Чего он не понимает, так это роли, которую во всем этом деле играет Великобритания. Среди многочисленных документов, прикрепленных к внутренней стороне обложки, его внимание привлекает светокопия написанной по-английски бумаги. Это секретный доклад британских технических специалистов из Общества нежелезистых металлов о растущем потенциале испанской промышленности в области добычи вольфрама, висмута, ртути и сурьмы. Керригэн позволяет себе небольшую передышку на размышления. В голову приходит одно-единственное объяснение: поскольку оплачивать заказы наличными сложно, немецкое правительство решило проверить, действительно ли запасы полезных ископаемых в Испании таковы, что под них можно расширять кредиты, а чтобы не вызывать подозрений, заказало проведение подобного исследования англичанам. И кто знает, возможно, эти доклады помогли немецким инженерам разработать чертежи новых бомб, которые в последние месяцы прибыли в танжерский порт, и где-нибудь в городе, в укромном месте, в хромированных цилиндрах спит страшная сила в виде заряда тротила, аматола и алюминиевой пыли. Гарсес предполагал, что у этих штуковин может быть второй скрытый взрыватель, а это значительно увеличивает их разрушительную силу и осложняет дезактивацию. Не исключено, что специалистам из Управления научных исследований Пастеровского института удастся разобраться в устройстве новых снарядов. Гораздо труднее понять сложные действия всей военной машины, проникнуть в суть стремительно развивающейся интриги, которую сотни безымянных людей незримо плетут, словно неутомимые насекомые.
Керригэна охватывает уныние; кажется, длинная цепь событий никогда не закончится, и ничего так и не прояснится. Погруженный в эти размышления, он вдруг слышит в соседнем помещении грохот опрокинутого ящика и звук шагов, быстро кладет документы на место и тушит фонарик. Все погружается в темноту, лишь отблески маяка на главной дамбе с интервалом примерно в две минуты освещают пол. Керригэн не замечает, как к нему подкрались, но вот уже большое грузное тело набрасывается на него, и он успевает разглядеть зеленоватое от вспышек лицо, наголо обритую голову и вылезшие из орбит глаза, скорее не человечьи – бычьи. А еще успевает подумать, где видел это лицо раньше, но вспомнить не успевает, потому что внезапный удар ногой по почкам бросает его на металлический угол шкафа, и он сгибается от боли. В промежутках между вспышками царит полная темнота, густая, как тропические заросли, и Керригэну кажется, что он с трудом пробирается сквозь них, словно плывет против течения, а они отталкивают его и бросают на это тело, которое он не видит и угадывает лишь по неумолимо надвигающемуся дыханию, сопровождая каждый бросок каким-то животным воплем. В двадцать лет корреспондент London Times выиграл приз на местном чемпионате по боксу в Бирмингеме, но это было так давно, что он сам уже почти ничего не помнит. Он поскальзывается, падает на колени, тут же встает, неуклюже хватаясь за противника, чтобы не упасть снова, замечает мгновенную стальную вспышку возле бока, но прежде чем ощущает укол лезвия, по позвоночнику сверху вниз пробегает щекотный холод, будто кобра ползет по спине. В первый момент он не чувствует боли, но понимает, что удар с такого близкого расстояния может оказаться смертельным. Ему удается защитить рукой живот от второго удара. Видимо, страх усиливает инстинкты, потому что он поднимает правую ногу, слегка вытягивает ее, а потом с силой бросает вперед, выбивая у врага нож, пытается вытащить из кармана оружие, но от удара в солнечное сплетение у него перехватывает дыхание и начинает звенеть в ушах. Отступив на несколько шагов, он осторожно втягивает в себя воздух и, все еще согнувшись, бьет противника головой – нос хрустит, как сломанный стул. Керригэн смутно видит, как тот приподнимается, будто выступает из тумана, видит закрытое рукой лицо, а потом уже ничего не видит, только чувствует прямой удар в челюсть и едкий вкус ржавого железа во рту, который пробуждает спавшего в нем зверя. Он приподнимает локоть, чтобы усилить удар, и от всей души бьет наискосок – раз, другой, третий, без остановки, ослепнув от злобы, желая стереть с лица этот взгляд, застывший от страха и изумления. Лишь усталость немного проясняет сознание, и в этот момент измочаленное полумертвое тело обрушивается на пол, так что корреспондент London Times еле успевает увернуться. Он склоняется над противником и осматривает карманы: бумага для сигарет в виде книжечки, пакетик конопли, марокканское удостоверение личности на имя Сиди Юзефа, матерчатый мешочек, изнутри пришитый к куртке, с немецкими марками, марокканскими монетами и визитными карточками компании H amp;W. Теперь он вспоминает, что видел его в Марксане, в компании Клауса Вилмера. Когда он поворачивает тело набок, раздается стон. Несколько секунд Керригэн слушает этот скулеж побитого зверя, смотрит, как тот безуспешно пытается подняться, после чего последний раз бьет поверженного врага ногой, не сильно, но точно, и оставляет лежать лицом вниз, скрюченного и стонущего, уже не способного драться. Только в этот миг корреспондент London Times понимает, что еще немного – и все вокруг не имело бы для него ни малейшего значения. Такая у него особенность – осознавать опасность, когда она уже позади. Керригэн старается успокоиться, восстановить дыхание, проводит рукой по волосам, приглаживая их, и вот тут-то дает о себе знать рана в боку. На ощупь, опираясь о стены, в полуобморочном состоянии, как после наркоза, он пытается выйти наружу, а когда ему это удается, покидает гавань номер девять: шатаясь, ударяясь о брошенные вагоны, спотыкаясь о рельсы, избегая не-хмногочисленных освещенных ангаров. Совсем рядом о черную линию волнореза бьются волны, все в фосфорных блестках. Не переставая оглядываться, он спускается по склону, пересекает мостик, ведущий к рыбному порту, под прикрытием подъемных кранов доходит до медины и юркает в проход, который соединяет прибрежную часть с воротами Баб-эль-Бахра. Подбородок сильно разбит, кровь из раны в боку сочится в брюки, и ткань прилипает к телу, словно вторая кожа. Боль в ребрах вызывает тоску, и ему вдруг очень хочется ощутить жизнь со всеми ее радостями, не пытаясь сортировать их, ухватиться за спасительные ниточки простых и доступных удовольствий: сигарета, безлунная ночь с крошечными далекими звездами, обжигающий вкус виски. Раньше он не задумывался о подобных мелочах, а ведь их в любой момент можно потерять навсегда, и никогда эта потеря не была так близка, как сегодня ночью. Только благодаря чуду поднимается он сейчас вверх по этим улочкам без фонарей, с облупленными стенами и закрытыми ставнями, с башнями минаретов, розово вздымающимися среди теней. Обломок крушения в синей полости города.
