– Послушай, мама, – сказал Оливер, встав перед камином, – давай обойдемся без этой великосветской болтовни, у меня от нее уже голова кругом идет.
   – Ах, Оливер, пожалуйста, не стой там. А то ты становишься похожим на викторианского патриарха. Такой насупленный. Напоминаешь мне папу, каким он бывал, когда я плохо себя вела. Вот и умница! Иди, присядь рядом со мной и не будь таким напыщенным. Скажи-ка мне, что тебя гложет?
   – Ну, раз уж ты его упомянула, давай поговорим о твоем отце.
   – Что за странная мысль, дорогой!
   – Не о великом дяде Бобби, о твоем настоящем отце. Мы с тобой никогда его не обсуждали, верно?
   – А разве тут есть что «обсуждать», как ты выразился?
   – Разумеется. И я всегда это знал.
   – Всегда знал что, дорогой?
   – Знал о твоих чувствах к нему. Как ты всегда им гордилась. Видел это по твоему лицу в тех редких случаях, когда ты о нем упоминала.
   – Папа был великим человеком. Великим. Если в ты знал его, то просто обожал бы. И гордился им так же, как я. В некоторых отношениях, должна сказать, вы с ним до странного похожи.
   – Очень надеюсь, что нет. Он был изменником.
   – Не надо так говорить. Умереть за свою родину – это не измена, а героизм.
   – Он умер вовсе не за свою родину. Он был англичанином. Стопроцентным англичанином – «Сердцевина дуба» [42] , сельские пастбища, майское дерево, баранья отбивная и все такое. В его жилах не было даже капли ирландской крови.
   – Он любил Ирландию, и Ирландия любила его! Верность стране, в которой ты родился, пуста и безвкусна. Только верность идее – вот что имеет значение. Ты ничего в этом не понимаешь. Ты не узнаешь принципа, даже если тебе его сунут под нос. Просто проштампуешь его скучным служебным штампиком, продырявишь дыроколом и сплавишь в архив.
   – Тем не менее убийство, когда я его вижу, я узнаю.
   – Убийство? О чем ты говоришь? Папа в жизни своей никого не убил.
   Оливер извлек из кармана белый конверт.
   – По-моему, это тебе.
   – Святые небеса! – воскликнула мать, на миг вернувшись к прежней своей повадке. – Как волнительно! Это что, приглашение?
   – По-моему, там все на месте. Видишь, и волосок торчит из-под клапана. Открой конверт, мама.
   – Но тут же не написано, что это для меня…
   – Мне из самых надежных источников известно, что адресатом является Филиппа Блэкроу, Херон-сквер, тринадцать, и никто иной. Я точно повторяю то, что мне было сказано, – во всяком случае, достаточно точно. Можешь мне верить, мама, письмо предназначается тебе – этакий подарок от покойника.
   – Покойника?..
   – Боюсь, что так. Падди Леклер умер два дня назад. Последнее его желание сводилось к тому, чтобы этот конверт передали тебе. Мог ли я не выполнить просьбу умирающего?
   – Если бы ты знал, как я страдала от того, что ты работаешь в Министерстве внутренних дел, – сказала мать, печально глядя на конверт, который вертела в руках. – Помню, как ты радовался, что тебя туда взяли, я еще подумала тогда: какой позор, мой сын лишен честолюбия настолько, что выбрал для себя подобную карьеру. Видимо, я ошиблась в тебе. Ты все же похож на деда, но только ты – зеркальное его отражение, сражающееся на неправой стороне, выворотив все его достойные качества наизнанку. Нож у тебя найдется?
   Оливер, вручив матери карманный нож, смотрел, как она вскрывает конверт.
   – А вот тут ты допустил ошибку, дорогой, – почти торжествующе изрекла она. – Письмо должно быть вложено чистой стороной кверху, как глупо, что ты этого не заметил.
   – Меня, видишь ли, не было там, где его вскрывали.
   – А где его вскрывали?
   – Не суть важно.
   – Что ж, спасибо за доставку; Оливер, дорогой. И что теперь? Меня арестуют? Интернируют без суда?
   Пристрелят на месте? Отвезут в один из ваших секретных сумасшедших домов и накачают торазином?
   – Мы подобными вещами не занимаемся, мама.
   – Разумеется, нет, дорогой. Это все ужасные слухи и сплетни. Вы также не стреляете на поражение, не пытаете, не лжете, не шпионите, не подслушиваете и не шантажируете, верно?
