– Лондон, ЮЗ-1, Херон-сквер, тринадцать, Филип А. Блэкроу.
   – Запомнил. Не забудешь?
   – Нет, никогда. Обещаю.
   – Ну, значит, все. Запрячь конверт подальше, чтобы никто его не увидел, и никому о нем ни слова. И не забудь имя с адресом. В конце концов, не такая уж трудная и страшная просьба, верно?
   Леклер отпустил руку Неда и, хватая ртом воздух, откинулся на спинку кресла. Нед смотрел, как с лица его сходят те немногие краски, какие оно еще сохраняло.
   – Можно, я теперь вызову по рации помощь, шкипер?
   – Мы подойдем к берегу часов через пять-шесть. Да и время теперь уже мало что значит.
   – Но что с вами? Что случилось?
   – Всего-навсего приступ, – негромко ответил Леклер, улыбаясь и закрывая глаза. – Прощальный поцелуй рака. Всего-навсего.
   Руфус Кейд вернулся как раз вовремя, чтобы увидеть, как Нед, с великой нежностью погладив умирающего по голове, набросил ему на плечи спальный мешок.
 
   За утро Эшли Барсон-Гарленд написал семьдесят писем. Семьдесят спокойных, умиротворяющих и – хотя то была лишь его оценка – прекрасно составленных писем. Писем к старым леди, неспособным разобраться в изменениях закона о пенсионном обеспечении, писем к безработным бездельникам, предпочитающим взваливать вину за отсутствие у них самоуважения на правительство, писем к исступленным фашистам, считающим, что сэр Чарльз Маддстоун «питает слабость к преступникам», писем к бесконечно печальным личностям, решившим открыть члену парламента глаза на Христа.
   Сколько, однако же, шума создает население страны! Сколько у него навязчивых претензий на особое к себе внимание. Сколько некомпетентности и обид. Воистину жизнь политика состоит из лжи, лжи и еще раз лжи. Не из той, о которой думают люди, не из череды невыполненных обещаний и циничных опровержений, на которые так любят жаловаться газеты и скептически настроенные завсегдатаи баров, нет, тут речь о лжи совсем иного толка. Позволять людям думать, будто их ожесточенные, невежественные мнения важны и полезны, – вот что, на взгляд Эшли, представляло собой величайшую ложь. Казалось, в стране живут миллионы людей, не понимающих, что причины их проблем кроются не в той или иной несправедливости либо социальном недуге, но в узости их собственного самосознания, вследствие которой они готовы винить кого угодно и что угодно, но только не свои горечь и раздражительность; потакание этой в высшей степени ложной иллюзии – вот это и было верхом нечестности. Есть люди, уверенные, что жить полной жизнью им мешают наводнившие Англию азиаты, само существование королевской семьи, интенсивность уличного движения под окнами их домов, козни профсоюзов, власть, которую присвоили себе бессердечные работодатели, нежелание здравоохранительных служб всерьез принимать состояние их здоровья, коммунизм, капитализм, атеизм, – да все, что угодно, но только не собственная их пустота, слабоумная неспособность толком взяться хоть за какое-нибудь, черт подери, дело. Эшли хорошо понимал разочарование, которое испытывал Калигула при мысли, что у народа римского не одна-единственная шея. Если бы только у англичан был один зад на всех, думал Эшли. Каким пинком он бы его наградил!
   На столе справа от него лежали незапечатанные конверты с ожидающими подписи письмами. Каждое было изящно отпечатано на парламентской писчей бумаге с зеленой решеткой палаты общин поверх имени сэра Чарльза – отпечатано чисто, безупречно, совершенно. Эшли передвинул все четыре стопки, поместив их слева от пресс-папье, – так сэру Чарльзу, когда он появится, будет удобнее подписывать. Внимание к подобного рода деталям внушало Эшли гордость за себя. Он был идеальным служащим – интеллигентным, вдумчивым, дотошным и скромным, – и в данный момент это его вполне устраивало.
