- Лоран, у меня завтракают три джентльмена, которые знают разницу между блинчиками и crepes Juzette.
   В ответ красноречивый жест Лорана: все его искусство будет поставлено на службу мистеру Реннарду и поможет ему продать Лондону акции "Бриджпорт-Стил". Через полчаса он появляется вновь, чтобы предложить вниманию monsieur следующее меню:
   Les canapes de caviar sur beurre de crevettes.
   La truite farcie ot cuite au Chambertin.
   La becasse en cocotte et a l'Ancienne France.
   Leg bcignets de fleurs d'acacias.
   Les fromages: Camembert, Roquefort, Brie
   Le Diplomate glace aux amandes piles.
   Fruits.
   Cafe noir.
   Le chablis - Valmur 1903.
   L'Hermitage blanc 1896.
   Le Clos de Vougeot 1893.
   Cognac grande-champagne 1848.
   Мирные земледельцы Франции становятся пособниками Реннарда в перекачивании части последнего британского займа (на который джентльмены из дома Моргана потратили немало усилий... тоже, как и он, за обеденным столом... и получили свыше двадцати миллионов долларов прибыли) в сейфы компании "Бриджпорт-Стил"...
   Дела подвигались как нельзя лучше, и Том Реннард настолько в них ушел, что (невзирая на склонность к анализу) не мог подвести итоги. (Для этого хватит времени, когда все будет позади и он станет трясущимся полутрупом, обремененным долларами и почестями.) Наконец Вашингтон - столица первого в мире государства. И он - один из хозяев. Он, рука об руку с хозяевами мира!
   Реннард провел остаток дня в казначействе; не мешало узнать, какие краткосрочные займы и на каких условиях государство намерено выпустить в текущем году. Осведомленность о курсах облигаций, акций, валюты была одной из основ его успеха. Он пообедал в доме некоего старого холостяка, представителя рода, из которого со времени рождения нации непрестанно выходили ведущие деятели политики, финансов и литературы. Говорили, что Генри Слоун не женился оттого, что не мог найти девушку, равную ему по величию рода и по изяществу руки. Это был маленький старичок с обвисшими линяло-желтыми усами, густыми желтыми волосами, прилизанными надо лбом, словно у грума, и большими усталыми глазами. Он презирал славу - будучи уверен в своей - и пренебрежительно относился к успеху - беззаботно живя на проценты с успеха своих предков. Он был человек обширного ума и не один раз читал нотации избранникам, правившим страной, начиная с Эйба Линкольна. За столом он с дрожью в голосе говорил о цейлонских статуэтках и о будущем русских мужиков. Он чувствовал, по его словам, что Америке, право же, следует вступить в войну; английские друзья, в чьих поместьях он вот уж пятьдесят лет проводит конец недели, все, знаете ли, как-то ждут этого. За его столом не было политических деятелей. Там сидел один нью-йоркский банкир; молодой еврей из Египта, только что окончивший Кембриджский университет и уже считавшийся авторитетом в области дофараоновского искусства нильской долины; французский генерал, прославившийся своим стилем в фехтовании и среди солдат известный под кличкой Мясник; молодой японец, отцу которого принадлежала целая провинция, а тестю - спичечная фабрика; высокий мертвенно-бледный еврей, с головой, похожей на круглую костяную ручку его трости (он был хромой), который был близок к президенту и наживал миллионы на Уолл-стрит; ректор университета из Новой Англии; настоятель модной епископальной церкви в Ричмонде; автор блестящих передовиц ежедневной нью-йоркской газеты (некогда он был редактором социалистического еженедельника, но решил достигнуть власти, прежде чем совершенствовать мир: "Нельзя управлять кораблем, - говорил он, - не стоя на капитанском мостике"); и обычное пестрое сборище женщин, пожилых и молодых, чьи жесты обличали в них собственниц земли, ее людей и ее богатств, - всего, кроме ее печалей. Обеды мистера Генри Слоуна (присутствие на одном из них было равносильно диплому высшего света) обычно бывали крайне скучны. Но в этот вечер за столом царило оживление: бренные тела и бренные мозги трепетали, жадно впитывая в себя энергию пришедших в движение титанических сил. Война. Мировая война, наконец-то. Свершилось. И они, избранные и посвященные, призваны насладиться этим свершением.