   Оливер, услышав скрип на лестнице, обернулся, быстро пересек гостиную и распахнул дверь.
   – А, Мария, вам нужна помощь?
   – С добрым утром, мистер Оливер. Извините, что помешала. Я просто подумала, может, вы или миссис Благгро захотите выпить по чашечке кофе? Или печеньиц? Я много всяких напекла.
   – Нет, Мария, спасибо. Если нам что-то понадобится, мы к вам сами заглянем, – сказал, затворяя дверь, Оливер.
   – Какая вы заботливая! – успела воскликнуть его мать. – Спасибо, Мария, дорогая.
   Закрыв дверь, Оливер подошел к окну и встал, оглядывая Херон-сквер. Сквозь балконную решетку он видел, как на стоянку заезжает отмытый до блеска бирюзовый «бентли». На одном из трех отведенных для местных жителей кортов центрального парка играли в теннис. С большинства глядевших на площадь лепных фасадов свисали прикрепленные к оливкового цвета древкам государственные флаги. Дома здесь были до того велики и роскошны, что лишь в нескольких еще жили люди, большинство же особняков занимали теперь посольства и офисы крупных компаний.
   – Я хочу узнать только одно, – сказал Оливер. – Почему? Интересный вопрос, не правда ли? Почему? У тебя есть все – гораздо больше того, о чем мечтает большинство людей. Богатый муж, который тебя обожает, здоровье, друзья, роскошь, положение… так почему же?
   Для Филиппы Блэкроу, жившей своей страстью столько, сколько она себе помнила, ответ на этот вопрос был до того ясен, что выразить его словами казалось ей почти невозможным. Закурив, она подняла глаза на сына, лицо которого темнело на фоне окна.
   – После того как англичане расстреляли твоего деда, – сказала она наконец, – мы с мамой перебрались в Канаду, подальше от шума. Она умерла, когда мне было четырнадцать. Врачи так и не сумели понять, что с ней, но я знала – то, что принято было называть разбитым сердцем. В последнее время такое встречается все реже, верно? Мы как-то утратили эту способность. Врачи говорят нам: не валяйте дурака. Животные, те еще умирают от этого, но кому какое дело до животных? Я и по сей день уверена, что, будь папа жив, мама не заболела бы. Англичане убили обоих моих родителей. Ну а потом мамин брат, дядя Бобби, удочерил меня, и я вернулась в Англию как его дочь. О папе он мне даже заговаривать не позволял. Стоило упомянуть его имя, как меня отправляли в спальню. Папой следовало называть дядю Бобби, а мамой – тетю Элизабет. Все выглядело так, словно мои настоящие родители никогда и не существовали. Папа был негодяем-зятем, обманом женившимся на бедной сестре дяди Бобби, и имя его из семейной истории вычеркнули. Они, видимо, надеялись, что и я забуду его, но я не забыла. Чем меньше о нем упоминали, тем больше я им гордилась и тем сильнее становилась во мне решимость отомстить несправедливому, жестокому, трусливому режиму, который убил его. Ты думаешь, у меня есть больше того, о чем мечтает большинство? Мне все равно, о чем оно мечтает. У меня всегда было меньше того, о чем мечтала я. Все, о чем я мечтала, – это семья. Отец и мать. Большинству о подобной роскоши мечтать не приходится, для них она – нечто само собой разумеющееся. Вот о чем я постоянно думала, одна в моей спальне. Я думала, как думают все дети, о несправедливости. Несправедливость – самое страшное, что есть на свете, Оливер. Она порождает все прочее зло, и только пустая душа может сносить ее без гнева. Ты знаешь, тебя назвали в честь святого Оливера Планкетта, осужденного на основании лживых показаний протестантов и приговоренного к повешению, вырыванию кишок и четвертованию, – здесь, на холме Тайберн, в который упирается Парк-лейн.
   – А я-то полагал, – сказал Оливер, глядя поверх крыш на Марбл-Арч [43] , – что назван в честь Оливера Кромвеля, того самого человека, который его схватил. Ты нарисовала очень милую, очень чувствительную, очень ирландскую, если позволишь мне так выразиться, картину, мама, картину возвышенных страданий и благородных идеалов но я вроде бы помню, что блаженный Оливер Планкетт, как его, кстати сказать, называли в мои школьные годы…
   – Святейший Папа недавно канонизировал его…
   – Вот как? Должно быть, я проглядел заголовки. Пусть так, однако память твердит мне, что он умер, благодаря Господа за ниспосланные страдания и моля о прощении врагам своим. Как-то не помню, чтобы мне приходилось читать, что он визгливо клял всех англичан до единого и взывал к кровавой мести. Как ты полагаешь, вид разорванных на куски английских детей наполнил бы его сердце радостью?
