Маркэнд предупредил миссис Гор, что будет занят и не придет к обеду; она кивнула и, как всегда, ничего не сказала. Но в полдень голод дал себя знать, и он сказал Стэну:
   - Я пойду в дом, приготовлю чего-нибудь поесть. Вы тоже сейчас приходите. Мы поработали на совесть. Черт! И крепкие же эти корни! Надеюсь, вы не будете в претензии на мою стряпню?
   - Я буду стряпать.
   - Вы думаете, что умеете стряпать лучше меня?
   - Уверен.
   - Почему же вы так уверены? - Маркэнд рассмеялся.
   - Может быть, вы - повар-профессионал?
   - Ну, не совсем.
   - Видите ли, до того как приехать сюда, десять лет тому назад, в Варшаве я обучался поварскому делу. Приехал, вскоре получил хорошее место - шеф-повара при салон-вагоне одного железнодорожного магната, - может быть, слышали: мистер Иейтс, Западные железные дороги. Всю страну изъездил, стряпая на него. Один раз мы крупно поспорили. Он был хороший хозяин. Но я ушел. Было это в Канзасе, в городе Мельвилль. Там я и Кристину встретил... потом. - Он помолчал, вспоминая. - Ей не нравится, что я повар. Они там, в Канзасе, мало что смыслят в этом деле... только и знают, что оладьи из кислого теста с подливкой из сорго. Они не понимают, что повар может быть художником, - он рассмеялся, - да они и в художниках мало что смыслят.
   Он распряг лошадь; потом заботливо отвел ее под тень дерева на краю распаханного участка и дал ей овса.
   - Вот увидите, как я умею готовить. А что у вас есть?
   - Да, пожалуй, яйца найдутся и...
   - Я вам сделаю омлет - _такой_ омлет...
   Они пошли к дому. Из раскрытых окон слышался звон посуды. Маркэнд поспешно переступил порог. Миссис Гор стояла у плиты, на которой запевал чайник.
   В воскресенье днем Дэвид Маркэнд, один, стоял на коленях на своем участке и сажал в землю семена. Тело его болело; тупую ломоту, вызванную вчерашним напряжением, он принимал как знак своего чувственного участия в жизни этой раскрытой им земли. Вчера, пока продолжалась работа, они были одно: Стэн, лошадь и он. Грубо и в то же время умело они ласкали землю до тех пор, пока земля не откликнулась на их призыв. Она раскрылась им, влажная, остро пахнущая. Потом она поднялась, черная земля, и заключила их в объятья. Только небо видело этот союз людей и лошади с вожделеющей землею. И небо, темнеющее сумерками, тоже слилось с землею и с ними... Сейчас еще длился этот союз, воплотившись в теле Маркэнда, в этой боли, им испытываемой, когда он склонил колени у раскрытого им лона земли. Он засыпал семена, ощущая землю на пальцах; он подвигался вперед, опускался на колени и сажал семена. Воскресенье. Склоняет ли Элен сейчас колени перед церковным алтарем? И к ней он так же склонялся прежде, и она раскрывалась его ласкам. - Она, которая так же плодородна и чье тело земля, еще более прекрасная...
   Когда борозда приготовлена и выполоты сорняки, легко продвигаться вперед, сажать семена, засыпать их рыхлым слоем земли, как во сне... не думая ни о чем. Стая ласточек в небе: возвращаются с юга; это цветок воздуха, столб солнечного света. Что удивительного, если со сменой времен года они то появляются, то исчезают? Разве не так же то появляется, то исчезает солнце? и воздух? и разве ласточки отделимы от солнца и воздуха? - Элен и это темное поле... - Он увидел Стэна, веселого, приветливого поляка, который исчез из Варшавы, появился в Канзасе, повсюду перемешивая одно с другим - овощи с мясом, специи с приправами, во все вкладывая себя. Он смешал Польшу с Канзасом, перезрелое восточное поле с суровым Западом, смешал все это в ребенке, теперь смешавшемся с Клирденом и с ним самим. Он, Дэвид Маркэнд, тоже смесь. Кто властен над бесчисленными союзами? И есть ли кто-нибудь, кто властен над ними? Элен верит. Темная Элен. Из темноты ее вышли его сын и его дочь. Оттого что он пребывал в глубине темноты этой. - Лежать в темноте, пока не воссияет свет. - Лежать неподвижно, как в последнюю ночь с Элен, в последний час перед зарей его ухода из дома... Еще не все семена. И он продолжал подвигаться вперед, вдыхая запах земли, сажая семена в землю.