Немного успокоенный, идет он по улице Кретьен, и ее знакомое, сотни раз исхоженное пространство приносит смутное облегчение, хотя и кажется немного смещенным, зыбким, то прозрачным, то будто дымным. Чтобы не упасть, приходится держаться за стены. Сердце бьется так медленно, что двадцать четыре ступеньки, отделяющие его от собственной комнаты, кажутся непреодолимыми, однако он собирает последние силы и поднимается, повиснув на перилах и прерывисто дыша. Уже с ключом в руке он замечает желтую полоску света под дверью и на мгновение замирает – по крайней мере, сегодня ночью он будет не один.
Эльса Кинтана, с распущенными волосами, сигаретой и книгой в руках,' смотрит на него удивленно и тревожно. Она по-прежнему сидит в кресле, но глаза у нее постепенно расширяются, руки в испуге зажимают рот. «Боже мой», шепчет она, когда он закрывает за собой дверь.
XXI
XXII
Керригэна охватывает уныние; кажется, длинная цепь событий никогда не закончится, и ничего так и не прояснится. Погруженный в эти размышления, он вдруг слышит в соседнем помещении грохот опрокинутого ящика и звук шагов, быстро кладет документы на место и тушит фонарик. Все погружается в темноту, лишь отблески маяка на главной дамбе с интервалом примерно в две минуты освещают пол. Керригэн не замечает, как к нему подкрались, но вот уже большое грузное тело набрасывается на него, и он успевает разглядеть зеленоватое от вспышек лицо, наголо обритую голову и вылезшие из орбит глаза, скорее не человечьи – бычьи. А еще успевает подумать, где видел это лицо раньше, но вспомнить не успевает, потому что внезапный удар ногой по почкам бросает его на металлический угол шкафа, и он сгибается от боли. В промежутках между вспышками царит полная темнота, густая, как тропические заросли, и Керригэну кажется, что он с трудом пробирается сквозь них, словно плывет против течения, а они отталкивают его и бросают на это тело, которое он не видит и угадывает лишь по неумолимо надвигающемуся дыханию, сопровождая каждый бросок каким-то животным воплем. В двадцать лет корреспондент London Times выиграл приз на местном чемпионате по боксу в Бирмингеме, но это было так давно, что он сам уже почти ничего не помнит. Он поскальзывается, падает на колени, тут же встает, неуклюже хватаясь за противника, чтобы не упасть снова, замечает мгновенную стальную вспышку возле бока, но прежде чем ощущает укол лезвия, по позвоночнику сверху вниз пробегает щекотный холод, будто кобра ползет по спине. В первый момент он не чувствует боли, но понимает, что удар с такого близкого расстояния может оказаться смертельным. Ему удается защитить рукой живот от второго удара. Видимо, страх усиливает инстинкты, потому что он поднимает правую ногу, слегка вытягивает ее, а потом с силой бросает вперед, выбивая у врага нож, пытается вытащить из кармана оружие, но от удара в солнечное сплетение у него перехватывает дыхание и начинает звенеть в ушах. Отступив на несколько шагов, он осторожно втягивает в себя воздух и, все еще согнувшись, бьет противника головой – нос хрустит, как сломанный стул. Керригэн смутно видит, как тот приподнимается, будто выступает из тумана, видит закрытое рукой лицо, а потом уже ничего не видит, только чувствует прямой удар в челюсть и едкий вкус ржавого железа во рту, который пробуждает спавшего в нем зверя. Он приподнимает локоть, чтобы усилить удар, и от всей души бьет наискосок – раз, другой, третий, без остановки, ослепнув от злобы, желая стереть с лица этот взгляд, застывший от страха и изумления. Лишь усталость немного проясняет сознание, и в этот момент измочаленное полумертвое тело обрушивается на пол, так что корреспондент London Times еле успевает увернуться. Он склоняется над противником и осматривает карманы: бумага для сигарет в виде книжечки, пакетик конопли, марокканское удостоверение личности на имя Сиди Юзефа, матерчатый мешочек, изнутри пришитый к куртке, с немецкими марками, марокканскими монетами и визитными карточками компании H amp;W. Теперь он вспоминает, что видел его в Марксане, в компании Клауса Вилмера. Когда он поворачивает тело набок, раздается стон. Несколько секунд Керригэн слушает этот скулеж побитого зверя, смотрит, как тот безуспешно пытается подняться, после чего последний раз бьет поверженного врага ногой, не сильно, но точно, и оставляет лежать лицом вниз, скрюченного и стонущего, уже не способного драться. Только в этот миг корреспондент London Times понимает, что еще немного – и все вокруг не имело бы для него ни малейшего значения. Такая у него особенность – осознавать опасность, когда она уже позади. Керригэн старается успокоиться, восстановить дыхание, проводит рукой по волосам, приглаживая их, и вот тут-то дает о себе знать рана в боку. На ощупь, опираясь о стены, в полуобморочном состоянии, как после наркоза, он пытается выйти наружу, а когда ему это удается, покидает гавань номер девять: шатаясь, ударяясь о брошенные вагоны, спотыкаясь о рельсы, избегая не-хмногочисленных освещенных ангаров. Совсем рядом о черную линию волнореза бьются волны, все в фосфорных блестках. Не переставая оглядываться, он спускается по склону, пересекает мостик, ведущий к рыбному порту, под прикрытием подъемных кранов доходит до медины и юркает в проход, который соединяет прибрежную часть с воротами Баб-эль-Бахра. Подбородок сильно разбит, кровь из раны в боку сочится в брюки, и ткань прилипает к телу, словно вторая кожа. Боль в ребрах вызывает тоску, и ему вдруг очень хочется ощутить жизнь со всеми ее радостями, не пытаясь сортировать их, ухватиться за спасительные ниточки простых и доступных удовольствий: сигарета, безлунная ночь с крошечными далекими звездами, обжигающий вкус виски. Раньше он не задумывался о подобных мелочах, а ведь их в любой момент можно потерять навсегда, и никогда эта потеря не была так близка, как сегодня ночью. Только благодаря чуду поднимается он сейчас вверх по этим улочкам без фонарей, с облупленными стенами и закрытыми ставнями, с башнями минаретов, розово вздымающимися среди теней. Обломок крушения в синей полости города.