   – Я и не надеялась, что ты поймешь. Собственно, я предпочла бы больше об этом не говорить.
   – Не сомневаюсь, – сказал, отворачиваясь от окна, Оливер. – Но по крайней мере за одну особенность твоего детства мне следует быть благодарным.
   – И за какую же?
   – Великий дядя Бобби удочерил тебя, и мое истинное происхождение осталось незамеченным, верно? Он закопал твоего отца так глубоко, что, когда я проходил проверку, имя его не всплыло ни разу. Ты что же, всерьез думаешь, будто правительство взяло бы меня на работу, знай оно, что я внук изменника-фения, шпиона, друга Кейсмента [44] и Чилдерса [45] , ярого врага Короны?
   – Ну, теперь, я полагаю, ты откроешь ему глаза?
   – Нет, мама, этого я не сделаю. Ты ошибалась, считая, будто я лишен честолюбия. Мы с тобой – единственные на всем божьем свете люди, знающие правду, так оно и останется в будущем. Я провел кое-какие приготовления, и одно из них касается тебя.
   – Неужто, Оливер? Ты что-то для меня приготовил? Звучит чрезвычайно интригующе! И много тебе пришлось потрудиться?
   – Ты известишь своих друзей, что последнее письмо Леклера перехвачено. Ты опасаешься, что за тобой установлена слежка, и решила на время затаиться в глуши.
   – Неужели я так решила, дорогой?
   – Решила, решила. Время от времени я буду навещать тебя, а ты – снабжать меня именами каждого работника каждой мастерской, в которой производят бомбы, сведениями о каждой ячейке, каждом отряде боевиков, каждом тайном складе оружия и каждом вербовщике, сборщике средств и сочувствующем, о каких ты когда-либо слышала. Любые данные, слухи и сплетни, не миновавшие твоих длинных ушей за долгие годы преступной, изменнической деятельности, ты передашь мне. Это в огромной мере ускорит мою карьеру и наполнит тебя материнской гордостью на все оставшиеся годы сельской жизни.
   – Когда я рожала тебя, – сказала Филиппа, – у меня сработал кишечник. Много лет я гадала, не сбилась ли акушерка во всей той суматохе, не выбросила ли ошибкой ребенка и не принесла ли мне для кормления завернутый в одеяло кусок дерьма. Теперь я знаю наверняка.
   – Какие чарующие сантименты.
   – А если я откажусь?
   – Вот этого, мама, делать не следует. У меня достаточно возможностей изгадить жизнь тебе, Джереми, твоим приемным детям и в особенности молодому человеку, благодаря которому я доставил тебе это письмо.
   – Кто он?
   – Ты его не знаешь, но он бы тебе понравился, уверяю. Теперь он обречен на вечные муки, подобные мукам распятого Христа, и все за твои грехи. Даю тебе неделю, чтобы растолковать Джереми, как ты устала от города и как тебе не терпится вкусить сельского покоя в Уилтшире. И если ты полагаешь, что сможешь скармливать мне бесполезную информацию, мама, подумай как следует. Я готов рискнуть и сдать тебя. Ты проведешь остаток жизни в самой суровой тюрьме Европы.
   Оливер шел по площади, мурлыча «Лиллибуллеро» [46] . Сияло солнце, от улиц исходил приятный запах размякшего гудрона. Бедная мама, думал он, как ей будет не хватать Лондона.
   У гостиницы «Баркли» он вошел в телефонную будку.
   – Отдел новостей.
   – Это временная ИРА [47] . У нас в руках сын британского военного преступника Чарльза Маддстоуна. В доказательство вам будет послана его одежда. Код «внутри, внутри, внутри». Всего доброго.
 
   Нед, прикованный наручниками к деревянной стойке, сидел на полу фургона напротив двух мужчин, мерзее которых он в жизни своей не видел.