   Несколько дней спустя Маркэнд лежит ничком в своем саду и глядит на крохотный зеленый росток, пробивающийся из земли. Он не выше крупинок камня в окружающем глиноземе. Он так мал, что, глядя на него, Маркэнд вдруг теряет его из виду.
   - Я мог бы написать о тебе стихи, - говорит Маркэнд вслух. - Я мог бы сыграть для тебя песню на моей скрипке... Но я не хочу.
   Он приподнимается и, сидя на корточках, продолжает смотреть на первый росток, взошедший в посаженном им саду.
   - Для такой чепухи ты слишком реален. К тому же в песне или стихах я утверждал бы, что я создал тебя, - а это ложь. Что ты принадлежишь мне, а это тоже ложь. Ты возник из семени редиски, которое я купил в лавке. Откуда оно попало туда - мне неизвестно. Но если тебе посчастливится, ты вырастешь в редиску, и тебя съест кролик.
   И все же он горд. Он вытаскивает из кармана трубку и закуривает. Тут взгляд его под новым углом падает на борозду. И он видит длинный ряд зеленых ростков, едва приметных на рыхлой поверхности земли, перистый, ровный, как шеренга солдат.
   2
   Входя в дом Деборы Гор, Маркэнд услышал незнакомый голос. За кухонным столом сидел ее сын, юноша восемнадцати лет, смуглый, как мать, длинноголовый, как покойный изувер-отец. Дебора сказала: - Это Гарольд. Он не встал с кресла, еще глубже ушел в него всем своим сильным коротким телом.
   Маркэнд начал есть, пытаясь завязать беседу, разговаривая об автомобилях, о своем саде, о будущем Клирдена; юноша отвечал хмуро и односложно. - Однако мальчик, видимо, неглуп. - Маркэнд чувствовал в нем затаенную обиду. - Чем я не понравился ему? Нет, тут другое: обида застарелая, впилась в него, как паразит, и тянет соки его души; я... вся жизнь... мы - только пища для нее. - Теперь, в присутствии сына Деборы Гор, Маркэнд в первый раз посмотрел на нее, стараясь разглядеть. Неприветливость юноши, казалось, ее не трогала. Может быть, она привыкла? Она заботливо, любовно ухаживала за Гарольдом, роняла мимоходом ласковые слова, радовалась его присутствию. - В конце концов, она все-таки мать... мать сына, которому она готова простить все отталкивающие черты, почти не замечая их. Не в этом ли обида? - Маркэнд почувствовал, что в любви Деборы к сыну есть что-то отвлеченное, независимое от пего; что-то страшное в ее готовности простить, словно она хотела, чтобы он навсегда оставался ребенком. Если бы она бранила его за дурные привычки, может быть, он чувствовал бы себя счастливее?
   Маркэнду захотелось оживить теплом этот час, что он должен был провести с Гарольдом. Он пустился в воспоминанья о старом Клирдене.
   - Вы не помните того времени, когда городок процветал. Если бы кто-нибудь сказал мне тогда, что этому придет конец, меня это удивило бы не меньше, чем утверждение, что мрамор может растаять. Помню, тогда...
   Юноша резко оборвал его:
   - Я хотел вам сказать, мистер Маркэнд, что моя мать не нуждается в пансионерах. Отец ей достаточно оставил, чтобы хватило на жизнь. А если бы этого оказалось мало, я могу позаботиться о ней.
   - Не сомневаюсь. Я никогда не думал, что ваша мать дает мне обед ради прибыли. Боюсь даже, что при той плате, которую она с меня берет, ей это в убыток.
   - Ну, так в чем же дело?
   Маркэнд вдруг разозлился...