Немного успокоенный, идет он по улице Кретьен, и ее знакомое, сотни раз исхоженное пространство приносит смутное облегчение, хотя и кажется немного смещенным, зыбким, то прозрачным, то будто дымным. Чтобы не упасть, приходится держаться за стены. Сердце бьется так медленно, что двадцать четыре ступеньки, отделяющие его от собственной комнаты, кажутся непреодолимыми, однако он собирает последние силы и поднимается, повиснув на перилах и прерывисто дыша. Уже с ключом в руке он замечает желтую полоску света под дверью и на мгновение замирает – по крайней мере, сегодня ночью он будет не один.
Эльса Кинтана, с распущенными волосами, сигаретой и книгой в руках,' смотрит на него удивленно и тревожно. Она по-прежнему сидит в кресле, но глаза у нее постепенно расширяются, руки в испуге зажимают рот. «Боже мой», шепчет она, когда он закрывает за собой дверь.
XXI
Исмаил, Умбарак и Бин Кабина ополаскивают лицо и руки водой из фляги, промывают нос, мокрыми пальцами чистят уши. После омовения они разметают песок, встают на колени и утыкаются лбами в землю, так что затылки смотрят на Мекку и пурпурное облако на востоке. Молитвы они произносят медленно, будто гимн:
– Allahu ак bar! Aschahahdu anna la Haha Allah? [44]
В конце каждого стиха бормотание становится монотонным, его глухое звучание напоминает звук хрупающих под медным пестиком кофейных зерен. Молчание пустыни окружает их. В нескольких метрах от лагеря раскинулась впадина Ийиль – белая от соли однообразная равнина, угнетающая глаз не хуже ледяного поля. Самое большое углубление совершенно сухое, о присутствии в нем некогда воды свидетельствуют лишь оставленная ею синевато-черная полоса да осадочные породы на берегу, из-за жары скорее напоминающие пепел. К югу вздымаются пять дюн цвета гипса до ста двадцати метров высотой, с небольшими перепадами. На западе у песка появляются какие-то оттенки, и местность уже не кажется столь унылой. Гарсес указывает на высохшие остовы репейника слева от себя.
– Видишь zahra? [45]
– Выглядит совсем мертвым, – говорит лейтенант Арранс, дотрагиваясь до хрупких веточек.
– Но это не так; чтобы убить его, нужна многолетняя засуха. Достаточно нескольких капель, и он опять зазеленеет, пустит новые побеги.
Гарсес вглядывается в окружающий их пейзаж, до странности похожий на арктический.
– Наверное, весь год не было дождя, – наконец говорит он.
Палкой он начинает ковырять в песке ямку, надеясь обнаружить хоть какую-то влагу, но прокопав вглубь без толку примерно сантиметров на девяносто, бросает это занятие.
На небе проступает предрассветная бледность. Бин Кабина дергает за веревки, и брезентовые стены опадают, как парус. Все члены экспедиции чем-то заняты: кто латает палатку, кто чистит винтовки, кто выправляет saf [46], поврежденный вчера вечером, кто грузит на машины провизию, кто осторожно укладывает в ящики инструменты – счетчик Гейгера, различные термометры, два компаса, секстант для измерения координат и барометр-анероид. У Гарсеса задача всегда одна и та же – вести картографический и хронологический дневник путешествия. Сидя у глубокой выемки с тетрадью на коленях, он с помощью топографических значков заносит в нее самое интересное из того, что видит справа и слева, а также маршрут, примерную широту и долготу, неровности местности, высоту которых приблизительно определяет с помощью барометра, час и минуту наблюдения, чтобы потом перенести все это на бумагу в масштабе 1:250 000.
Очевидно, в наиболее полноводный период водоем составлял двести пятьдесят метров в длину и тридцать четыре в ширину, – записывает он в дневнике. – На южной стороне дюн, на загипсованной почве, нашли неглубокий колодец, наполовину засыпанный песком, который может оказаться одним из питающих озеро источников. Вода соленая: сульфат магния, смешанный с кальцием и обычной солью. В центре впадины, рядом с углублением, усеянным соляными кристаллами, нашли еще один маленький источник с менее соленой водой, но никаких признаков пресной воды нет.
Когда моторы набирают обороты и машины трогаются, гребни дюн начинают сиять всеми красками восходящего солнца – пока еще тусклого красного диска. Несколько часов едут по плоской serir [47] с потрескавшейся землей и небольшими рытвинами, едут очень медленно, чтобы не повредить шины. К полудню жара становится такой, что до металлических частей машин невозможно дотронуться. По мере продвижения почва становится более мягкой, и за ними тянется шлейф из сверкающих, словно крупицы золота, пылинок.