   Эшли извлек из стоявшего у ноги кейса свой дневник. Осталось заполнить всего пять с половиной страниц – а там понадобится новая книжица. Интересно, удастся ли найти такую же? Магазин на площади Св. Анны, в котором он купил эту, закрылся два года назад. Другой цвет обложки его, разумеется, устроил бы, но сама книжица должна быть точно такой же. Если удастся найти их в продаже, надо будет купить по меньшей мере десяток – хватит до конца жизни. Хотя хватит ли? Эшли произвел в уме быстрые вычисления. Два десятка – так будет вернее. «Непобедимая» – гордо значилось на ее обложке. Название времен Империи, из тех, коими наделялось все подряд – от настенных писсуаров до карманных ножей. Он полистал дневник, с удовлетворением отметив, что почерк его стал более уверенным и изысканным. Последняя запись была сделана пять недель назад. Втиснуть в оставшиеся страницы ему предстоит немало. Он начнет, словно бы продолжая последнее свое предложение: «В настоящую же минуту мне придется выбросить из головы это бесстыдное вторжение, поскольку необходимо заняться речью, которую я должен произнести от имени выпускников».
 
   30 июля
   Неужели со времени завершения триместра прошло всего пять недель? Речь моя стала, разумеется, торжеством остроумия, эрудиции, вкуса и – пожалуй, можно выразиться и так – чувства такта. Как таковую, ни единый человек в зале ее не понял, даже те, кто с грехом пополам разбирает латынь. Родители, учителя и ученики знали ровно столько, сколько требуется, чтобы представить себе, насколько умна моя речь, и по завершении ее наградить меня смущенными, сочувствующими, ободряющими улыбками, которые англичане привычно приберегают для тех, кто страдает от неизлечимого рака или наличия мозгов, – причем наличие последних – вещь, на их взгляд, куда более прискорбная. В конце концов, люди, в большинстве своем, способны представить себе, что больны раком, но не способны и близко подобраться к представлению о том, что у них есть мозги. Нед познакомил меня с отцом, и тот отвесил мне поклон, вернее, ближайшее из позволительных в наши дни подобие поклона.
   – Ваших родителей нет здесь сегодня, мистер Барсон-Гарленд?
   – Моя мать учительница, сэр, – ответил я, получая удовольствие и от слова «сэр», и от того, что сэр Чарльз тоже получает от него удовольствие. Удовольствие доставляли мне и неловкость, испытываемая Недом, и возможность наблюдать, как он старается придумать, что бы такое ему сказать, не привлекая внимания к моей матери и семье вообще.
   – А, прекрасно, – отозвался его отец. – Она, должно быть, очень гордится вами.
   На прощанье Нед легонько, по-приятельски ткнул меня кулаком в бок. Он, разумеется, знает, какая такая учительница моя мать. И может быть, догадался даже, что я попросил ее здесь не появляться.
   «На Актовый день приезжает всего горстка родителей, – написал я ей, – тебе будет скучно».
   Подразумевал же я следующее: «Посмей только явиться и опозорить меня своим ярким ситцевым платьем, дешевыми духами и отвратительной шляпкой – и я от тебя отрекусь».
   Смею сказать, мать прочитала все между строк, поскольку матерям это свойственно, и смею сказать, я того и хотел, поскольку это свойственно сыновьям.
