Нетрудно было найти работу на производстве летом 1916 года; и Маркэнд поступил в мартеновский цех Бэйтсвиллского сталелитейного завода. Десять печей стояли в ряд в железном сарае, опоясанном рельсами, по которым подвозили уголь и руду. Над головой скользили на роликах гигантские ковши, опрокидывавшие расплавленное железо в белый рев сжатого газа и пламени. Жара была нестерпимая, и ни одно дуновение беспощадного лета ее не умеряло.
   Когда Маркэнд, обнаженный до пояса, в очках-консервах на лбу, в первый раз подошел к открытой топке печи, он содрогнулся. Казалось, все тело его вдруг съежилось, ссохлось, точно полено в огне; весь цех был столбом черного пламени, и огонь печи лишь цветом отличался от него. К горлу подползла тошнота, вся влага иссякла в напрягшемся теле. Он схватил лопату, загреб доломит и подошел вплотную к печи. И тогда он увидел свое тело и понял, что спасен. Он увидел свой торс, лоснящуюся, блестящую колонну; увидел непрочную ткань тела в черном пламени воздуха и железа; увидел белый ад топки. Доломит и известь нужно было подбрасывать, чтобы придать огнеупорность стенкам топки, - такова была его обязанность. Но в этом единстве составные части были отделены друг от друга; печь и его плоть жили одним, но каждая на своем месте. Он увидел, что опасности нет. Влага его тела, холод глаз, жизнь его сознания в скорлупе черепа имели свое место; огонь и сталь имели свое. Страх исчез, наступил покой. Он работал. Постепенно нарастала волна стали в пламени печи; огромным черпаком он брал образец для пробы на углерод. И когда жар в печи доходил до нужной температуры и наступала пора "выпускать", сталь становилась частью его существа. Он стоял у самой печи, где бесновалось пламя, и смотрел, как лилась река чистого света, и чувствовал покой и радость свершения.
   После восьми часов работы Маркэнд шел домой по улицам, обычно накаленным летней жарой, но теперь, по контрасту с цехом, прохладным и погруженным в сумерки. Он не помнил о Джейн и Берне, забыл о детях, не чувствовал вкуса пищи, солнечного тепла. Но он был счастлив. В этой работе была страсть, и он возвращался к ней, как мужчина возвращается к любовнице. Скоро опять он увидит свое тело в единоборстве с плавильной печью. Он будет разжигать огонь и умерять его, когда тот чересчур сильно разгорится, чтобы защитить печь. Он сделает так, что расплавленная руда станет сталью и вздыбится, как гигантская волна. И наконец, своим телом, которое погибло бы от одного прикосновения к стали, он приобщится к оргазму выпуска: чистая река света потечет среди взрывающихся солнц.
   Маркэнд знал, что товарищи по работе не разделяют его переживаний. Это были (за исключением самых молодых) усталые люди - люди, изможденные годами труда, который в их жизни перемежался только со страшным призраком безделья, означавшего отчаяние и голод. Это были люди, жившие на неприглядных улицах; люди, которым любовь к женщине и ребенку несла только страх; это были люди, зажатые в тисках уродливого рабства. И все же даже самый забитый из них смутно переживал экстаз в своей борьбе с огнем и сталью. И Маркэнд знал, что его переживание острее лишь потому, что он не так устал и не так порабощен. И что будь они свободны, как он, каждый сумел бы по-своему пережить этот восторг труда.
   Однажды вечером, в конце августа, Берн сказал:
   - Пора собираться. Мне нужно в Цинциннати, повидать кой-кого из товарищей.
   Они сидели во дворе своего дома. Маркэнд взглянул вверх, на гору; во время своей работы на заводе он позабыл о горе.
   - Здесь мы сделали уже все, что могли, - сказал Берн, - если нам жить здесь дальше, нужно переходить к действию. Сознание может оставаться пассивным лишь некоторое время, - он улыбнулся Джейн, - потом наступает пора действовать. Если мы останемся здесь еще, нужно организовать забастовку. А к этому мы не готовы.
   - Я готова, - сказала Джейн.
   Берн улыбнулся.
   - Ну, а вы, Дэв? Хотите остаться и делать сталь?
   - Я бы мог.
   - Скоро все будет по-другому, если вы останетесь.
   - Это я знаю.
   - Мы приглашаем вас ехать с нами.
   - Мы не приглашаем его, - сказала Джейн. - Он наш.
   - Это верно, - сказал Берн. - Он сам этого не знает, но он наш.