   - Гарольд... - В ровном голосе миссис Гор не слышалось упрека, в нем была почти радость, как у матери, помогающей оступившемуся ребенку снова встать на ноги. - Гарольд, ты сам не знаешь, что говоришь. Разве я не вольна поступать, как мне хочется?
   Маркэнд не желал больше разговаривать с этим противным мальчишкой; он охотно надавал бы ему пощечин. Но сдержался. И, поборов свой гнев, вдруг словно прозрел. - Мальчик никак не может стать взрослым. Он это знает, тяготится этим, осуждает и ненавидит за это свою мать. Почему? Смутным чутьем, свойственным каждому из нас, она понимает мир и свое маленькое место в нем. Почему это естественное чутье не передалось ее сыну? Ведь он не знает своего места в мире, - отсюда его обида, его зависть, его гордость. Оттого ли, что в детстве он был лишен этого места? Теплого, уютного места в центре мира своей матери? И, обойденный в детстве, не ищет ли возмещения теперь? Не ищет ли в мире взрослых людей того, в чем нуждалась его детская душа? - Гнев улегся. Маркэнд знал, что он сам ребенком занимал центральное место в мире своих родителей; так же было с Тони и Мартой. Быть может, именно это дает силу и мужество позднее в жизни обходиться без этого.
   Маркэнд смотрел на мать и сына и в них обоих чувствовал присутствие третьего. Сэмюель Гор сделал этого юношу и эту женщину тем, чем они были теперь. Смутный протест против мужа - Маркэнд чувствовал это - был в любви Деборы к сыну. В ее худощавом стройном теле зарождалась жизнь этого юноши, у них был один цвет кожи, цвет волос и глаз; но в этом же тело темным узлом затянулся ее протест против отца. Все трое они - одно; мучительно сплетенные вместе, они заключали в себе свой мир. - Что мне здесь делать? Мой мир - в Элен, Тони и Марте. Мой уход - тоже сила, воздействующая на них. (Сила мертвого Сэмюеля Гора, воздействующего на мир его жены и сына.) Как отразится мой уход на Элен и через нее на моих детях? - Гнев возвращался к Дэвиду Маркэнду. Гнев на самого себя.
   Оставь нас в покое! Вот что хотел сказать мальчик. Он прав.
   Маркэнд встал из-за стола чужих людей, в чью жизнь он пытался вторгнуться. Он протянул Гарольду руку. Юноша вскочил с порывистой неловкостью, ища ответа на лице Маркэнда. Казалось, он нашел то, что хотел, и сердце Маркэнда раскрылось для него. Потом Гарольд опустил глаза и грубо отдернул руку.
   За окном прохладная ночь шелестом ветра в листве, жужжанием насекомых отмечала медленный ход лета. Пламя года не поднялось еще во всю высоту, стоял июнь. Дэвид Маркэнд, уютно устроившись возле печки, доедал ужин. Завтра с самого утра он пойдет к миссис Гор и объявит ей о своем решении больше не обедать у нее в доме. Свет лампы лежал на его волосах, которые теперь не напоминали шапку: они отросли. За столом оставалось два пустых места; одно из них было кресло-качалка его матери, в которое он не садился ни разу с того, первого вечера... Дебора Гор вошла в комнату, подошла к качалке его матери и села в нее.
   Она не говорила ничего, словно знала, что Дэвид Маркэнд что-то хочет ей сказать, и пришла для того, чтобы выслушать его.
   Он сказал ей о своем решении.