   Вытерпев тошнотворные поздравления и рюмку хереса, поднесенную мне директором («А, вот и наш карманный Демосфен»), я улизнул после завтрака на крикетный матч – и лишь затем, чтобы оказаться свидетелем того, как отличился Нед Маддстоун, продемонстрировав стиль, неоспоримо превосходящий тот, что присущ команде бывших выпускников. Всякий, кто заговаривал со мной, поглядывал одним глазом на Неда у очередных воротец, и я просто нутром чуял, как мой собеседник сравнивает рослость, блондинистость и улыбчивость Неда с моей приземистостью, брюнетистостью и хмуростью. Смрад этих сравнений заставил меня вернуться обратно в школу, и я заглянул к Руфусу Кейду, купавшемуся в зловонной – марихуана, водка и обиды – духоте своей комнаты. И вот что интересно. То ли из желания сделать мне приятное, то ли по какой-то иной причине, но он признался, что терпеть не может Неда Маддстоуна. Я уже давно ощутил его неприязнь к Неду и прямо спросил о ней. То был инстинкт. И я оказался прав. Он ненавидит Неда. Стыдится этой ненависти и оттого ненавидит еще пуще. Замкнутый круг отвращения и обид, слишком хорошо мне знакомый.
   И кто же тут появился? Разрумянившийся, торжествующий, в запачканной ало-зеленой фланели, разгоряченный своей победой, – кто, как не сам Нед Маддстоун? Он пригласил меня отобедать с его отцом в «Георге». Чувство вины, ясно читавшееся в его глазах, было почти смешным. «Ты можешь считать себя аутсайдером, – говорили эти глаза, – но я считаю, что ты один из нас».
   Ни черта. Если бы он считал меня Одним Из Нас, он сказал бы: «Эшли, зануда ты этакий, как насчет того, чтобы пообедать со мной и отцом в „Георге“?» – а он вместо того засуетился и пригласил также и Руфуса, умудрившись сделать болезненно очевидным, что приглашает только из вежливости. Руфус пойти отказался, сославшись на то, что пьян, и это, полагаю, усугубило его ненависть к Неду. Я же приглашение принял, причем с совершенно искренним удовольствием.
   Я надел единственный мой костюм.
   – Очень приятно, что вы присоединились к нам, мистер Барсон-Гарленд. – Сэр Чарльз пожал мне руку на манер, принятый при дворе. – Как глупо, не могу удержаться, чтобы не называть вас так. Нед не сообщил мне вашего имени.
   – Эшли, сэр, – сказал я, а Нед, смутившись, зарылся в меню.
   Я много говорил за обедом. Не так много и не так напористо, чтобы показаться человеком, тянущим на себя одеяло, но достаточно, чтобы произвести впечатление.
   – Похоже, вы основательно разбираетесь в политике, – заметил за сыром сэр Чарльз.
   Я пожал плечами и развел руки в стороны, как бы желая сказать, что, хоть я, может, и подобрал на берегу несколько занятных камушков, однако, как и Ньютон, сознаю, что передо мной простирается океан непознанного.
   – Не уверен, что это сможет вас заинтересовать…
   Вот тут он и предложил мне поработать у него летом политическим аналитиком.
   – Большая часть этой работы в действительности похожа на секретарскую, – предупредил он. – Однако я думаю, что она дает ни с чем не сравнимую возможность разобраться в том, как действует система. Если за лето у вас все сладится, я буду рад сохранить это место за вами до вашего возвращения в конце осени. Нед сказал мне, что в августе вы тоже будете поступать в Оксфорд.
   – Отец, какая блестящая идея! – восторженно вскричал Нед (как будто она принадлежала не ему! За какого же идиота он меня принимает?). – Я самое большое разочарование папы, – добавил он, обращаясь ко мне, – мне так и не удалось проникнуться интересом к политике.
   – Сэр Чарльз, – произнес я. – Не знаю, с чего начать, чтобы поблагодарить вас…
   – Глупости, глупости, – отмахнулся сэр Чарльз. – Если вы такой хороший работник, как мне представляется, благодарить придется мне. Стало быть, предложение принято?
   – Понимаете, сэр, я живу в Ланкашире. У меня нет никаких… – Ланкашир, как же. Именно так я обычно и говорю. Любой «шир» звучит лучше, чем Манчестер.