   Маркэнд посмотрел на север, на гору. Одна-единственная звезда горела над ней.
   - Я поеду с вами, - сказал он.
   Следующий вечер был последний их вечер в Бэйтсвилле.
   - Я знаю, - сказал Маркэнд, - что вы торопитесь в Цинциннати на какое-то важное совещание. Расскажите нам о нем.
   Берн некоторое время курил молча. Потом сказал:
   - Америка мчится к войне с быстротою кометы. Германия гнет свою линию, и дом Морганов не может допустить этого. Потому что они рассчитывают на платежи Германии, а долг ее становится непомерно велик. Немцы уступили в вопросе о субмаринах, потому что они твердо надеялись прорваться при Вердене, и им ни к чему было настраивать нас против себя, раз они могли победить и без этого. Но прорваться не удалось, и теперь им придется усилить блокаду на Западе. Это означает возобновление подводной войны повод, которого мы только и ждем, чтоб сломя голову кинуться в бой. В то же время акт о национальной обороне и новые финансовые законопроекты об армии и флоте служат доказательством нашей готовности.
   - Ну а Цинциннати?
   - Сейчас дойду до этого. Рабочему движению война может быть или на пользу, или во вред, в зависимости от степени классовой сознательности перед войной. Это - как котелок на огне. Если котелок пуст, огонь распаяет его. Если он полон, огонь заставит его закипеть. Ну вот, нам нужно наполнить котелок, прежде чем война зажжет огонь под ним. И мы должны торопиться.
   - Я хотел бы, чтоб вы говорили яснее, - улыбнулся Маркэнд.
   - Когда начинается война, патриотические речи и вздутая зарплата деморализуют рабочих. Это неизбежно, и это уже происходит. Но когда горячка пройдет, они окажутся в еще более худшем положении, чем прежде, если только не научатся кое-чему за это время. Если они хорошо усвоили урок, то к моменту спада горячки они устроят революцию. Ни в одном государстве Европы рабочий класс не сумел воспользоваться полученным уроком. Перед девятьсот четырнадцатым годом повсюду оказал свое разлагающее влияние оппортунизм Второго Интернационала: Каутский, Бернштейн, синдикалисты, фабианцы. То же самое происходит теперь у нас. Ну вот, мы должны сделать все возможное, чтобы предотвратить это.
   ...По прямой между горами, наискосок через Теннесси, в Виргинию, в Западную Виргинию, к реке Огайо. Они ехали на товарных платформах, а когда Джейн уставала от угольной пыли, покупали билеты и ехали в пассажирском. Целыми днями тряслись на крышах вагонов, груженных зерном. Порой их привлекала какая-нибудь деревня, уютно угнездившаяся беленькими домиками на темнеющем склоне горы, и они прерывали свой путь; порой останавливались у какого-нибудь фермера в пустынной долине, помогали ему в жатве и распивали с ним сладкий сидр. Ночевали на скошенных полях вместе с мышами и звездами или на задворках с бродягами, где костры зажигали зловещие отблески в глазах людей, сидевших вокруг. По молчаливому соглашению, они избегали амбаров и сеновалов, чтобы не напоминать Джейн об отце. Им было хорошо. Они мало говорили между собой, и то лишь на обиходные темы: где поесть, где переспать. Какие странные очертания у этой горы! Любопытно, что за человек живет на этой ферме? Они были счастливы... В Джейн для ее любовника был привкус плодов земли; а Берн для Джейн Прист был железом земных недр, и углем, и прямыми соснами, созданными богом, в которого она до сих пор верила, считая, что он человек, и живет среди людей, и ведет их к благословенному свершению. Маркэнд был добрым товарищем для обоих. Он жил в ином мире. Они принадлежали друг другу, и в этом была жизнь; у них была общая твердая программа действий, для осуществления которой они трудились, и она была светом, озарявшим их завтрашний день. Маркэнд, подвигаясь на Север, к своему старому дому и старой жизни, был одинок и шел среди тьмы. Свет, встреченный им на пути, только завел его в еще более непроглядную тьму. И чтоб разрушить его одиночество, потребовался бы целый мир. Но уже одно это сознание было ценно, и это он ощущал - и черпал в этом тайную радость.