   Когда он заговорил, она начала покачиваться в кресле. Он продолжал:
   - Я не могу сказать вам, насколько вы помогли мне своим гостеприимством. Я сам этого как следует не знаю. И я не знаю, миссис Гор, отчего вы были так добры ко мне и отчего я так нуждался в этом. Но это так. И мне очень жаль, что мне больше нельзя приходить к вам. Но я не могу забыть о Гарольде. А с той минуты, как он появился в доме, мне нет там места. - Он замолчал, но она не остановила мерно покачивающегося кресла. Я стараюсь говорить прямо. В моих словах звучит эгоизм, это так и есть. Я думаю о себе больше, чем о Гарольде или о вас. Вы одиноки, Дебора Гор, и я знаю, что вам было приятно, когда я каждый день приходил к вам. В отсутствие вашего сына вы нашли себе дело, нашли о ком заботиться. Я лишаю вас этого. Но я должен подумать о себе. Иначе как мне узнать, зачем я здесь? У меня есть своя семья, своя жизнь - там, в Нью-Порке. Зачем я ушел от нее? Сегодня я почувствовал, что вторгся в чужую жизнь - вашу и вашего сына. Ведь не для того же я покинул Нью-Йорк? Я чувствую, что, только вплотную приблизившись к самому себе, я могу узнать, зачем я здесь. - Он улыбнулся. - Трудное дело - объяснять все это. Слишком все туманно и неопределенно.
   - Я понимаю, - сказала она. - И вы правы. Вам не нужно приходить ко мне. - Она продолжала покачиваться. - Вместо того я стану каждый день приходить сюда и готовить вам ужин.
   - Миссис Гор!
   - Вам это будет даже удобнее, чем получать обед. Ничто не помешает вам совершать дальние прогулки. Вы сможете приготовлять себе сандвичи из холодного мяса. В лавки вам тоже не нужно будет ходить. Я буду все для вас закупать, стряпать вам горячий ужин и уходить, чтобы, оставшись одни, вы спокойно съели его.
   - Но, Дебора Гор...
   Она перестала качаться и наклонилась вперед.
   - Мальчик, - пробормотала она, - думаешь, я не знаю, зачем ты здесь? Лучше тебя. Даже прогулки в город могут не кончиться добром... Вы не будете замечать меня. Дэвид, - не больше, чем вашу прислугу в городе.
   - Какое право я имею принять это от вас?
   - Я знаю ваши права. И я знаю свои права. Пожалуйста, не спорьте со мной. - Она встала. - Мы начнем с завтрашнего дня. И не беспокойтесь о Гарольде. Гарольд мой. С ним у вас нет ничего общего. Только со мной, Дэвид.
   Маркэнд подошел совсем близко к ней.
   - Вы мне не даете ничего сказать.
   - Нечего говорить. - Голос ее упал почти до молитвенного шепота. - Все сказано. - И она ушла.
   Он сидел в кресле, глядя на качалку своей матери, которая все еще слегка покачивалась...
   Новая жизнь началась для Дэвида Маркэнда. Он рано вставал и работал в саду, пока солнце не поднималось высоко. За ночь успевали появляться сорняки, он выпалывал их, а нежные молодые ростки обкладывал землей, мягкой, точно одеяло, пропускающей влагу и воздух. Потом, вспотев, он сбрасывал куртку и целыми ведрами окатывал свое тело, певшее в брызгах холодной воды. Завтрак его состоял из сырых фруктов, хлеба, варенья и нескольких чашек молока; он утратил городскую привычку пить кофе по утрам. К девяти часам он разленивался; в саду больше нечего было делать. За мертвыми каменоломнями тянулись дороги, извиваясь бесконечно по лесистым холмам, лугам, ущельям, в которых ручьи, прыгая по мшистым камням, вдруг разливались озерками. К оголенным высотам нужно было пробираться сквозь густые заросли кустарника, по скалам, где на северной, теневой стороне до сих пор лежали пятна серого снега. Там он мог сидеть и смотреть вокруг; находить признаки набухающего лета в зеленом дыхании молодого деревца, в траве, ласкающей луг, в мрачном стоне сосен. Там в тишине к нему возвращалось все то, что он утратил за годы, проведенные в городе. В дождливые дни еще приятнее было гулять, чем при солнце. Сумев побороть городские привычки, отвратительный рефлекс заботы об одежде, опасения измять и намочить воротничок, испачкать пальто, загрязнить брюки, приятно было бродить по миру, где все границы стерла вода. Исчезли отдельные предметы. Деревья на склоне холма слились с облаком, а облако касалось неба и его щеки. На пастбище смешались и лошади, и коровы; дождь и тех и других поднимал и растворял в объятиях воздуха. И сам он тоже не был отделен от всего. Глядя в даль, затянутую дымкой, по пути захватывая взглядом скалы, деревья, ферму, коров, он чувствовал, что глядит внутрь себя: взгляд его был частью ландшафта, объемлющего вещи и их существо.
