете: шкив для орошения, поршень от мотора, конденсатор… Самые лучшие материалы можно раздобыть на свалке на горе Йебель-эль-Кебир, куда выбрасывают всякий якобы хлам из испанских казарм, понимаете?
   – По правде говоря, не очень, – прикидывается Керригэн в надежде, что торговец выразится поточнее.
   Абдулла замирает на мгновение, и расшифровать выражение его лица невозможно.
   – Просто запомните то, что видели, – наконец произносит он. – Может, когда-нибудь напишете.
   Потом он прощается, ссылаясь на семейные обязанности, и медленно отправляется в обратный путь, к лавке. Аудиенция закончена.
   Керригэн остается один в полумраке двора. Еще до разговора с зятем Исмаила он знал о связи Вилмера с некоторыми офицерами испанской армии, это для него не новость, но он не понимает, почему Абдулла сообщил ему об этом, в то же время утаив факты, которые, без сомнения, знал. Впрочем, что же тут странного, здесь у каждого свои тайные побуждения, весь город – сеть секретных служб, порой пересекающихся между собой. По опыту он знал, что в подобных ситуациях нужно действовать крайне осторожно, как в игре в бридж по-крупному. Много противников и ни одного друга. Вдруг он вздрагивает, в мозгу вспыхивает догадка; что и говорить, интуиция в его деле важна не меньше, чем умение трезво мыслить. Керригэн ощущает игру адреналина в крови, ноздри начинают трепетать, как у легавой, он неприлично счастлив, хотя и понимает, что это самое начало, что сейчас значение имеют не факты и информаторы, а умение ждать – состояние, близкое к тому, когда сидишь перед вставленным в машинку белым листом в ожидании первого слова. Он стоит, опершись о стену, смакуя забытое ощущение, с блестящими глазами, в которых отражается ясная и прочная, словно закаленная сталь, решимость, а на лице его рождается, казалось бы, навсегда сошедшая с него улыбка.

VII

   Алонсо Гарсес бросает карты и тянется к пачке сигарет. Сидящий напротив лейтенант Айяла с довольным видом собственника складывает свои фишки в два столбика и одним глотком осушает рюмку коньяка. В баре душно от дыма, застарелого запаха дешевого табака и засорившегося туалета. Несколько военных в расстегнутых из-за жары гимнастерках наблюдают за игрой. На побеленных стенах висят старые афиши с объявлениями о бое быков, календарь за 1935 год с китайской пагодой, рекламы брэнди «Терри» и фотография Селии Гамес [20] в мадридском театре «Павон». Неразбериха голосов, удары костяшек домино о столы, в глубине – мелодия пасодобля: Моя лошадка скачет и разрывает грудью ветер,/ она скачет через Пуэрто/ по доро-о-ге в Херес…
   – Неплохо бы перемешать карты, Гарсес? – говорит лейтенант Айяла, перекидывая языком сигарету из одного угла рта в другой. – Давай, раздавай.
   Сквозь шуточки наблюдающих за игрой офицеров все настойчивее прорываются голоса спорщиков за соседним столом:
   – Для меня генерал – по-прежнему маркиз дель Риф и герой Альхусемаса [21], так нет, его взяли и сослали в Лиссабон, а этот сукин сын черт знает что творит, сеет повсюду беспорядок и анархию.
   – Санхурхо проиграл, потому что должен был проиграть. Родина не для того, чтобы устраивать перевороты и великодушно добивать врагов. Когда нужно будет, порядок восстановят, причем твердой рукой, но в рамках закона, – спокойно возражает кто-то говорящему.
   – Это все республиканские козни. Просто среди этих козлов нет ни одного, кто действительно готов ради родины все поставить на карту, не в покере, конечно. Говорю тебе, дни мадридского правительства сочтены, и вот тогда увидим, кто…
   Тут в разговор врывается еще один голос:
   – Если ты имеешь в виду переворот, то это будет непросто. Профсоюзу и молодежь из Народного дома настроены решительно, и всем нам известно, что думает по этому поводу полковник Моралес.
   – Ну, этот не знает даже, чем занимается его жена с адъютантом.
   Вся компания хохочет, после чего спор продолжается по нарастающей, приправленный солеными словечками и шуточками, непристойностями, проклятиями, недвусмысленными жестами и призывами к решительным мерам и жестоким наказаниям.
   – Запалить бы этим правительственным прихвостням огонька восьмого калибра!
   – Позволь тебе напомнить, что все мы поклялись верно служить республике и защищать ее с оружием в руках, – высокопарно произносит светловолосый младший лейтенант, стоящий за спинкой стула.