   Гора становится выше. Люди глубже погружаются в ее чрево, полное железа и угля. Пустынные улицы, где живут люди, их пустые глаза, желтоватые губы - порождение этого нечеловечьего чрева. Черный дым поднимается из чрева горы, покоряет воздух; по ночам он принимает кровавый оттенок. Только в холмистых рощах еще властвует солнце. Маркэнда тянет к этим уголкам, пронизанным светом; иногда он намеренно отстает от товарищей, чтобы подышать вместе с сосной или дубом, словно они, как и он, отбившиеся от своих солдаты, не замеченные победившим неприятелем. Но у горного чрева сила слишком велика, ему не спастись. Голоса Джейн и Берна, идущих рядом, отодвигаются куда-то; его сознание превращается в вихрь безличных стихий и движений. Перед его тревожным взглядом душа отступает, словно химера. Только темная гора осязаема, бесспорна.
   Когда вместе с рекой Огайо они повернули на север, настроение Маркэнда изменилось. Старые городки под сентябрьским солнцем... Домики в тени вязов, праздный люд... мирно гниют у воды, которая, отражая синь неба и коричневую близость холмов, несет их вдаль. Попадаются города, где трубы изрыгают дым и люди, точно сажа, устилают землю; но над всем властвует река, в которой заключены солнце и суглинок. Берн и Джейн снова приобрели для Маркэнда реальность. Они напоминают ему крепкие, здоровые яблоки в пораженном гнилью саду. Полуразрушенные городки сохранили лишенную прежнего содержания форму ушедшего в прошлое мира: разукрашенные речные суда, и невольники, и девицы в кринолинах. Миру новых бунгало с нарядными слуховыми окошками не заменить его. В упругом теле Джейн Прист (ее сутулость и мешковатость исчезли бесследно) и в глазах Берна Маркэнд видит иной, новый мир. Этот новый мир беспощаден, как гора, и нежен, как молодые ростки. Он еще не открылся ему. Маркэнд не признает тех имен, которыми он себя называет, не может найти еще свое место в нем. Но в этом мужчине и в этой женщине он его любит...
   4
   Хоутон лежит у тройного разветвления Аллеганских гор. Главный хребет раздваивается к северо-западу и северо-востоку, и в глубоких расщелинах между отрогами расположены шахты под нависшими склонами, где приземистые сосны кажутся чудом, зазеленевшими протуберанцами скалы. В том месте, где сходятся отроги, у самого водопада, лежит главный город округа Хоутон, и рев водопада резко контрастирует с чопорной зеленью сквера в центре городка и неороманским зданием суда. В последние месяцы 1916 года в колоннаде фронтона установлены два пулемета, под обстрелом которых очутились и сквер, и весь городок, и горные тропы. Город притих. Люди в форме, с револьверами у пояса, шатаются по площади; лавки пусты; женщины сидят дома и вздрагивают, когда заплачет ребенок. В залах дома с пулеметами на фронтоне и в зданиях по ту сторону сквера небольшими кучками собрались люди. Они закрыли ставни и обсуждают пути подавления забастовки. Это обладатели собственности и ее слуги: судьи, адвокаты, чиновники округа, купцы, священники, журналисты, промышленники, банкиры, врачи, полисмены. У некоторых вид подавленный и унылый, у других - вкрадчивый; у одних холодные, у других чувственные рты; суровые взгляды встречаются с кроткими. Так что же лучше: просить губернатора о присылке новых войск? Или распустить национальную охрану и предложить шахтерам пойти на переговоры? Или спровоцировать столкновение и разом покончить все? Они расходятся в деталях, но в основном все единодушны и все говорят языком войны. Стачка должна быть сорвана; бастующие должны быть сломлены; шахты по-прежнему должны давать процент прибыли достаточно высокий, чтобы удовлетворить акционеров компании. Стремясь к этой общей цели, солдаты требуют еще пулеметов, законники взывают к конституции, скорбят о кознях простых смертных против собственности, превозносят достоинства судебных запретов; купцы говорят о необходимости мобилизовать общественное мнение; священники невнятно бормочут о милосердии... и о том, что иногда не мешает прощать врагам своим. Промышленники, которые хозяйничают в городке и хорошо его знают, сидят насупившись, высчитывают потери (снижение прибылей), мысленно составляют письма к директорам своих компаний и готовы на все, лишь бы только открыть шахты - при том условии, конечно, что рабочие вернутся в них дезорганизованными и разбитыми. Подслушав разговоры в запертых комнатах вокруг зеленого хоутонского сквера, никто бы не заподозрил, что те, кто их ведут, одной крови с бастующими. Ибо здесь справедливость, великодушие, разумная бережливость, законность, истинно американский дух; там, в сумраке гор, - невежество, жадность, черная неблагодарность, анархия и измена родине.