К вечеру добираются до селения Такхит: маленькие куполообразные хижины, шалаши из пальмовых листьев, лучи солнца, пронзающие облака, которые, спускаясь на землю, превращаются в козьи стада. Несколько ребятишек выкладывают из верблюжьего навоза какие-то квадратики, напоминающие таблицу. Исмаил и Умбарак идут впереди группы под любопытными взглядами жителей. Немного спустя все члены экспедиции уже сидят в кружок, босые, вместе с местными мужчинами под навесом одной из палаток. Главный среди них, старик с седой бородой, с величайшей осторожностью набивает гашишем маленькую трубку без мундштука, вырезанную из какого-то мягкого камня, разжигает ее при помощи кремня, делает три глубокие затяжки и передает сидящему слева Гарсесу.
– Какие новости вы привезли? – спрашивает старик.
– Хорошие, – отвечает Исмаил.
Любой разговор с любым приезжим всегда начинается именно так – зачин неизменен, как литания.
– Земля дряхлеет и исчезает, как дым. Корма нет, да и чтобы напоить верблюдов, приходится ходить очень далеко.
Исмаил торжественно переводит на испанский слова старейшины, а потом по-арабски говорит, что по пути из Ийиля они не видели ни следов меди или бронзы, ни соли на дюнах, ни вспышек на небе. Это означает, что пастбища нужно искать в другом направлении.
Выслушав его, старик рассказывает о приключившемся четыре месяца назад нападении бандитов на торговый караван.
– Вам повезло, что вы остались живы, – говорит он. – Если бы люди Аль-Мукаллы повстречались с вами в песках, не задумываясь убили бы.
Гарсес думает, как быстро происходящие в Европе перемены отражаются на этом забытом Богом уголке, лишая прежней безопасности. На протяжении веков западный мир почти не интересовался пустыней, а теперь банды, шныряющие по этой огромной, погруженной в молчание территории, вооружены, судя по описаниям, автоматами MG 15 – не хуже немецких солдат. Некоторые кочевники пошли на службу к правительствам, и те используют их, чтобы добиться поддержки местных племен. Кто враг, а кто союзник на этой территории, которая никогда никому не подчинялась и по которой теперь бандиты свободно ездят от селения к селению, взимая незаконную дань и не сомневаясь в гостеприимстве, тем более горячем, чем они сильнее? А менее двух недель назад пастухи с холма видели аэроплан, за которым тянулись маленькие белые облачка.
Старик сопровождает свои слова спокойными, медленными жестами, будто произносит суру «Фатиха» из Книги пророка [48]; он преисполнен достоинства и говорит с приезжими, как равный с равными, ибо только так должны беседовать люди, встречающиеся в пустыне. Гарсес старается запомнить названия племен, с которыми жители поселка состоят в дружбе или, наоборот, враждуют. В пустыне жизнь порой зависит от знания легенд или последних новостей, передающихся из уст в уста. В этих краях, где на сотни километров – один маленький колодец, а любая история живет в памяти долгие годы, слова бывают не менее важны, чем вода. Беседа все течет, а небо тем временем из желто-охряного становится медовым, смягчая суровый пейзаж хотя бы перед самым заходом солнца.
За четыре дня, проведенные в поселке, Гарсес совершенно растворился в окружающей атмосфере: угольно-черные тени между розоватыми складками дюн; хрупкие шесты палаток, колеблемые ветром; чайник, кипящий на сложенном из трех камней очаге; выполненная хной сложная татуировка на руке девушки; ковши, рубашки, перья экзотических птиц, другие разбросанные по ковру предметы – словно добыча, принесенная торговой рекой на протяжении многих жизней; мужчина в сделанном из синей тряпки тюрбане, наполняющий водой бурдюки, сидя на корточках; улыбки детей, радующихся машинам и радиоприемникам; легкий шарф, вздымающийся и опадающий от движений танцовщицы, как океанские волны.
Каждый вечер местные жители просят небо о дожде, сопровождая песни танцами и игрой на дудках, которые используются также для предупреждения об опасности. Именно таким способом до Исмаила дошли новости, переносившиеся проводниками караванов и кочевниками от племени к племени, от Сиди-Ифни до Смары и области Земмур.
Тем временем между членами экспедиции нарастало напряжение, особенно между Гарсесом и лейтенантом Доминго Бельвером. Источником его служили какие-то путаные сообщения, которые радиостанции передавали на длинных волнах. Гарсес выступал за немедленное возвращение в Тетуан, тогда как лейтенант Бельвер считал, что нужно продолжать путь и постараться заключить соглашения с кочевниками.
– От чьего имени, от имени какого правительства? – воскликнул Гарсес в самый жаркий момент спора.
В центре палатки горит маленькая керосиновая лампа. Двое мужчин с вызовом смотрят друг на друга, зная, что менее чем в полуметре от них под плащами лежат винтовки.
– Если хочешь, Гарсес, возвращайся, – говорит наконец лейтенант Бельвер после долгой паузы, видимо, оценив все возможности, включая худшую, – но смотри, не ошибись, когда будешь выбирать, на чьей ты стороне.
Гарсес выходит из палатки. Ветер стих, слышен лишь сухой шорох взвихренного песка. Сейчас он что угодно отдал бы за глоток виски и английскую сигарету, которыми угощал его Керригэн. Он вспоминает их разговоры, уже такие давние, но почему-то вдруг всплывающие в памяти, и совсем недавние события: смерть полковника Моралеса, суету в казарме, ящики в Комиссии по границам, интриги Рамиреса – отдельные фрагменты, которые направляют мысли в одну сторону, как провода направляют ток в электрической цепи. Он поднимает голову и видит белый след, оставленный упавшей звездой, потом смотрит на дюны, вдыхает воздух пустыни, наслаждается ее чистотой, бесконечно далекой от мира людей. Спустя несколько минут, нахохлившись, он направляется к палатке проводников поговорить с Исмаилом о предстоящем возвращении.