   Реннард рано простился: человек занятой, в Вашингтоне по делу. Такси. В его приемной, в отеле, уже дожидаются секретарь, Гейл Димстер, и выбранная им стенографистка (обычно каждый раз бывала новая). Приезжая в столицу, Реннард по ночам занимался своими бумагами. После целого дня встреч и собраний он диктовал или сам делал записи об успешно завершенных делах, о трудностях, составлял планы, фиксировал мысли, сплетни. Он знакомился с отчетами, составленными Гейлом Димстером по отданному накануне распоряжению. Он просматривал наиболее спешные письма, тут же делал пометки для Димстера, который потом сочинял по ним безукоризненные ответы... Сейчас, проходя через просторную приемную и отвечая на поклон прилизанного белокурого секретаря, он отметил, что писать под его диктовку будет на этот раз смуглая красавица. В спальне он переоделся, сменив фрак и крахмальную сорочку на малиновый шелковый халат и лакированные штиблеты - на сафьяновые домашние туфли. Затем он возвратился в приемную, и Гейл Димстер представил ему мисс Мей Гарбан.
   Это была брюнетка с сухой кожей и влажными голубыми глазами, худая, с маленькими острыми грудями; она знала свое дело, конечно, умела молчать, иначе Гейл Димстер не пригласил бы ее, и была сексуально привлекательна. Глядя на эту пару, Реннард знал, что они не только вместе обедали сегодня, но что после работы они будут вместе спать. Это привело Реннарда в раздражение, заставило тут же погрузиться в работу, заставило работать очень быстро - но не быстрее, чем двигался карандаш мисс Гарбан. Поистине все, чем был и что делал Гейл Димстер, раздражало Реннарда. Его гладкая светлая безволосая кожа, его жесткие черные глаза, его лицо, похожее на цветок подсолнечника, его мягкие руки, его сообразительность, его превосходное умение разбираться в сырах и винах - все раздражало Реннарда. Гейл Димстер был ему рекомендован более года тому назад доктором Хью Коннинджем, чье финансовое покровительство помогло Реннарду достигнуть выдающегося положения в "Бриджпорт-Стил". И как секретарь, Гейл Димстер был действительно безупречен. Почему же ему действует на нервы здоровье этого молодого человека, похожего на спелый персик? Какое ему дело, если он спит даже с целой сотней женщин, очень разных, но одинаково тронутых печатью вырождения? Если б Гейл Димстер перестал раздражать Тома Реннарда, никакой Конниндж ему не помешал бы уволить его.
   В полночь он закончил свои заметки по поводу разговоров за завтраком и в казначействе. В половине третьего он просмотрел последнее письмо.
   - Что у нас еще сегодня?
   Гейл Димстер передал ему толстую пачку документов.
   - Вы требовали это, - сказал он, - в связи с делом Маркэнда.
   - Ах да, - сказал Реннард и опустился в кресло. - Гейл, мы поместим в другое предприятие большую часть состояния Маркэнда. Оно уже так велико, что можно его законсервировать.
   Гейл склонил голову набок (сейчас его лицо особенно напоминало подсолнечник) и улыбнулся.
   - Счастливчик этот мистер Дэвид Маркэнд. Отправился на прогулку, которая длится вот уже сколько лет... а когда наконец образумится и вернется домой, то узнает, что добрый друг увеличил содержимое его кошелька раз в пятнадцать, если не больше.
   - Разве в этом счастье? - спросил Реннард.
   - Счастье и деньги - синонимы, - сказал Гейл Димстер. - Другого счастья нет.
   - Несчастлив же наш мир!
   Мей Гарбан, сидевшая к ним спиной, недоверчиво и демонстративно передернула плечами, как бы говоря: "А мое тело? В нем ты для себя не видишь счастья?"
   - Но денег становится все больше, - рассмеялся Димстер, - так что мир должен сделаться счастливее.
   - Серьезно, Гейл, что вы об этом думаете? - Реннард откинулся в кресле. - В чем счастье, по-вашему?
   - В том, чего не имеешь и что есть у другого.