   – Надеюсь, вы согласитесь пожить на Кэтрин-стрит? Дом невелик, зато в нем уже более ста лет обитают политики. Там есть даже собственный парламентский звонок [33] , хотя вам он особо досаждать не будет. Палата летом не заседает. Но если вы останетесь с нами и на следующий год, он будет трезвонить так, что у вас возникнет желание сломать его. Верно, Нед? – И он, глянув на сына, приподнял бровь, подразумевая, видимо, какой-то семейный анекдот.
   – В детстве меня этот звонок здорово доставал, – пояснил Нед, отвечая на мой вопросительный взгляд. – Палата заседала в самое причудливое время, и звонок то и дело будил меня в два-три утра. Как-то ночью я забил между колоколом и язычком кусок картона. Папа пропустил голосование и нажил кучу неприятностей.
   – Я провел в офисе парламентского партийного организатора четверть часа, которые никогда не забуду, – сказал сэр Чарльз.
   Нед притворным шепотом сообщил:
   – Отец и сейчас говорит, что это было покруче того, что гестапо творило с ним во время войны.
   – И это чистая, абсолютная правда, уверяю вас.
   Так Нед впустил меня в свою жизнь. Жизнь, в которой небрежное упоминание о парламентском звонке и неприятностях с гестапо так же привычны, как ссылки на расписание автобусов и на эпизоды из «Далласа» в моей семье. Если бы я не увидел четырехлистного клевера, выпорхнувшего из моего дневника, подобная щедрость согрела бы и очаровала меня. Но поскольку я точно знал, что ее породило, я и на секунду не обманулся.
   Мне подыскали в Кенсингтоне квартиру, которую я делю с аналитиком из Центрального совета Консервативной партии. Квартиры в Кенсингтоне являются, похоже, основной валютой этого мира. Они внушают ленивое чувство чего-то…
 
   Между двумя звуками, с которыми открылась и закрылась наружная дверь, Эшли успел быстро сунуть дневник в кейс, пододвинуть к себе копию «Хансарда» [34] и начать переписывать в блокнот одну из речей сэра Чарльза.
   Он услышал, как кто-то поднимается по лестнице, и спросил себя, не покажется ли странным, что он не вышел навстречу. Может, притвориться, что ничего не слышал? Нет, пожалуй, не стоит.
   – Нед? – не оборачиваясь крикнул он. – Это ты, Нед?
   – Эш!
   Эшли рывком встал и, когда Нед в обществе девушки и юноши примерно одних с ним лет – темноволосых, миловидных и очень загорелых – вошел в комнату, успел состроить на лице мину приятного удивления.
   – Это Порция. Вообще говоря, вы уже встречались.
   – Как поживаете? – с благопристойной серьезностью осведомился Эшли. – Мы и вправду встречались. В «Хард-рок кафе», хотя вы меня вряд ли помните – ваш взгляд, насколько я тогда заметил, был устремлен в другом направлении.
   – Конечно, помню. Хай!
   Порция пожала ему руку. Вытереть ладонь о брюки Эшли не успел и потому внимательно вглядывался в лицо девушки, пытаясь понять, как она отреагировала на влажную липкость его ладони.
   – А это Гордон, кузен Порции.
   – Как поживаете? – спросил Гордон.
   Эшли с не лишенным удовольствия интересом отметил, что англичанка Порция довольствовалась простым «Хай!», между тем как американец Гордон предпочел формальное «Как поживаете?». Его всегда забавляли попытки людей произвести впечатление, полностью противоположное их подлинной сути.
   – Удивлен? – спросил Нед, неловко похлопав Эшли по плечу. Он тоже загорел, но его загар был слегка золотистым, обычным для человека с очень белой кожей, – как если бы более густой загар представлял собой нечто чужеродное, исполненное дурного вкуса.
   – Ну, твой отец говорил, что ты не вернешься до завтра.