С первым лучом солнца старейшина показывает им дорогу на север и велит следовать по пути погонщиков верблюдов. Его пальцы чертят на твердом песке какие-то сходящиеся линии, а Гарсес думает о природном гостеприимстве этих людей и их мудром социальном устройстве, без которого невозможно выжить в столь трудных условиях. Единственное их приспособление – сложенный из камней очаг, чтобы было куда поставить миску. И вдруг в нем возникает желание стереть свое имя и название места, где он родился, не принадлежать больше ни одной стране, остаться здесь навсегда. В этот миг часть его существа находится будто в оцепенении сна, но вот кровь начинает быстрее бежать по жилам, и наваждение исчезает. Последние впечатления от деревни – бормотание закопченного чайника, жар глиняных чашек в прохладном воздухе, три традиционных глотка чая.
– Insch allah neschuf wischak besher [49], – говорит старик, медленно склоняя голову, когда Гарсес, Арранс и Исмаил залезают на одну из машин. Небо тем временем становится зеленовато-лимонным, а на востоке над горизонтом появляются маленькие красноватые блики.
– Allahu ак bar! Aschahahdu anna la Haha Allah? [44]
В конце каждого стиха бормотание становится монотонным, его глухое звучание напоминает звук хрупающих под медным пестиком кофейных зерен. Молчание пустыни окружает их. В нескольких метрах от лагеря раскинулась впадина Ийиль – белая от соли однообразная равнина, угнетающая глаз не хуже ледяного поля. Самое большое углубление совершенно сухое, о присутствии в нем некогда воды свидетельствуют лишь оставленная ею синевато-черная полоса да осадочные породы на берегу, из-за жары скорее напоминающие пепел. К югу вздымаются пять дюн цвета гипса до ста двадцати метров высотой, с небольшими перепадами. На западе у песка появляются какие-то оттенки, и местность уже не кажется столь унылой. Гарсес указывает на высохшие остовы репейника слева от себя.
– Видишь zahra? [45]
– Выглядит совсем мертвым, – говорит лейтенант Арранс, дотрагиваясь до хрупких веточек.
– Но это не так; чтобы убить его, нужна многолетняя засуха. Достаточно нескольких капель, и он опять зазеленеет, пустит новые побеги.
Гарсес вглядывается в окружающий их пейзаж, до странности похожий на арктический.
– Наверное, весь год не было дождя, – наконец говорит он.
Палкой он начинает ковырять в песке ямку, надеясь обнаружить хоть какую-то влагу, но прокопав вглубь без толку примерно сантиметров на девяносто, бросает это занятие.
На небе проступает предрассветная бледность. Бин Кабина дергает за веревки, и брезентовые стены опадают, как парус. Все члены экспедиции чем-то заняты: кто латает палатку, кто чистит винтовки, кто выправляет saf [46], поврежденный вчера вечером, кто грузит на машины провизию, кто осторожно укладывает в ящики инструменты – счетчик Гейгера, различные термометры, два компаса, секстант для измерения координат и барометр-анероид. У Гарсеса задача всегда одна и та же – вести картографический и хронологический дневник путешествия. Сидя у глубокой выемки с тетрадью на коленях, он с помощью топографических значков заносит в нее самое интересное из того, что видит справа и слева, а также маршрут, примерную широту и долготу, неровности местности, высоту которых приблизительно определяет с помощью барометра, час и минуту наблюдения, чтобы потом перенести все это на бумагу в масштабе 1:250 000.
Очевидно, в наиболее полноводный период водоем составлял двести пятьдесят метров в длину и тридцать четыре в ширину, – записывает он в дневнике. – На южной стороне дюн, на загипсованной почве, нашли неглубокий колодец, наполовину засыпанный песком, который может оказаться одним из питающих озеро источников. Вода соленая: сульфат магния, смешанный с кальцием и обычной солью. В центре впадины, рядом с углублением, усеянным соляными кристаллами, нашли еще один маленький источник с менее соленой водой, но никаких признаков пресной воды нет.
Когда моторы набирают обороты и машины трогаются, гребни дюн начинают сиять всеми красками восходящего солнца – пока еще тусклого красного диска. Несколько часов едут по плоской serir [47] с потрескавшейся землей и небольшими рытвинами, едут очень медленно, чтобы не повредить шины. К полудню жара становится такой, что до металлических частей машин невозможно дотронуться. По мере продвижения почва становится более мягкой, и за ними тянется шлейф из сверкающих, словно крупицы золота, пылинок.
К вечеру добираются до селения Такхит: маленькие куполообразные хижины, шалаши из пальмовых листьев, лучи солнца, пронзающие облака, которые, спускаясь на землю, превращаются в козьи стада. Несколько ребятишек выкладывают из верблюжьего навоза какие-то квадратики, напоминающие таблицу. Исмаил и Умбарак идут впереди группы под любопытными взглядами жителей. Немного спустя все члены экспедиции уже сидят в кружок, босые, вместе с местными мужчинами под навесом одной из палаток. Главный среди них, старик с седой бородой, с величайшей осторожностью набивает гашишем маленькую трубку без мундштука, вырезанную из какого-то мягкого камня, разжигает ее при помощи кремня, делает три глубокие затяжки и передает сидящему слева Гарсесу.
– Какие новости вы привезли? – спрашивает старик.
– Хорошие, – отвечает Исмаил.
Любой разговор с любым приезжим всегда начинается именно так – зачин неизменен, как литания.
– Земля дряхлеет и исчезает, как дым. Корма нет, да и чтобы напоить верблюдов, приходится ходить очень далеко.
Исмаил торжественно переводит на испанский слова старейшины, а потом по-арабски говорит, что по пути из Ийиля они не видели ни следов меди или бронзы, ни соли на дюнах, ни вспышек на небе. Это означает, что пастбища нужно искать в другом направлении.
Выслушав его, старик рассказывает о приключившемся четыре месяца назад нападении бандитов на торговый караван.
– Вам повезло, что вы остались живы, – говорит он. – Если бы люди Аль-Мукаллы повстречались с вами в песках, не задумываясь убили бы.