   – Присяга, навязанная Асаньей [22]… да ей теперь только подтереться. К тому же ты был в Географической комиссии по границам, когда прибыли эти ящики. Что же ты тогда промолчал, если ты такой законник? – набрасывается кто-то на младшего лейтенанта.
   Гарсес, зажав сигарету в зубах, делает вид, что занят исключительно картами. Он с мрачным видом покуривает, но время от времени быстро и незаметно вскидывает глаза. Уборщик долго возит метлой по полу, после чего отправляется с ведром в туалет.
   От дальнего конца оцинкованной стойки за этой сценой наблюдает капитан Рамирес: широкое хмурое лицо, усы бросают тень на сжатый рот. Некоторое время он, облокотившись, чистит перочинным ножичком ногти, затем просит коньяк, выпячивает грудь и поправляет ремень. В спор он не вмешивается, молчит, но очень внимательно следит за происходящим. Почему-то соединяет в щепоть пальцы правой руки, слегка шевелит ими и в то же время дует, как делают обычно игроки в бильярд.
   – А что это за история с ящиками? – спрашивает Гарсес деланно равнодушным тоном.
   Молчание, повисающее в дымном воздухе, красноречивее всяких слов. Слышно только прерывистое дыхание кофеварки. Никто ничего не говорит. Гарсес боковым зрением видит, как капитан Рамирес подмигивает бармену, делает рукой жест, будто закручивает гайку, и тут же радио начинает звучать громче, и голос Эстрельиты Кастро [23]врывается в туманную напряженную атмосферу: Я люблю его/ как того цыгана/ что подарил мне бурю/ бурю любви…
   – Покер, наверное, выдумал немой, – ворчит лейтенант Оргас, сидящий справа от Гарсеса, и выдвигает в центр стола две фишки.
   – Четыре, – говорит Айяла, просмотрев карты и затушив в пепельнице сигарету.
   Очень медленно он передвигает свои фишки по конусу света, падающего от лампы.
   Движения его слишком аккуратны, чтобы быть признаком душевного спокойствия. Над тугим воротничком рубашки – толстая красная шея. Игрок рядом с ним поджимает губы. Розоватый отблеск вспыхивает на его блестящей лысине. После короткого размышления он кладет средний и указательный пальцы на край стола, показывая, что пасует. С шестерочной парой, он, может, и мог бы продолжать, но зная Айялу, предпочитает не рисковать. Поставив фишки, Гарсес ловко просматривает полученные карты, его пальцы будто наслаждаются прикосновением к ним. Зрители неподвижно и равнодушно наблюдают за игрой.
   Лейтенант Оргас чуть приоткрывает свои карты и тут же сворачивает их, потом слегка приподнимает правую руку, словно хочет дотронуться до лица, но рука повисает в воздухе.
   – Играю, – говорит он, опуская карты.
   Айяла двигает на середину стола пять фишек, поглаживает усы. Лицо его освещено надеждой. Он не сомневается, что выиграет партию, он просто убежден, но пока выжидает. Алонсо Гарсес отворачивается, уклоняясь от дыма. Чтобы выиграть в покер, нужно не бояться проиграть, хорошо знать людей, с которыми играешь, и не обольщаться насчет возможности получения в самый необходимый момент именно того, что необходимо. Гарсес, не двигаясь, по-прежнему бесстрастно смотрит в карты. Для него смысл игре придает случайность, но все-таки несколько секунд он размышляет.
   – Пять и еще десять, – наконец говорит он.
   – Я пас, – заявляет Оргас, проводя потной рукой по затылку.
   Он предполагает, что Гарсес блефует, но его беспокоит Айяла, и даже с тузовой парой он предпочитает выйти.
   – Десять твоих и все мои оставшиеся, – обращается Айяла к Гарсесу; изо рта у него свисает сигарета.
   Он чувствует, как в кожаных сапогах напряглись лодыжки – первый непроизвольный признак восторга. Звук его голоса усиливается близостью стены, грязной и будто вбирающей в себя жар. Алонсо Гарсес задумчиво смотрит на изогнутый столбик фишек, пытаясь подсчитать их стоимость, потом переводит взгляд на желтоватый, словно высохшее поле, плакат с изображением корриды. Почему-то во всем – закрытых дверях, застоявшемся воздухе, плавающих в дыму лампах – чувствуется воскресенье. Он снова пытается подсчитать стоимость возможного выигрыша.
   – Конечно, я не должен этого делать, но я раскрываюсь, – говорит он, уставившись на Айялу. – Что у тебя?
   Глаза лейтенанта Айялы с честью выдерживают испытание в виде устремленных на него взглядов: неподвижные веки похожи на косые надрезы, брови вздернуты.
   – Тройка, – наконец произносит он с вызовом, но карты не показывает, оттягивая удовольствие.