   Последнее на сегодня слово сказано в последний раз: биться в защиту американского принципа свободы до тех пор, пока не падет последний шахтер. Собеседники глядят на часы, золотые, серебряные часы, подвешенные на тяжелой цепочке, украшенные брелоками и значками братских обществ; потом они расходятся. Одни уезжают в автомобилях и каретах, другие идут пешком до ближайших коттеджей и отелей; всех ждет обед - закуски и напитки. Жены шахтеров готовят ужин. Одни живут в горах, ветер и холод пронизывают дощатые стены их хижин. Другие, те, кого выселили из поселков компании, устроили себе шалаши под выступом скалы. Женщины одеты в лохмотья, у многих нет ни башмаков, ни чулок. Ужин их состоит из бобов со свиным салом, кукурузы или супа из отбросов. Дети не получают молока, и их раздутые животы торчат под отрепьями. Возвращаются домой мужчины, вешают ружья на гвоздь; кому удалось застрелить енота или куропатку, а кто пришел с пустыми руками, отдав добычу соседу, которому приходится еще хуже. Дети валяются на мокром и грязном полу и, засыпая на подстилках из соломы и тряпок, видят во сне пищу. Проснувшись холодным утром, они снова будут думать о пище. К недостатку пищи притянута и прикована вся их жизнь. А пока они спят в тяжелом безмолвии гор, их отцы и матери разговаривают. Несложные разговоры. О том, что нечего есть, не во что одеться, негде жить; об убийстве Джима Данна помощником шерифа, о поджоге лагеря забастовщиков в Ральстоне; о походе шахтеров к хоутонскому мэру с требованием защитить их от бандитов в военной форме; о помощи, которую оказывают фермеры, посылая сало, кукурузу, картофель; о том, что национальная охрана конфисковала три фургона с молоком, пожертвованным для детей шахтеров какими-то христолюбивыми городскими дамами...
   Но в шалашах у шахтеров по крайней мере вдоволь топлива (дрова и обломки угля). Оно не может помешать зиме врываться сквозь стены и крышу, не может высушить земляные полы, но оно сохраняет жизнь в теле, освещает лица, позволяет глазам видеть, позволяет глазам черпать из других глаз мужество и товарищеское участие. Забастовщики и их жены - американские горцы, потомки Дэниела Бруна и тех, что вместе с ним бежали от феодальных порядков восточных плантаций. Они высоки и ширококостны. У женщин лохмотья не портят горделивой осанки. Лица их красивы: у них широкие лбы, спокойные рты, глубокие глаза - как у людей, из поколения в поколение живущих в тишине лесов. Мужчины, изможденные и небритые, отличаются благородными очертаниями головы: продолговатый череп, квадратная челюсть, высокий лоб. Но эти люди не принадлежат ни к интеллигенции, ни к знати. В покорности и невежестве влача свою жалкую жизнь, они сохранили отпечаток того, что некогда создало Кромвеля и Мильтона. По говору и образу жизни, по самой своей сущности эти жители гор, ютящиеся в лачугах, которые их предки не отвели бы для рабов, вынужденные кормить своих детей тем, что в старину не бросили бы скотине, так не похожи на своих братьев из главного города Хоутонского округа. Немудрено, что между ними идет постоянная борьба.
   В городе живут хитрецы и дети хитрецов. В былые времена они захватили лучшую землю и обрабатывали ее с помощью негров. Когда негры получили свободу, они нашли другие способы превратить их в свою собственность и в то же время установили собственность на шахты, товары, государственные посты, голоса избирателей. С расширением деятельности им потребовались новые рабы, а рядом жили их братья, у которых слабее были развиты основные добродетели: расчетливость, алчность, лукавство и удачливость. Если они владели хорошей, плодородной землей, хитрецы отнимали ее. Обобранные, они уходили в горы. Если они владели каменистой почвой, содержащей уголь, хитрецы отнимали и ее. Они, хитрецы и дети хитрецов, были собственниками, строителями государства. Они стали монополистами патриотизма и правосудия; проповедниками культуры; избранниками церкви господней. Правда, при этом они, хитрецы и их дети, потеряли телесную красоту и светлый взгляд своих братьев.