Гарсес думает, как быстро происходящие в Европе перемены отражаются на этом забытом Богом уголке, лишая прежней безопасности. На протяжении веков западный мир почти не интересовался пустыней, а теперь банды, шныряющие по этой огромной, погруженной в молчание территории, вооружены, судя по описаниям, автоматами MG 15 – не хуже немецких солдат. Некоторые кочевники пошли на службу к правительствам, и те используют их, чтобы добиться поддержки местных племен. Кто враг, а кто союзник на этой территории, которая никогда никому не подчинялась и по которой теперь бандиты свободно ездят от селения к селению, взимая незаконную дань и не сомневаясь в гостеприимстве, тем более горячем, чем они сильнее? А менее двух недель назад пастухи с холма видели аэроплан, за которым тянулись маленькие белые облачка.
Старик сопровождает свои слова спокойными, медленными жестами, будто произносит суру «Фатиха» из Книги пророка [48]; он преисполнен достоинства и говорит с приезжими, как равный с равными, ибо только так должны беседовать люди, встречающиеся в пустыне. Гарсес старается запомнить названия племен, с которыми жители поселка состоят в дружбе или, наоборот, враждуют. В пустыне жизнь порой зависит от знания легенд или последних новостей, передающихся из уст в уста. В этих краях, где на сотни километров – один маленький колодец, а любая история живет в памяти долгие годы, слова бывают не менее важны, чем вода. Беседа все течет, а небо тем временем из желто-охряного становится медовым, смягчая суровый пейзаж хотя бы перед самым заходом солнца.
За четыре дня, проведенные в поселке, Гарсес совершенно растворился в окружающей атмосфере: угольно-черные тени между розоватыми складками дюн; хрупкие шесты палаток, колеблемые ветром; чайник, кипящий на сложенном из трех камней очаге; выполненная хной сложная татуировка на руке девушки; ковши, рубашки, перья экзотических птиц, другие разбросанные по ковру предметы – словно добыча, принесенная торговой рекой на протяжении многих жизней; мужчина в сделанном из синей тряпки тюрбане, наполняющий водой бурдюки, сидя на корточках; улыбки детей, радующихся машинам и радиоприемникам; легкий шарф, вздымающийся и опадающий от движений танцовщицы, как океанские волны.
Каждый вечер местные жители просят небо о дожде, сопровождая песни танцами и игрой на дудках, которые используются также для предупреждения об опасности. Именно таким способом до Исмаила дошли новости, переносившиеся проводниками караванов и кочевниками от племени к племени, от Сиди-Ифни до Смары и области Земмур.
Тем временем между членами экспедиции нарастало напряжение, особенно между Гарсесом и лейтенантом Доминго Бельвером. Источником его служили какие-то путаные сообщения, которые радиостанции передавали на длинных волнах. Гарсес выступал за немедленное возвращение в Тетуан, тогда как лейтенант Бельвер считал, что нужно продолжать путь и постараться заключить соглашения с кочевниками.
– От чьего имени, от имени какого правительства? – воскликнул Гарсес в самый жаркий момент спора.
В центре палатки горит маленькая керосиновая лампа. Двое мужчин с вызовом смотрят друг на друга, зная, что менее чем в полуметре от них под плащами лежат винтовки.
– Если хочешь, Гарсес, возвращайся, – говорит наконец лейтенант Бельвер после долгой паузы, видимо, оценив все возможности, включая худшую, – но смотри, не ошибись, когда будешь выбирать, на чьей ты стороне.
Гарсес выходит из палатки. Ветер стих, слышен лишь сухой шорох взвихренного песка. Сейчас он что угодно отдал бы за глоток виски и английскую сигарету, которыми угощал его Керригэн. Он вспоминает их разговоры, уже такие давние, но почему-то вдруг всплывающие в памяти, и совсем недавние события: смерть полковника Моралеса, суету в казарме, ящики в Комиссии по границам, интриги Рамиреса – отдельные фрагменты, которые направляют мысли в одну сторону, как провода направляют ток в электрической цепи. Он поднимает голову и видит белый след, оставленный упавшей звездой, потом смотрит на дюны, вдыхает воздух пустыни, наслаждается ее чистотой, бесконечно далекой от мира людей. Спустя несколько минут, нахохлившись, он направляется к палатке проводников поговорить с Исмаилом о предстоящем возвращении.
С первым лучом солнца старейшина показывает им дорогу на север и велит следовать по пути погонщиков верблюдов. Его пальцы чертят на твердом песке какие-то сходящиеся линии, а Гарсес думает о природном гостеприимстве этих людей и их мудром социальном устройстве, без которого невозможно выжить в столь трудных условиях. Единственное их приспособление – сложенный из камней очаг, чтобы было куда поставить миску. И вдруг в нем возникает желание стереть свое имя и название места, где он родился, не принадлежать больше ни одной стране, остаться здесь навсегда. В этот миг часть его существа находится будто в оцепенении сна, но вот кровь начинает быстрее бежать по жилам, и наваждение исчезает. Последние впечатления от деревни – бормотание закопченного чайника, жар глиняных чашек в прохладном воздухе, три традиционных глотка чая.
– Insch allah neschuf wischak besher [49], – говорит старик, медленно склоняя голову, когда Гарсес, Арранс и Исмаил залезают на одну из машин. Небо тем временем становится зеленовато-лимонным, а на востоке над горизонтом появляются маленькие красноватые блики.
XXII
– Спокойно, – слышит он ее голос.
Керригэн сжимает зубы и упирается затылком в кожаную спинку. Сквозь пар он видит женщину, склоненную над тазом с горячей водой, свет лампы искорками вспыхивает на каком-то изогнутом инструменте, с помощью которого она делает примочки.
– Еще немного. А сейчас терпите, – снова говорит она, всовывая в рану смоченную йодом вату.