   Придя домой, он чувствовал усталость. Если было тепло, он ложился под яблоней и слушал, как колдовали над цветами пчелы, превращая их в крылатые пушистые жалящие клубки. Если ему случалось промокнуть под дождем, он шел в свою спальню, раздевался и голый лежал до тех пор, пока голос Деборы Гор не звал его: "Ужинать, Дэвид". Не нужно было напрягаться, делать усилия. Она приходила, безмолвно готовила ему еду, безмолвно покидала его. Поев и вымыв посуду, он иногда пробовал читать. Среди книг своего отца он нашел знакомые но детским годам: "Робинзон Крузо", "Потерянный рай", Шекспир, "Дон-Кихот", "Фауст". Но он не мог теперь увлечься ими... они были слишком далеки. Робинзон Крузо, которого он когда-то любил, теперь показался ему нереальным и скучным; человек этот ничего не чувствовал на своем острове, поэтому все, что он делал, не имело значения. Мильтона, которого он не читал прежде, ему было трудно понять; преодолев тяжеловесные слова, он находил в них только... абстракции. Он не верил ни в это небо и ад, ни в этого бога и ангелов. Только Ева казалась ему реальной; и по тем немногим страницам, которые он одолел, Маркэнд почувствовал, что самого Мильтона Ева смущала; он понимал ее и любил - и не хотел признаться в этом. Что-то недостойное, неблагородное было в том, как он говорил о ней, виня ее во всем и в то же время не допуская ее к важным беседам Адама с ангелами. Маркэнд ничего не прочитывал целиком. Как все его близкие, он слепо благоговел перед Шекспиром, однако ни одной пьесы не мог дочитать до конца, и многие сцены казались ему бессвязными отрывками. Он повторял понравившиеся строки, и они становились тропинками, которые вели в страну, наполовину созданную памятью, наполовину - воображением. По этим тропинкам он брел до тех пор, пока не забывал о себе самом, сидящем с книгой на крыльце. По тут его всегда одолевал сон, и он ложился в постель.
   Дебора вела его маленькое хозяйство, и ему ни о чем не приходилось заботиться. Он никогда не спускался в город, забыл о нем. Клирден стал почти так же далек, как Нью-Йорк. Сойдя по кирпичным ступеням на дорогу, он поворачивал к лесу. Он никого не видал, кроме Деборы, Стэна, его жены Кристины и их девочки. Первое время, приходя в домик на каменоломнях, он был точно путник, остановившийся среди леса, чтобы в звонкой тишине рассмотреть какое-нибудь дерево, или на вершине холма, чтобы оглядеть окрестность. Ему нравилась семья поляка, и он стал приходить чаще. Он понял, отчего Кристина покинула богатую ферму своего брата и, наперекор его воле, вышла замуж за лучезарного Стэна. Он понял, какое страстное стремление быть принятым этой чужой страной выросло из любви поляка к американке-жене. Их любовь была похожа на дочку их, Клару: ясная и певучая, но все же омраченная зловещей тенью. В городе Маркэнд знал немало пар, связанных любовью. Он сам и Элен, например. Но любовь даже у них, каралось, оторвана была от жизни. Мужчина и женщина любили друг друга. Но мужчина весь день проводил на работе. Вечером, стремясь забыться, оба они, мужчина и женщина, уходили в среду людей, стремившихся к тому же. Когда в полночь, нагие, они сходились в постели, кто посмел бы стать нескромным свидетелем? Но Кристина и Стэн... В тот день, когда впервые поляк пришел к нему с плугом, Маркэнд сказал себе: - Он любит свою жену. Вся несложная работа, которую он делал ради денег, на своей ли ферме, в чужих ли садах, была непосредственно связана с его женой. Вся ее жизнь, самое ее остро ощутимое присутствие в домике на каменоломнях, так далеко от большой канзасской фермы, была выражением ее любви.