   – Плавание завершилось, э-э, раньше намеченного. – На миг лицо Неда приобрело озабоченное выражение. – Так что мы решили уехать из Глазго ночным поездом.
   – Вот как? – удивился Эшли, которому все это было превосходно известно.
   – Так или иначе, – Нед повеселел, – я оказался в Лондоне как раз вовремя, чтобы встретить Фендеманов в Хитроу. Неплохо, а?
   – Какой приятный сюрприз для них, – подтвердил Эшли.
   Гордон стесненно оглядывал комнату. Эшли показалось, что тот чувствует себя лишним. И то сказать, электрические искры, проскакивавшие между Недом и Порцией, даже у Эшли вызывали чувство, почти похожее на смущение.
   – Мой старик завалил тебя работой? – спросил Нед, с усилием отрывая взгляд от улыбки Порции.
   – Захватывающей! По-настоящему захватывающей.
   – Так ты работаешь у отца Неда? – спросил Гордон.
   – Да. На самом деле мне уже следовало бы… хотя, постой, у меня идея… не хочешь пойти со мной? Мне нужно зайти в палату. Заодно я ее тебе и показал бы.
   – В палату?
   – В палату общин. Парламент. Конечно, только если тебе это интересно…
   – Еще бы! Отличная мысль.
   – Блестящая! – Нед расплылся в радостной улыбке. – Эш, как мило с твоей стороны! Уверен, Гордон захочет увидеть место, с которого все началось. Колыбель демократии и все такое.
   – Ну и прекрасно. Я только кейс прихвачу, – сказал Эшли, раздраженно поежившись от дурацкого замечания Неда. «Колыбель демократии», подумать только! А то он не знает, что американцы считают колыбелью демократии Вашингтон, так же как французы – Париж, греки – Афины, а исландцы – разумеется, Рейкьявик, и все ровно на тех же основаниях? Типичное бездумное высокомерие.
   – Э-э, мы бы остались здесь, если никто не против, – продолжал между тем Нед. – Порции нужно быть в четыре на собеседовании насчет работы. В Найтсбриджском колледже. Я, пожалуй… ну, в общем, отвезу ее туда.
   – И что, хорошая работа?
   – Название у нее пышное, но все сводится к тому, чтобы учить иностранцев говорить «Эти помидоры слишком дороги», – ответила Порция. – Хотя платят там больше, чем в кафе «Хард-рок».
   Они с Недом уже держались за руки. Каждая секунда, проведенная ими вне объятий друг дружки, была для них мукой – это прямо-таки бросалось в глаза. Эшли решил, что мука эта порождается, по большей части, традиционными затруднениями любовников, разобраться в которых они ло тупоумию не способны. Им хотелось утаить свою страсть, но при этом они не сознавали, что им так же отчаянно хочется выставить ее напоказ.
   Эшли подумал, что его сейчас вывернет наизнанку.
   – Я решил, что самое лучшее – оставить их наедине, – сказал он, закрывая входную дверь дома. Взгляд, брошенный на окно верхнего этажа, делал его, как он полагал, в достаточной мере похожим на светскую сплетницу. – Мы и двух шагов не успеем сделать, как они уже предадутся известным шалостям.
   Гордон не ответил, но, поджав губы, уставился в землю. Эшли с любопытством вглядывался в него. Что это – американский пуританизм или нечто более серьезное?
   Господи боже! Едва эта мысль стукнула Эшли в голову, как он понял, что все так и есть. И едва не расхохотался. Кузен Гордон влюблен в Порцию, с непререкаемой уверенностью сказал он себе.