   Нетрудно видеть, с кем из них милость господня. Тем, кто не изощрен в торговле, в ком нет стремления заставить других работать на себя, кто не умеет даже оградить свою землю от людей похитрее, кому действительно ничего не нужно, кроме клочка земли, чтобы сеять маис и гнать самогон, и лачуги, чтобы любить свою жену, господь не дал ничего; ничего, кроме древней напевности движений и речи. Хитрецам, отняв у них только красоту, господь дал Америку. Да святится имя господне!
   Джон Берн, Джейн Прист, Дэвид Маркэнд пришли в Хоутон под покровом ночи. Едва приметной тропинкой, известной только шахтерам, они достигли поселка Беддо в ту минуту, когда солнце прорвало сторожевую цепь черных гор. Сотни бастующих, сотни женщин и детей стояли в ложбине, и утреннее солнце освещало их лица; не слышно было детского плача; все стояли неподвижно, вглядываясь в юношескую фигуру человека с Севера, пришедшего им помочь. И Джон Берн, встав на выступ скалы, чуть выше голов шахтеров и их жен, так, чтобы все могли его видеть, начал говорить...
   Он, Джейн и Маркэнд больше двух месяцев провели в Цинциннати. Джейн работала (чтоб обогатить свой опыт) на бутылочном заводе, на фабрике абажуров, на складе большого универсального магазина, получая неизменно низкую заработную плату, хотя предприятия процветали и цены росли. Берн был слишком занят, чтоб работать на производстве: днем и ночью он совещался с товарищами, приезжавшими с дальних угольных копей с Запада, из самого Иллинойса, или с Севера, из самой Пенсильвании. Берн держался на равной ноге с рабочими; он никогда не смотрел на себя как на вождя; в своих глазах он был простым солдатом революции. Но его делала вождем ясность и, главное, цельность его убеждений. Повсюду чувствовалось беспокойство, временами закипавшее в отдельных стачках; если где-нибудь кучке рабочих удавалось добиться повышения заработной платы, растущие цены сводили его реальную ценность к нулю. Руководители крупного союза горняков, Объединения горнорабочих Америки, были близки к директорам и политическим деятелям и далеки от рядовых рабочих. Из Вашингтона довольно прозрачно намекнули, что золотые дни не за горами; если рабочие вожди проникнутся сознанием своей ответственности патриотов и производителей, их ждут деньги и слава. Берн слушал, что говорили ему шахтеры - американцы, поляки, чехи, венгры, сербы; он ясно видел, как нелепо, что эти люди идут за вождями, приемлющими современный строй Америки. - Идут за врагом! Дело было не в развращенности вождей: всякий, кто верит в капиталистическую систему, должен неизбежно вплотную приблизиться к тем, кто эту систему возглавляет: собственникам и политическим деятелям. Берн пришел к убеждению, что настало время сокрушить цеховую организацию профсоюзов, в основе которой лежит принцип примирения с капиталистическим строем, - строем, неизбежно опирающимся на порабощение труда. Американский пролетарий, - рассуждал Берн, - всей своей жизнью подтверждает законы Маркса; нужно помочь ему осознать их. - Берн чувствовал, что зарево империалистической войны в Европе открывает к этому пути.
   Он предпринял несколько коротких поездок на рудники. Говорил не только с шахтерами, но и с фермерами, и с кооператорами. Продолжал изучать положение. И то, что он узнал об отношении заработной платы к ценам, усилило в нем уверенность, что Америка уже созрела, чтобы понять: фактически рост стоимости рабочей силы со времени Гражданской войны сводился почти к нулю рядом с гигантским увеличением производительности труда.
   Его идея всеобщей угольной стачки казалась ему неизбежно вытекающей из объективного положения вещей. Он говорил: "Если шахты не будут работать, Америка не сможет воевать, не сможет поставлять снаряжение. Если шахты не будут работать, война прекратится. А она _должна_ прекратиться".
   Берн выработал программу забастовки по всем угольным копям страны, целью которой будет добиться признания союза, открыто выступающего против военных поставок Европе и добивающегося ниспровержения капитализма и империализма у себя на родине. Берн изучал стратегию, искал подходящих людей, ждал благоприятного момента, чтобы начать. И после всех своих поездок и совещаний с неизменной нежностью возвращался к Джейн.