   В пятнадцать лет, играя в регби, он сломал ключицу и полагал в ту пору, будто больнее человеку быть уже не может. Теперь он знал, что это не так. При любом повороте, любом ухабе, одолеваемом сидевшим на водительском месте мистером Гейном, Неда пронизывала слепящая боль, столь острая, что при каждой ее волне в глазах вспыхивали оранжевые и желтые сполохи, кровь ревела в ушах и казалось, будто сами внутренности его вот-вот разорвутся от ужаса. Боль изматывающая, безостановочная возникала в плече и вырывалась оттуда неистовыми, яростными языками пламени, бившими, опаляя Неда, в каждый уголок тела. Старания сохранять неподвижность, не напрягаться при каждом вдохе и выдохе не оставляли Неду сил, чтобы сказать хоть слово, – пока он наконец не почувствовал, что фургончик выехал на шоссе. Сравнительная ровность движения позволила попытаться объясниться.
   – Мистер Дельфт… – начал он. Мужчины обратили к нему взгляды. – Мистер Дельфт сказал, я поеду домой… он сказал, я…
   Мистер Гейн, обгоняя грузовик, резко взял вбок, Неда мотнуло вперед, и в плече что-то взорвалось. Осколки, визжа и сверкая, разлетелись по всему его телу.
   Пять минут спустя он предпринял еще одну попытку и шепотом выдавил.
   – Я должен был… ехать домой…
   Миг-другой мужчины с безмолвным интересом созерцали его, потом отвернулись.
   Нед почти утратил ощущение времени и пространства. Он не знал, как долго провалялся на полу кухни – пять минут или пять часов. Не знал, как долго они уже едут и в каком направлении. Окна в фургоне отсутствовали, единственное, что позволяло судить о времени суток, это ощущение, что число машин на дороге возросло. Значит, час теперь утренний.
   Он снова попробовал заговорить:
   – Мое плечо… оно… я думаю, оно ело… ело… сломано.
   Удивительно, но даже при той мгле непонимания, что заволокла его рассудок, Нед еще пытался быть вежливым. Он мог ведь сказать, что плечо ему сломали, мог сказать, что сломал его мистер Гейн.
   Мужчины посмотрели друг на друга.
   – Ты случайно плечи вправлять не умеешь? – спросил один.
   – Да я к нему пальцем, на хер, не притронусь, – ответил второй. – Этот пидор все свои гребаные штаны обосрал. Вонючка.
   Разбитый нос Неда, в котором пузырилась кровь, не воспринимал окружавшей его вони, однако Нед понял теперь, что за мягкая кашица перекатывается между его ягодицами.
   – Простите… – роняя слезы, выдавил он. – Я не знал. Простите, но только…
   – Заткнись наконец, мать твою, понял?
   – Мистер Дельфт сказал… сказал, что я поеду домой. Он рассердится… и отец… отец важный человек… прошу вас, пожалуйста!
   Чтобы прекратить это утомительное нытье, они принялись по очереди избивать Неда и били, пока он не впал в беспамятство.
 
   Мне редко случается признаваться, что я сбит с толку, однако нынешним утром исчезновение Неда Маддстоуна в течение какого-то времени представлялось мне удивительнейшей из загадок, какие только можно вообразить. Впечатление было такое, что его просто смело с поверхности земли. Как это типично, думал я в ранние часы дня, после очередного выпуска телевизионных, а следом и радионовостей, – они не позволили просочиться наружу даже обрывкам сведений. На полицию нажали, мне это было совершенно ясно. Какого-то гнусного лакея из Центрального управления подключили к этому делу, и он все прикрыл. Меня так и подмывало спросить у Тома, в доме которого, в полуподвале, располагается моя квартира, не слышал ли он чего-нибудь. Том работает в штаб-квартире партии на Смит-сквер и посвящен в самые разные тайны. Уж я-то знаю, я часто читаю его бумаги, когда он, пьяный, валяется наверху в кровати. Я подавил это искушение, не желая, чтобы ко мне потом лезли с расспросами. Но то, что информация об аресте Неда так и не вышла наружу, меня расстроило.
   Нам с Руфусом следовало оповестить и прессу, не только полицию, гневно повторял я себе, а мне это не пришло, по наивности, в голову. Это следует учесть на будущее. Когда-нибудь, решил я, на моем письменном столе будет стоять табличка: «В конце концов, это ведь Англия», и ни одного важного решения, не взглянув на нее, я принимать не стану. Сейчас-то я уже понял, что был несправедлив и к полиции, и к правящей верхушке, однако идея насчет таблички все равно хороша.