   Неотъемлемая, считал Эшли, особенность интеллекта, которую обычно упускают из виду, состоит в том, что он наделяет человека интуицией более глубокой и инстинктами более тонкими, чем те, что отпущены всем прочим. Дуракам приятно тешить себя иллюзией, что они пусть и неумны, но зато способны возмещать отсутствие ума чувствами и озарениями, которые интеллектуалам не по плечу. Бред, думал Эшли. Именно ложные верования такого рода и делают дураков дураками. Истина же в том, что человек поумнее обладает бесконечно большим объемом ресурсов, позволяющих ему приходить к заключениям, минуя промежуточные шаги, – а это и называется интуицией. В конце концов, что такое «интеллект», как не способность проникать в суть вещей? Римляне понимали это, как и многое другое, куда лучше бриттов.
   Они свернули за угол и по Кэтрин-стрит пошли к Вестминстеру. Гордон, решив, похоже, что его молчание могут принять за грубость, заговорил. Он рассказал Эшли, как в аэропорту дядя с тетей практически навязали его общество Неду и Порции.
   – Почему бы вам, ребятки, не поехать вместе автобусом в город? – сказала Хиллари. – Перекусите где-нибудь. Может, в кино сходите. О багаже мы позаботимся сами.
   Пит сунул в ладонь Гордона десять фунтов и похлопал его по плечу, а Порция недовольно закусила губу, между тем как Нед изо всех сил пытался изобразить радость.
   – Да, тактика знакомая, – сказал Эшли. – Кстати, если тебе не хочется, тащиться в палату общин вовсе не обязательно. Большинство людей считают ее наиболее точным подобием ада. И я отлично их понимаю.
   – А американцев туда пускают?
   – Мне достаточно будет помахать вот этим, – ответил Эшли, извлекая свой пропуск и стараясь не выглядеть при этом излишне довольным.
   – Думаешь заняться политикой?
   – Возможно. Возможно. – Как Нед?
   – Не понял?
   – Нед ведь пойдет по стопам отца, верно?
   – Вот уж не думаю, – возразил весьма позабавленный Эшли. Ему представился Нед Маддстоун: как он в белом, запачканном травяной зеленью крикетном костюме отбрасывает со лба прядь волос и поднимается с правительственной скамьи, чтобы произнести речь о колебаниях курса валют и процентных ставках. – Политика и Нед не очень-то сочетаются.
   – Да? А Порция мне говорила другое.
   – И что же?
   – Она сказала, что Нед намерен со временем занять в парламенте место отца.
   – Что ж, может быть, и займет, – спокойно откликнулся Эшли, но в душе его разгоралась привычная злоба. Неужели Нед всерьез полагает, что место в политике может переходить от отца к сыну, как письменный стол или трость со складным сиденьем? А что, с горечью подумал он, вероятно, может; в конце концов, это ведь Англия. Пока же лето слишком драгоценно для. Неда, чтобы тратить его на политику: нужно еще успеть потрахаться, и поиграть в крикет, и потрахаться, и походить под парусом, и потрахаться, и потрахаться, – вот и пусть Эшли, манчестерский ломовик, повкалывает в этом году секретарем, как тебе это, папа, старичок? Успеет еще поразвлечься и после Оксфорда, как по-твоему, папочка, дорогой? А в один прекрасный день, когда я буду «готов войти в дело», я вызову к себе доброго старого Эшли и назначу его своим политическим помощником. Бедняга Эшли, он будет мне так благодарен… пока же пускай подучится. Пусть наберется какого ни на есть опыта. Самое милое дело! Давай пригласим его на обед, предложим работу, он будет так благодарен. Да и меня перестанет мучить совесть за то, что я прочел его неприятный дневник, все-таки, надо признать, я поступил нехорошо. Подкинем ему деньжат, и будет он у нас письма печатать Да конверты лизать – и даже сказать не успеет: Надменная Сучья Жопа Из Высшего Распроети Его Класса…
   – С тобой все в порядке?
   – М-м? Да, нормально, нормально… просто задумался, – Эшли рассеянно улыбнулся Гордону, словно пробуждаясь от несколько эксцентричных грез. – Итак, – весело произнес он, – ты, стало быть, впервые увидел великого Неда?