   Маркэнд не искал дела. Он ждал. Опыт его путешествия на Север заставил его полностью примириться с необходимостью ожидания. А пока что, в отсутствие Джейн и Берна, он запросто орудовал щеткой и шваброй в их дешевой квартире, бегал по поручениям и готовил завтрак. Ужинали обычно все втроем в маленьких подвальных ресторанчиках у реки, пропитанных запахом грязи и пота, где негры, славяне, чехи и англосаксы смешивались в общей толпе у тарелок с жареной свининой и кукурузной кашей. Часто Маркэнд странствовал по трущобам у подножия холмов Огайо, на склонах которых расположились виллы богачей. Он проводил часы в прелестном старинном здании публичной библиотеки в центре города, где вместо чтения книг по экономике утолял незнакомую до сих пор жажду Шекспиром, Бальзаком, Тургеневым и больше всего Толстым. Из прочного союза двух своих друзей он черпал жизненную силу. Когда впервые они встретили Джейн, ее тело было сухим, задохнувшимся, как будто она долго жила без солнца и воздуха; сейчас оно горело ровным жаром. От привычки сутулиться она казалась прежде плоскогрудой; теперь она ходила, высоко подняв голову, и грудь ее обозначилась горделиво и нежно. У нее, как и у Берна, глаза были серые, как рассвет, но радость, пронизавшая ее тело, сделала их взгляд мягче и глубже. Берн тоже изменился; он казался менее напряженным, более юным; прежде суровый рот стад спокойным. Между этими двумя людьми постоянно циркулировал ток; и нельзя было угадать, какая сила позволяет Берну трудиться по восемнадцати часов в сутки, совещаясь с упрямыми ирландцами и молчаливыми славянами; и какое видение помогает Джейн по вечерам, вернувшись с тяжелой работы, преобразиться в женщину нежную и чуткую... Но не Джейн и не Берном было полно сердце Маркэнда: оно питалось жизненностью их союза.
   В конце ноября Берн сказал Маркэнду:
   - Мы отправляемся в Хоутон. Там бастуют. Стачка возникла стихийно и охватила весь район. Тысячи мужчин бросили работу, и женщины помогают им держаться. Организации - никакой. Похоже, что можно начинать. Если правильно взяться за дело, удастся втянуть все аллеганские разработки.
   Маркэнд молчал.
   - Будет серьезная борьба, - продолжал Берн. - Против нас ополчится весь штат, а в случае успеха - весь правящий мир США.
   - Ну что ж, - сказал Маркэнд.
   - Очень может быть, что нас ждет неудача. Как было с Парижской Коммуной. Но Америке нужен пример Коммуны.
   Они стояли совсем рядом. Джейн услышала их разговор и вышла из кухни; она положила руки на плечи обоим.
   - Я иду с вами, - сказал Маркэнд...
   Берн встал на выступ скалы, чуть выше голов шахтеров и их жен, так, чтобы все могли его видеть, и начал говорить:
   - Эта земля прежде была вашей, - сказал он, - она давала вам средства к жизни. Теперь ваша земля принадлежит промышленникам из Хоутона, из Питтсбурга, из Нью-Йорка, она дает _им_ средства к жизни, к роскоши. А вам, работающим на них, остается медленно умирать с голоду. Хотите, чтобы земля снова давала вам средства к жизни? Для этого вы должны снова завладеть ею.
   Это ведь так просто, товарищи. Земля и уголь, который в ней находится, должны принадлежать вам - тем, кто работает на ней. Если вы станете в своих требованиях размениваться на мелочи, вы ничего не добьетесь. Говорю вам, друзья: все или ничего.
   Допустим, вы вступите в Объединение горнорабочих и потребуете признания этого союза. Но ведь на большинстве предприятий он пользуется признанием. Что же из этого? Объединение горнорабочих допускает, что шахты принадлежат не тем, кто в них трудится, а капиталистам, которые даже не заглядывают в них. Предположим, члены этого союза хотят добиться повышения заработной платы и добьются его. Что ж - капиталисты повысят цены и увеличат вычеты, только и всего. Разве объединенным в профсоюз горнякам Пенсильвании живется лучше, чем вам? И они работают на других... других, которые живут в большом городе и хотят иметь как можно больше денег, для того чтобы жить как можно дальше от тех, кто работает в принадлежащих им шахтах. Подойдем с другой стороны. Предположим, что ваша земля родит хлеб, а не уголь. Предположим, что хозяин этой земли живет в Нью-Йорке и вы должны отсылать ему весь свой урожай, а от него вы получаете заработную плату в несколько долларов и на эти доллары покупаете у пего часть своего же хлеба. Он платил бы вам как можно меньше долларов. Но пусть бы вы потребовали увеличения платы. Что ж, он увеличил бы ее, но он увеличил бы также цену на хлеб, который продает вам.