   Если он приходил и Стэна не было дома, ничто от этого не менялось. Кристина ставила стул на дворе у самых дверей (где полагалось быть крыльцу), и Маркэнд закуривал трубку. Если она занята была работой по дому, она не прерывала ее, и он играл с Кларой. Они мало говорили; слова были только перекличкой друзей, вместе путешествующих во тьме. Она никогда не спрашивала его, как он живет, что делает но целым дням; не спрашивал и он ее. Когда Стэн бывал дома, он доставал бутылку вина собственного приготовления, вина, которое слегка светилось, как он сам. Порой его безмолвие прорывалось потоком слов. Он рассказывал о Польше, о фермах, не знающих довольства, о городах, лишенных воздуха.
   - Я родился в деревне близ Варшавы, названия ее вам не выговорить. Земля там хорошая, но только те, кто работают на ней, ей не хозяева. Крестьяне живут в деревянных домишках, гораздо худших, чем мой; мебель в этих домах сделана их дедами и отцами. Они постоянно недоедают, и, хотя кругом леса, они не смеют нарубить себе дров и зимою мерзнут. Летом они работают до изнеможения. В деревне есть большая церковь с семью золотыми куполами. Ее выстроили русские, чтобы наши помнили, что они рабы и что бог - с русскими. Крестьяне живут под дырявой крышей и трудятся день и ночь, а бог живет в раззолоченной церкви, и ему служат много священников. Никто, конечно, в эту церковь не ходит, - у крестьян есть своя церковь, другая. Вот однажды в земле, близ церкви русского бога, нашли нефть. Навезли машин, вырыли колодцы, у самой церкви настроили нефтяных вышек, и золотые купола стали тускнеть. Говорят, нефть приносит деньги, но крестьяне их что-то не видели. Где раньше на улице попадался десяток нищих, теперь встретишь сотню. Вот и вся разница. Крестьянам вышки не понравились: они загрязнили небо над их деревней. А русскому богу нипочем, хоть его золотые купола почернели, а стук машин заглушает церковные колокола... Все, что есть у нас хорошего, - размышлял Стэн, - и что есть красивого, то идет в большие дома, во дворцы и в церкви. И там все это запирают. А люди, которые все это сделали, даже и не видят ничего. Что-то у нас не так, говорю я себе...
   Он рассказал о своих мечтах об Америке. И Маркэнду страшно было здесь, на жалкой болотистой ферме, слушать рассказ о той красоте и благополучии, которые Стэн мечтал найти; страшно было оттого, что Стэн не жаловался, ничего не говорил о том, как мечта обманула его. Кристина смотрела на мужа, пока он рассказывал, и видела его бледное лицо, его горящие глаза, и слышала его кашель.
   Один раз, когда они сидели так все втроем, на дорогу галопом вынеслась вороная лошадь; пышнотелая девушка в белом платье, с голубым шарфом на шее, осадила ее перед домом.
   - Стэн, - сказала она, - вы можете завтра прийти к нам? Папа затеял возню с садовой решеткой... вы ведь знаете... и у них там ничего не получается. Он хочет, чтоб вы пришли.
   Стэн церемонно представил:
   - Мисс Демарест. Мистер Маркэнд.
   Маркэнд встал, поклонился и снова сел. Девушка перевела на него небрежный взгляд, которым смотрела на Стэна и Кристину; потом зрачки ее расширились, она смотрела на него уже пристально, не отводя глаз.
   - Очень приятно.