   Полчаса, пока Гейл Димстер писал ответы корреспондентам, а Мей Гарбан стучала на пишущей машинке, Реннард внимательно просматривал отчет.
   - Между прочим, - сказал он наконец, - я хочу посвятить вас и мисс Гарбан в одну тайну. Сегодня фон Берншторф, немецкий посол, посетил президента и вручил ему меморандум своего правительства относительно возобновления подводных операций.
   Гейл Димстер свистнул.
   - Война, - сказал он хладнокровно.
   - Да, война. Об этом станет известно только завтра вечером, _после закрытия биржи_. Таким образом, вы и ваша приятельница успеете купить кое-что до того, как акции промышленных предприятий взлетят до неслыханной в нашей стране высоты.
   - Благодарю вас, - сказал Гейл Димстер. - Чрезвычайно признателен вам, сэр. Мей, у вас есть монета? Такой совет не часто удается получить.
   - Достану к завтрашнему утру. - Мисс Гарбан не повернулась, но плечи ее выразительно пошевелились.
   - Наконец-то война! - проворковал Гейл Димстер.
   - Почему вы не думаете о жертвах немецких субмарин? Об американских юношах, которых пошлют на смерть? - спросил Реннард.
   - Это что, игра в вопросы и ответы? - засмеялся Гейл Димстер. Отлично. Теперь, значит, моя очередь. Позволю себе задать вам серьезный вопрос от имени серьезного молодого человека, который хочет выучиться всему, что только возможно, пока он еще работает у великого патрона.
   Реннард ждал, Мей Гарбан вынула из машинки дописанный лист и повернулась к ним.
   - Почему перед заведомым оживлением на бирже и в особенности в делах таких предприятий, как "Бриджпорт-Стил", вы хотите продать акции Маркэнда?
   - Вопрос резонный. Ответ заключен в миссис Маркэнд. Миссис Маркэнд думает, что сталь идет исключительно на производство детских колясок, автомобилей и плугов и что пушки и снаряды делаются из зеленого сыра. По крайней мере она думает, что думает так. Как все добрые христиане, она предпочитает вообще поменьше думать.
   - Я повторяю свой вопрос.
   - Вам еще не ясно? Если война будет объявлена и акции начнут резко подниматься в цене, даже она будет принуждена понять. И она никогда не простит мне, что я вложил деньги ее мужа в человеческую кровь. Тогда, чтобы спасти души своих ближних, она может отдать все состояние католической церкви. Своим распоряжением продавать, которое я отдам тотчас же после того, как известие будет объявлено официально, я как бы скажу ей: сударыня, лишь только я увидел, что вам грозит опасность нажиться на войне, я взял на себя смелость продать ваши стальные акции. Отныне ваши миллионы будут приносить лишь нищенский процент. Но я знаю, что вы благословите меня за эту жертву.
   Димстер покачал головой, Мей Гарбан засмеялась.
   - Я туго соображаю, - сказал Димстер, - и спрашиваю снова. Какое вам дело, мистер Реннард, до того, отдаст она свое состояние или нет?
   Томас Реннард молчал, думая не об Элен, а о Дэвиде.
   ...Состояние Маркэнда должно остаться неприкосновенным. Почему?.. Крепким, как обязательство. Обязательство перед кем? Обязательство привязывает. Привязать Маркэнда? К чему же могут привязать человека деньги? К миру... миру Реннарда... Он шуршал страницами отчета и не отвечал Димстеру. Этот прилизанный блондин, пышущий здоровьем; эта девушка. Он знал, что его совет играть завтра на бирже (Денег! Еще!) заставит ее особенно страстно отдаваться сегодня любовнику. Оба они были ненавистны ему; оба они были нужны ему.
   - Телеграмма нашему маклеру. Пишите, - резко сказал он.
   Было четыре часа утра.
   - Ну, - сказал Реннард, - пожалуй, вам, дети, пора спать, хотя дети никогда спать не хотят. Будьте здесь завтра, то есть сегодня, в четыре. Таким образом, у вас есть двенадцать часов, чтобы выспаться.