Керригэн чувствует, как женские пальцы мягко прикасаются к располосованной коже, как проникают внутрь ткани прямо под изгибом ребер, прижигая волокнистый слой цвета баклажана. Чем сильнее боль, тем сильнее чувствует он эти прикосновения, уже не только около раны; они пронзают его, как и неясное видение ее рук, снимающих с него рубашку и обматывающих марлей грудную клетку, ее легкое дыхание, такое близкое, что, кажется, он вдыхает выдыхаемый ею воздух, и вот уже боль становится не единственным его ощущением. В вырезе халата Керригэн угадывает мягкое колыхание белых округлых грудей. Движения, которые она делает, обматывая его талию бинтом, напоминают ритуальный танец или сомкнувшийся круг объятия. Позже, рассказывая о произошедшем в гавани, Керригэн неожиданно чувствует горячую руку женщины сначала у себя на щеке, потом вокруг шеи, тело ее сотрясает дрожь, будто через окно ворвался поток холодного воздуха. Он так растерян, что даже не прижимает ее к себе, скорее от удивления, чем от нерешительности, но спустя несколько мгновений все-таки обнимает, пытаясь рассеять ее страхи нежными утешительными словами, чувствуя тепло ее тела, по-прежнему дрожащего у него в руках, словно пытающегося спрятаться в них. Проходит какое-то время, прежде чем он осмеливается отвести волосы от ее лица и взглянуть прямо в глаза, чтобы понять, не сон ли это и не дурацкая ли ошибка. Растрепанная и очень бледная в голубоватом свете лампы, Эльса Кинтана пристально смотрит на него, призывно приоткрыв губы и с таким изумлением, с каким, наверное, миллионы лет назад первая женщина смотрела на первого мужчину. И тогда он с жадностью, чуть ли не грубо, со всем возможным в его состоянии пылом набрасывается на ее рот, на эти влажные, горячие, слегка припухлые губы, и они с готовностью раскрываются навстречу, как недавно его раненое тело раскрылось навстречу ее умелым рукам. Кровь. Слюна. И опять эти внезапные толчки в паху, от которых набухает плоть. Керригэн думает, как размыта граница между страхом и желанием – двумя ступеньками, не хватает лишь третьей, промежуточной. Одна и та же жестокая ночь сначала толкнула его в объятия смерти рядом с мрачными портовыми ангарами, а потом вывела на дорогу, возможно, еще более опасную, ведущую по самому краю бытия туда, где жизнь – один прерывистый долгий вздох, тело, едва различимое под распахнувшейся тканью, полуголые плечи на фоне полутемной комнаты.
Он слышит ее голос, но не понимает слов, когда она ведет его к кровати, осторожно помогает лечь, склоняется над ним, так что волосы падают вперед и почти касаются кожи, взбивает подушку и подсовывает ему под голову. Однако стоит ему повернуться, чтобы обнять ее и попытаться развязать пояс халата, как боль нападает снова, и она мягко отводит его руки, заставляя лежать спокойно, чтобы избежать новой атаки. Потом она ложится рядом, обнимает его за плечи, гладит ему виски, запускает пальцы в волосы, но при этом властно и нежно запрещает двигаться.
Он и не двигается. Тело кажется ему препятствием, какой-то бездонной чашей с костями из затвердевшей глины. Он закрывает глаза и представляет себя в отделанном деревом купе пригородного поезда, какие были во времена его юности, когда он мог просидеть в таком купе всю ночь и не испытывать при этом ни неудобства, ни скуки, поскольку его сны наяву были обращены в будущее, а не в прошлое. Она лежит рядом с ним, не засыпая и не отодвигаясь.
Керригэн чувствует, что поднимается температура, отдающаяся в голове, как стук идущего по туннелю поезда. В течение ночи он несколько раз впадает в забытье и столько же раз приходит в себя, ощущая страшную слабость, головокружение и ее руку у себя на груди поверх пропитавшейся кровью повязки. Эта слабость толкает его в ночь, в тростниковые заросли на берегу реки, и женщина в белых одеждах, сидящая в кафе с каким-то мужчиной, неотрывно смотрит не на своего спутника, а на него, будто вознамерилась заразить своей печалью. Он закрывает глаза, задерживает дыхание, и боль немного отпускает. Потом он пытается ухватиться взглядом за предметы, которые делают комнату такой реальной: стены, сырое пятно на потолке, письменный стол, стакан воды на столике возле ампул с пенициллином – и запечатлеть их в памяти, чтобы, очнувшись в следующий раз, найти их на прежних местах. Чего он никак не может, так это справиться со временем. Сколько часов провел он здесь, на горячем матрасе, сколько раз Эльса вставала и мерила ему температуру, сколько раз слышал он ее легкие шаги, сколько раз видел колебание голубых язычков в газовой горелке и свет лампы под голубым абажуром? Образы, рождающиеся в мозгу, не выдерживают неумолимого хода времени. Слова, которые он бормочет во сне, выскальзывают из головы, становятся подвижными и увлекают его в некое пространство в форме эллипса, откуда он не может выбраться, в некий калейдоскоп, чьи геометрические фигуры, прежде чем составить новый узор, одним ударом сбрасывают его в центр. Иногда где-то в углу картины-видения появляется плотная черная точка, и тогда он оказывается на площади Дар-эль-Баруд, в северо-восточной части Танжера, где под деревьями работают парикмахеры, а какой-то мальчик дрожа ждет обряда обрезания, и вот парикмахер хватает его за крайнюю плоть, с силой оттягивает ее и чикает ножницами. Каждая мысль, каждый образ существуют произвольно, без всякой связи, и бороться с их разнообразием бессмысленно. Мгновение спустя он уже на Блумсбери-сквер, на остановке автобуса 34, который сквозь туман довозит его до старой темной двери, за ней – скрипящие ступени, а на них – старуха на корточках с цветком в зубах; это тюльпан на очень длинном стебле, но он видит его будто сквозь многогранное зеркало, в котором почему-то не отражается его лицо, и тогда с ужасом понимает, что должен немедленно выбраться из сна и вернуться в реальность комнаты.
Керригэн сжимает зубы и упирается затылком в кожаную спинку. Сквозь пар он видит женщину, склоненную над тазом с горячей водой, свет лампы искорками вспыхивает на каком-то изогнутом инструменте, с помощью которого она делает примочки.
– Еще немного. А сейчас терпите, – снова говорит она, всовывая в рану смоченную йодом вату.