   – У меня тоже, – говорит Гарсес.
   В желудке что-то сжимается, но голос равнодушен и монотонен, того и гляди зевнет. Перегнувшись через стол, лейтенант Айяла языком перекидывает сигарету в другой угол рта и несколько раз моргает из-за яркого света.
   – Три дамы.
   Алонсо Гарсес по-прежнему опирается локтями о стол и кажется поглощенным какими-то мыслями.
   – Короли, – спустя несколько мгновений коротко произносит он и открывает карты. Затем слегка пожимает плечами, словно извиняется, мол, игра есть игра, и не спеша пододвигает к себе фишки. Ни победоносного вида, ни радости триумфатора. Лейтенант Айяла несколько секунд молчит: горло сдавлено, мускулы напряжены, гримаса досады с трудом загнана в уголки рта, нос изогнут, как палец на спусковом крючке. Ни единым словом не выдает он обуревающих его чувств. А где-то наверху, невидимый в темноте, его величество случай меланхолично продолжает свое дело, добывая беды одним, удачу – немногим, как было испокон веку.
   Разговор тем временем перекинулся с политики на достопримечательности Малого Соко. Обсуждают какую-то новую танцовщицу, которая исполняет танец живота, стоя на цыпочках в одной вуали; девочек из «Южного креста», которые лучше всех дают себя ощупывать под шелковыми кафтанами, задирая при этом колени на уровень груди и показывая мясистые бронзовые бедра; достоинства юной берберки, чьи груди расписаны охрой, но говорится это исключительно для того, чтобы отвлечь внимание от вполне определенного предмета.
   У Гарсеса теперь нет никаких сомнений – действительно происходит что-то важное. Заговор, который еще несколько дней назад казался ему невозможным, становится весьма ощутимым. Он осматривается, пытаясь понять, кто же они, эти суровые, мягкие, непримиримые, жадные до решительных действий, болтливые, цедящие слова сквозь зубы, молчаливые или со всем согласные люди? Стоит разворошить муравейник, и они сразу проявят себя. Жестокая усталость свела шею.
   – Пойдешь завтра на коктейль, который испанское консульство устраивает в «Эксельсьоре»? – спрашивает лейтенант Айяла подчеркнуто любезным тоном, желая показать, что уже забыл недавнее унижение.
   Лицо кажется менее напряженным из-за широкой улыбки, вежливой, но отнюдь не дружеской.
   Алонсо Гарсес пожимает плечами. Он начинает испытывать угрызения совести. Конечно, выигрыш в покер, как преодоление любого препятствия, возбуждает, но вытянуть из человека все деньги – это совсем другое дело, тем более если этот человек – твой товарищ. Правда, он не уверен, что слово «товарищ» – самое подходящее для большинства находящихся в баре людей. Испытываемое им чувство сродни тому, как если бы на него медленно падало спиленное дерево, а он беспомощно смотрел на него, не в силах ни остановить происходящее, ни избежать удара, ни предотвратить его последствий, ни сдвинуться с места, ни даже просто пошевелиться, хотя тяжелый ствол вот-вот снесет головы и ему, и остальным. Вдруг он замечает, что сигарета почти догорела и пепел рассыпался по столу. А все потому, что он чувствует себя очень далеко отсюда, у него нет ничего общего с собравшимися здесь офицерами и он не испытывает никакого призвания к военной службе. Там, где это призвание должно быть, он ощущает пустоту, некое опечатанное пространство, куда редко удается проникнуть. И хотя в течение многих лет эта пустота порождала лишь неудовлетворенность, он цепляется за нее, поскольку она – его сущность, вокруг нее он упорно возводил все остальное, ради нее исполнял всякие ненужные обязательства, притворялся и согласно кивал. В первые месяцы в Академии Толедо он пытался заполнить ее, скрупулезно следуя самым нелепым требованиям воинской дисциплины, изо всех сил приспосабливаясь к этому миру, будто действительно хотел к нему приспособиться. Однако в глубине души он не переставал чувствовать себя обманщиком: и когда присягал у знамени, и когда в конце занятий печатал шаг по утоптанной земле казарменного двора, и когда вечерами, перед сном, лежа на узкой койке офицерского корпуса и глядя в черноту окна с двумя зубчатыми башенками за ним, позволял своему несчастному воображению блуждать по бесконечным просторам за горами Атласа, по огромному неведомому континенту. В течение долгого времени это был единственный способ защиты от грядущей катастрофы, к которой могло привести решение, принятое в семнадцать лет ради осуществления грандиозных планов деда по поводу его будущего. В такие моменты искренности и одиночества Родина-мать превращалась в далекую пустую абстракцию, некую ложную ценность.