   При нормальном ходе событий сэр Чарльз должен был в середине дня появиться на Кэтрин-стрит, чтобы провести ежедневное совещание с помощниками. Однако, с учетом отсутствия каких бы то ни было новостей, мне представлялось очевидным, что он, скорее всего, приехал туда еще ночью, чтобы внести залог за сына и так или иначе перекрыть кислород прессе. Тем не менее я был полон решимости добиться того, что пресса этим делом займется, даже если это потребует от меня еще одного анонимного звонка из телефонной будки. Но первым делом следовало в точности выяснить, что происходит на Кэтрин-стрит. Надежда услышать объяснения сбитого с толку Неда, увидеть, как он смущенно уверяет отца в своей невиновности, наполнила меня сладостными предвкушениями. Поверил ли ему отец? Или без ужина отправил в постель? И я решил, что буду демонстрировать Неду ту же тактичность, смотреть на него теми же собачьими глазами, проявлять то же неуклюжее сочувствие, с каким он, с его непроходимой глупостью, лез ко мне.
   Как ни хотелось мне попасть на Кэтрин-стрит по возможности скорее, в поезд метро, идущий к Виктории, я сел в свое обычное время, в половине десятого. Приятно было бы оказаться там пораньше, однако важно ничем не показать, что я ожидаю от сегодняшнего дня чего-то большего, чем следует ожидать от совершенно нормальной пятницы.
   Свернув на Кэтрин-стрит, я с радостью увидел у дома полицейскую машину. Дела, похоже, шли на лад. Присутствие здесь полиции никак не вязалось со сколько-нибудь согласованными, удачными попытками замять всю историю; в лучшем случае – с крайне неумелыми. Если бы удалось надавить на полицию, она вряд ли светилась бы здесь, вряд ли оставила бы машину прямо у входной двери. Возможно, люди из отдела наркотиков обшаривают сейчас дом сверху донизу, возможно, войдя, я увижу вывороченные паркетины и книги, валяющиеся среди осколков фарфора. Какая милая перспектива. Я оглядел фасад и вроде бы заметил чье-то лицо, прижатое к оконному стеклу в кабинете на втором этаже.
   Я вошел, поднялся по лестнице, сооружая на лице выражение, состоящее, как надеялся, из приятной смеси умеренного любопытства и бесстрастной готовности к любым сюрпризам.
   Сэр Чарльз сидел за столом, разговаривая с двумя полицейскими. Лицо, которое я увидел в окне, было лицом Порции, девушки Неда. Она и сейчас стояла у окна и тревожно оглядывала улицу, вертя туда-сюда головой и туманя дыханием стекло.
   – Эшли, слава богу! – едва я вошел, вскричал, взволнованно вскакивая, сэр Чарльз.
   – В чем дело, сэр Чарльз? Что-нибудь неладно?
   – Вы не видели Неда?
   – Неда? Нет, сэр, со вчерашнего дня не видел. А что? Он разве не здесь?
   – Никто не видел его со вчерашнего вечера, с четырех часов!
   – О господи! – воскликнул я. – Но это странно…
   Полицейские с любопытством посматривали на меня, я уважительно склонил в их сторону голову.
   – Джентльмены, это мистер Барсон-Гарленд, мой аналитик, – сообщил сэр Чарльз.
   Полицейские встали со стульев и с серьезным видом пожелали мне доброго утра.
   – Эти любезные офицеры очень помогают мне, Эшли. Тем не менее до сей поры все остается полной загадкой.
   Очень помогают? Столичной полиции следовало бы присмотреться к тому, как взаимодействуют ее подразделения. Клоуны из отдела наркотиков все еще не удосужились сообщить этим несчастным топтунам, что именно они держат у себя Неда.
   Должен признаться, я и не подозревал, что такая мелочь, как хранение травки, позволяет продержать человека в камере всю ночь. Но тут до меня дошло, что при аресте Нед мог, желая оградить отца, и не назвать своего имени. Возможно, подобная неуступчивость вкупе с вызывающими манерами Маддстоуна до того разозлила полицейских, что они засунули Неда в камеру, просто чтобы преподать ему урок.