Керригэн чувствует, как женские пальцы мягко прикасаются к располосованной коже, как проникают внутрь ткани прямо под изгибом ребер, прижигая волокнистый слой цвета баклажана. Чем сильнее боль, тем сильнее чувствует он эти прикосновения, уже не только около раны; они пронзают его, как и неясное видение ее рук, снимающих с него рубашку и обматывающих марлей грудную клетку, ее легкое дыхание, такое близкое, что, кажется, он вдыхает выдыхаемый ею воздух, и вот уже боль становится не единственным его ощущением. В вырезе халата Керригэн угадывает мягкое колыхание белых округлых грудей. Движения, которые она делает, обматывая его талию бинтом, напоминают ритуальный танец или сомкнувшийся круг объятия. Позже, рассказывая о произошедшем в гавани, Керригэн неожиданно чувствует горячую руку женщины сначала у себя на щеке, потом вокруг шеи, тело ее сотрясает дрожь, будто через окно ворвался поток холодного воздуха. Он так растерян, что даже не прижимает ее к себе, скорее от удивления, чем от нерешительности, но спустя несколько мгновений все-таки обнимает, пытаясь рассеять ее страхи нежными утешительными словами, чувствуя тепло ее тела, по-прежнему дрожащего у него в руках, словно пытающегося спрятаться в них. Проходит какое-то время, прежде чем он осмеливается отвести волосы от ее лица и взглянуть прямо в глаза, чтобы понять, не сон ли это и не дурацкая ли ошибка. Растрепанная и очень бледная в голубоватом свете лампы, Эльса Кинтана пристально смотрит на него, призывно приоткрыв губы и с таким изумлением, с каким, наверное, миллионы лет назад первая женщина смотрела на первого мужчину. И тогда он с жадностью, чуть ли не грубо, со всем возможным в его состоянии пылом набрасывается на ее рот, на эти влажные, горячие, слегка припухлые губы, и они с готовностью раскрываются навстречу, как недавно его раненое тело раскрылось навстречу ее умелым рукам. Кровь. Слюна. И опять эти внезапные толчки в паху, от которых набухает плоть. Керригэн думает, как размыта граница между страхом и желанием – двумя ступеньками, не хватает лишь третьей, промежуточной. Одна и та же жестокая ночь сначала толкнула его в объятия смерти рядом с мрачными портовыми ангарами, а потом вывела на дорогу, возможно, еще более опасную, ведущую по самому краю бытия туда, где жизнь – один прерывистый долгий вздох, тело, едва различимое под распахнувшейся тканью, полуголые плечи на фоне полутемной комнаты.
Он слышит ее голос, но не понимает слов, когда она ведет его к кровати, осторожно помогает лечь, склоняется над ним, так что волосы падают вперед и почти касаются кожи, взбивает подушку и подсовывает ему под голову. Однако стоит ему повернуться, чтобы обнять ее и попытаться развязать пояс халата, как боль нападает снова, и она мягко отводит его руки, заставляя лежать спокойно, чтобы избежать новой атаки. Потом она ложится рядом, обнимает его за плечи, гладит ему виски, запускает пальцы в волосы, но при этом властно и нежно запрещает двигаться.
Он и не двигается. Тело кажется ему препятствием, какой-то бездонной чашей с костями из затвердевшей глины. Он закрывает глаза и представляет себя в отделанном деревом купе пригородного поезда, какие были во времена его юности, когда он мог просидеть в таком купе всю ночь и не испытывать при этом ни неудобства, ни скуки, поскольку его сны наяву были обращены в будущее, а не в прошлое. Она лежит рядом с ним, не засыпая и не отодвигаясь.
Керригэн чувствует, что поднимается температура, отдающаяся в голове, как стук идущего по туннелю поезда. В течение ночи он несколько раз впадает в забытье и столько же раз приходит в себя, ощущая страшную слабость, головокружение и ее руку у себя на груди поверх пропитавшейся кровью повязки. Эта слабость толкает его в ночь, в тростниковые заросли на берегу реки, и женщина в белых одеждах, сидящая в кафе с каким-то мужчиной, неотрывно смотрит не на своего спутника, а на него, будто вознамерилась заразить своей печалью. Он закрывает глаза, задерживает дыхание, и боль немного отпускает. Потом он пытается ухватиться взглядом за предметы, которые делают комнату такой реальной: стены, сырое пятно на потолке, письменный стол, стакан воды на столике возле ампул с пенициллином – и запечатлеть их в памяти, чтобы, очнувшись в следующий раз, найти их на прежних местах. Чего он никак не может, так это справиться со временем. Сколько часов провел он здесь, на горячем матрасе, сколько раз Эльса вставала и мерила ему температуру, сколько раз слышал он ее легкие шаги, сколько раз видел колебание голубых язычков в газовой горелке и свет лампы под голубым абажуром? Образы, рождающиеся в мозгу, не выдерживают неумолимого хода времени. Слова, которые он бормочет во сне, выскальзывают из головы, становятся подвижными и увлекают его в некое пространство в форме эллипса, откуда он не может выбраться, в некий калейдоскоп, чьи геометрические фигуры, прежде чем составить новый узор, одним ударом сбрасывают его в центр. Иногда где-то в углу картины-видения появляется плотная черная точка, и тогда он оказывается на площади Дар-эль-Баруд, в северо-восточной части Танжера, где под деревьями работают парикмахеры, а какой-то мальчик дрожа ждет обряда обрезания, и вот парикмахер хватает его за крайнюю плоть, с силой оттягивает ее и чикает ножницами. Каждая мысль, каждый образ существуют произвольно, без всякой связи, и бороться с их разнообразием бессмысленно. Мгновение спустя он уже на Блумсбери-сквер, на остановке автобуса 34, который сквозь туман довозит его до старой темной двери, за ней – скрипящие ступени, а на них – старуха на корточках с цветком в зубах; это тюльпан на очень длинном стебле, но он видит его будто сквозь многогранное зеркало, в котором почему-то не отражается его лицо, и тогда с ужасом понимает, что должен немедленно выбраться из сна и вернуться в реальность комнаты.