   Гордон неуверенно кивнул:
   – Великого Неда?
   – Прости мне этот всплеск сарказма. Нед очень популярен в школе. Он чрезвычайно одарен, однако… хотя нет, не слушай меня. Все это не мое дело.
   – Постой, он встречается с моей кузиной, так что мне нужно знать все, что о нем следует знать, – сказал Гордон. – Порция думает, что у него даже говно не воняет. Но ты же учился с ним в школе. Ты его знаешь дольше, чем она.
   – Ну, скажем так: мне бы не понравилось, если бы с ним встречалась моя кузина. Это трудно объяснить. Большинство находит его очаровательным, честным, обладающим всеми качествами, какие делают мужчину привлекательным. Мне же он кажется холодным, надменным и лживым. Ого… – Эшли поднял взгляд на Биг-Бен, начавший отбивать половину часа. – Двенадцать тридцать. Если ты не против, давай заглянем в паб за углом. Я договорился там позавтракать с другом. В палату, коли будет желание, можно заглянуть и потом.
   – Погоди. Послушай, если я тебе помешал…
   – Ничуть. Руфус тебе понравится. И ты ему. Вернее, твои десять фунтов. На эти деньги можно купить немало выпивки.
   – Ну ладно, если…
   – Я пошутил. Руфус богат как Крез. Уверен, ты обнаружишь, что у вас много общего.
 
   Нед лежал в постели и смотрел в потолок. Рядом, прижав к щеке кулачок и свернувшись, точно котенок, спала Порция.
   Он еще не рассказал ей о ночном кошмаре на борту «Сиротки», о виденной им смерти Падди Леклера. По дороге из Хитроу, в автобусе, они беседовали почти как чужие, Нед старался, чтобы Гордон не чувствовал себя лишним, да и Порция казалась в присутствии кузена странно скованной. Неду не хотелось пугать ее, однако случившееся его потрясло. Он никогда раньше не сталкивался со смертью, ответственностью и страхом лицом к лицу, а тут они свалились на него все сразу.
   Возвращаться в Шотландию с мертвецом на борту было занятием малоприятным. Да еще и Руфус Кейд повел себя как-то странно. Представлялось естественным, что именно Нед поведет яхту обратно в Обан, и все, кроме Кейда, согласились с тем, что это правильно и разумно. Нед безо всякого тщеславия сознавал, что он лучший во всей команде моряк, да и разве то, что Леклер доверился ему перед смертью, не доказывало его право командовать судном? Конечно, он не мог поделиться этим секретом ни с Кейдом, ни с кем другим. В течение пяти часов, до самой зари, на всем их печальном обратном пути Кейд угрюмо придирался к каждому решению Неда и при всяком удобном случае из кожи вон лез, стараясь подорвать его авторитет. Прежде с Недом такого не случалось, и потому он чувствовал недоумение и обиду.
   И только когда они шли через гавань Обана к молу, на котором их ожидали, посверкивая голубыми огнями, машины «скорой помощи» и полиции, Нед понял, в чем дело.
   Кейд, смущаясь, подошел к нему.
   – Послушай, Маддстоун, извини, – глядя в палубу, сказал он. – Наверное, все это сбило меня с катушек. Я не хотел придираться к тебе. Конечно, ты и должен был нами командовать.
   Нед коснулся его руки.
   – Да черт с ним, Руфус, забудь об этом. С учетом всех обстоятельств, ты вел себя блестяще.
   Весь остальной день прошел как в путаном сне – показания в полиции, телефонные звонки, бесконечное ожидание, – но в конце концов Нед получил разрешение отправиться со всей командой в Глазго, чтобы поспеть на ночной эдинбургский поезд. Быть начальником – дело тяжелое.
   Голова Порции шевельнулась на его груди, и Нед обнаружил вдруг, что смотрит ей прямо в глаза.
   – Привет, – сказал он.