   – А в больницы вы звонить не пытались? – спросил я. – Или даже в полицейские участки. Может быть, на него напали или…
   – Да, да, – сказал сэр Чарльз, снова усаживаясь. Он привычно занял начальническое место за письменным столом, полицейские же почтительно сидели напротив – фуражки на коленях, записные книжки в руках, словно у секретарей, приготовившихся писать под диктовку. – Мы испробовали все. Сообщение о пропавшем без вести разослано по всем полицейским участкам и больницам Лондона. Скоро сюда подъедут офицеры из Специальной службы [48] . Понимаете, – сэр Чарльз понизил голос, – при положении, которое я занимаю, нельзя сбрасывать со счетов и возможность того, что дело касается вопросов безопасности.
   Что-то в том, как он произнес «при положении, которое я занимаю», очень и очень напомнило Неда. Тот же способный довести до исступления маддстоунский покаянный тон – как будто высокое положение, власть и родовитость суть смутительные промахи, которые следует понять и простить.
   Один из полицейских обратился ко мне:
   – Когда вы в последний раз видели мистера Маддстоуна, сэр?
   Я поразмыслил над этим вопросом.
   – М-м, где-то в середине дня. Все утро я проработал с корреспонденцией… – я обратил взгляд к столу сэра Чарльза, где так и лежала стопка неподписанных писем, – собственно, вот с этими письмами. Потом отправился… в котором часу мы ушли, Порция?
   Порция, отвернувшись от окна, уставилась на меня пустыми глазами. Видно было, что она не спала всю ночь, а вопроса моего не услышала, только свое имя.
   – Я ушел вместе с вашим кузеном Гордоном, – напомнил я ей. – Хотел показать ему парламент. Вы помните? Не можете сказать, когда это было?
   – В середине дня, – тусклым голосом ответила она. – Вы ушли в середине дня. А потом вернулись.
   – Вернулись? – приподнимая брови, удивился я. – Не помню, чтобы… ах да, конечно, вы правы. Я зашел забрать кейс, это было примерно… думаю, около трех, однако Неда я в тот раз не увидел. Вы с ним поднялись наверх и… вы были чем-то заняты, – торопливо поправился я, за что один из полицейских наградил меня подобием улыбки. – Вы еще собирались после сходить куда-то, договориться насчет работы, верно? И что было потом?
   Порция, запинаясь, рассказала, что было потом. Я сразу понял, что она уже повторяла эту историю множество раз – другим людям и – снова и снова – себе самой, словно надеялась, что, рассказывая, сможет разобраться в случившемся, отыскать ключ к загадке. Когда она после собеседования вышла на улицу, Неда там не было. Она подождала его на Кэтрин-стрит, вернулась домой, звонила, звонила, а в семь утра ей наконец удалось упросить служащего палаты общин связаться с сэром Чарльзом. Тот приехал прямо сюда и позвонил в полицию, которая до сих пор ничего не смогла обнаружить.
   – Простите, мисс, – прервал ее один из полицейских. – Вы ведь не поссорились с мистером Маддстоуном, верно? Ни размолвки, ничего в этом роде?
   Порция уставилась на него:
   – Размолвка? Между мной и Недом? Нет, это было невозможно. Мы никогда… мы и не могли никогда… Мы были как…
   Сэр Чарльз подошел к ней с носовым платком и обнял за плечи. Полицейские обменялись взглядами, потом заметили, что я наблюдаю за ними, и уставились в свои записные книжки. Все это было очень трогательно.
   – Могу ли я чем-то помочь? – заговорил я. Позвонить куда-нибудь?
   – Вы очень добры, Эшли, но не думаю, что… – начал сэр Чарльз.
   – Стоит подумать о журналистах, сэр, – сказал один из полицейских. – Они могут оказаться очень полезными. Возможно, мистер Барсон-Гарленд мог бы позвонить кому-то из ваших знакомых газетчиков.
   Сэр Чарльз напрягся. Пресса не принадлежала к числу любимых его общественных институтов. Она посмеивалась над ним за «отсталость» и выговор, из-за которого герцог Эдинбургский обретал сходство с архивным клерком. Как правило, пресса именовала его Гавкинстоуном, Психстоуном и сэром Чарльзом Чокнутым.
   – Вы действительно считаете это необходимым? – озабоченно спросил он. – Они же только…
   Громкое дребезжание дверного звонка вынудило нас на время отложить дальнейшее обсуждение роли прессы в обществе. Порция ахнула, вырвалась из рук сэра Чарльза, подскочила к окну и глянула вниз.