   Она забыла о поручении отца и о том, что Стэн еще не дал ей ответа. Неожиданно задумчивая, она сидела в седле, уронив обнаженную руку на шею лошади, дрожавшую и лоснившуюся от пота (она скакала во весь опор, и трепет и запах животного передались всаднице). Клара подбежала совсем близко к передним ногам лошади. Мисс Демарест этого даже не заметила, но Стэн и Кристина бросились вперед и оттащили ребенка. Мисс Демарест по-прежнему ничего не замечала, да, собственно, и нечего было замечать, но для Маркэнда это инстинктивное движение родителей исполнено было удивительного значения. Эти три существа - одно целое. Они живут как одно тело. Ту часть этого единого тела, которой угрожала опасность, они инстинктивно отдернули. Если одного из них постигнет несчастье, что станется с двумя другими? Девушка была неизмеримо далека от этой триединой жизни. - Но она дает этому человеку работу, и называет его уменьшительным именем, и долларами своего отца кормит его жену и ребенка. - Маркэнд посмотрел на Кристину. То, что он думал, она чувствовала. Она гордо выпрямилась, стараясь быть спокойной, не показать, что присутствие этой всадницы на великолепном коне ей неприятно. Однако физически они похожи друг на друга. Кристина года на два, на четыре старше, труд и материнство наложили на нее свой отпечаток. Но они - сестры. Обе белокурой американской расы, обе краснощекие, с сильным телом и сильным духом. Одна, дочь богача, скучает и томится бездельем до того, что готова загнать свою лошадь из-за пустячного поручения; другая унижена жизнью, но горда своей любовью... Сумерки, спускавшиеся над бедным домиком, внезапно сгустились. За фермой вырисовывались каменоломни, далекие шумливые холмы примолкли под прощальной лаской солнца. Три существа здесь, во дворе: одно - Люси Демарест и ее лошадь, другое - Стэн, его жена и маленькая Клара; третье он сам, посредине между ними. Девочка напомнила Маркэнду о том, чего он лишен. Он со своими детьми и с Элен - тоже одно существо. - Что же тогда я делаю здесь? - Он понял, какие органические, никогда не порывавшиеся узы соединяли его с отцом и матерью; понял, как опустошителен разрыв между Гарольдом и Деборой Гор. Боль, медленно разрушающая тело, пронизала Маркэнда. - Я хочу вернуться домой. - И в то же время он хотел оставаться здесь.
   Люси Демарест получила наконец от Стэна ответ. Ее пристальный взгляд, устремленный на Маркэнда, затеплился улыбкой. Она угадала в нем представителя своего класса и не пыталась скрыть свой интерес к нему.
   - Вы живете где-нибудь поблизости, мистер Маркэнд?
   - Нет, - отвечал он.
   Вечер был словно туманное испарение дня. Маркэнд ужинал, сидя за кухонным столом против Деборы. Кончив, он поднялся в комнату своей матери. Здесь июньские сумерки оказались бессильны; низкая комната вся погрузилась уже в темноту, кроме окна и постели, покрывало которой сберегло в себе свет. Маркэнд придвинул к постели стул, сел спиной к окну.
   Он сказал вслух:
   - Я тоскую. Время возвращаться домой.
   Перед ним возник образ сына: голова, тело, руки в движении; потом, когда Тони повернул к нему лицо, он увидел его губы. "Мама, - спрашивает мальчик, - где отец?" Он не видел Элен, не слышал, что она отвечала, видел только сына, одинокого, не дождавшегося ответа; и образ тотчас побледнел и расплылся. Он увидел самого себя: темнеет, он сидит в комнате матери. Сверчки и лягушки затянули уже свою песню. И он полон тоски о сыне. Он хочет обнять его, прижаться лицом к голове мальчика, вдохнуть острый запах его волос. Но он сопротивляется своему желанию, которое так легко осуществить: нанять автомобиль, сесть в поезд... Он прикован к пустой комнате своей матери, к пустому дому, где ему нечего делать. И в своем сопротивлении он видит себя самого; видит, как он сидит здесь, сопротивляясь.
   Маркэнд сидел в сгущающейся тьме, и томительная тоска о сыне не проходила. Пылающим углем она жгла его изнутри. Но от нее исходил свет, который был - мысль. Маркэнд стал размышлять. Его размышления казались ему не чем иным, как новым, обостренным ощущением своего тела. - Вот мое тело. Оно ограничено стулом, прикосновение которого я чувствую своей спиной и ягодицами. Оно ограничено воздухом, который я вдыхаю и выдыхаю, и тем нарушены четкие границы, отделяющие тело от бесконечного движения воздуха. Черный воздух комнаты - граница моего тела. Я сижу не в комнате... но во тьме. И эта тьма не связана с комнатой - она шире, она повсюду, она внутри меня.