   Он смотрел, как Димстер помогал девушке надеть пальто. Скоро он поможет ей снять его, разденет ее донага, чтобы прижаться к ее телу. Мужчина, находящий блаженство в теле женщины... такая мысль была неприятна Томасу Реннарду, потому что он не хотел этого тела. Он мог купить эту девушку, пятьдесят таких, как она; он не хотел их. И это было самое горькое: не знать предела власти и быть ограниченным в желаниях. Ни разу он по-настоящему не хотел тела женщины. О, и ему было знакомо это волнение в дни юности, когда он не понимал тщеславных побуждений и смутной биологической потребности, заставлявших его добиваться женщины. Позднее он обратил свою страсть на юношей, с телами нежными и гибкими. Но он не желал их. А его потребность, его наслаждение было в том, чтобы желать. Жизнь сладка, когда желаешь ее, хотя желание сокрушает ее. Сокрушать препятствия, нищету, врагов - вот в чем радость. Но нужно желать. Пол самый глубокий и темный, самый лучезарный источник желаний. И Реннард прошел мимо него!
   - Спокойной ночи, сэр, - сказала Мей Гарбан.
   - Спокойной ночи, патрон, - сказал Гейл Димстер.
   Реннард знал, что будет потом. Они забудут корректность, приблизятся друг к другу, сорвут благопристойные одежды; будут лежать, разбитые и смятые экстазом...
   - Спокойной ночи, - сказал он довольно кисло и остался наедине с собою.
   ...Сдержанная роскошь комнаты. Лампы под потолком в чашах из светлого фарфора, оправленные никелем; удобные мягкие кресла, розовые с серебром; изящная резьба по ореховому дереву; шелковые драпировки на окнах. - Я могу покупать по двадцати таких комнат каждый день своей жизни. Жизнь... В Европе смерть. Города разграблены, текут реки крови, изуродованные человеческие тела глушат траву на полях. Война. И мирная жизнь тоже в чем-то зависит от войны. Все счастливы. Нужно обо всем этом подумать. Но времени не хватает, я слишком занят. Изуродованные тела попросту не идут в счет. Люди стремятся к войне, словно им не терпится превратиться в калек, словно это - величайшее благо. В Вашингтоне так и бродит, готовая прорваться, потребность действия. Если поближе приглядеться к войне, она ад. Если вплотную приглядеться к Вашингтону, он безобразен. Бог не замечает деталей.
   Реннард зевает и мысленно пересчитывает всех властителей объятого войной мира, с которыми ему пришлось встретиться и делать дела. Сенаторы с носорожьими мозгами, вязнущие в награбленном добре и болотце страстей; агенты иностранных государств, охотящиеся за займами и американской благосклонностью; трусы, изо всех сил цепляющиеся за свои насиженные "теплые" местечки, потому что они так запуганы и так холодны, что только в этом лживом мире "международных отношений" для них и возможна жизнь... Каких там, к черту, международных!.. Редакторы, министры, государственные деятели, законодатели общественного мнения, брызжущие патриотизмом... все они лишь сводники, поглощенные заботой о собственном брюхе. И все же мир дышит здоровьем, мир говорит: хорошо! Бог говорит... Бог не замечает деталей.
   Вот Америка шумно требует, чтоб и ее подпустили к кровавому пиршеству. Америка говорит: "Я тоже могу купить войну. Мне есть чем заплатить. У меня есть горы металла, которые можно уничтожить. У меня есть миллионы людей с добрыми сердцами, которые можно испепелить ненавистью, с крепкими телами, которые можно сжечь в огне".
   Реннард разделся. Половина пятого. Нужно спать. Напряжение дня, полного действия, теперь не давало ему заснуть. Он знал, что несколько минут размышления, когда он будет уже в постели, освободят его от власти дня и навеют сон. Размышляя перед сном, Реннард не старался найти истину - для этого не было времени, да и цель этих размышлений другая: навеять сон, дать отдых голове, чтобы весь следующий день можно было снова заполнить действием. Он погасил лампу на столике у кровати. Сквозь гардины проникала ночь Вашингтона, смешанный гул электрической энергии и человеческого утомления. Вашингтон спокойно спал в своей теплой постели интриги и войны. Почему, спрашивал Реннард у тьмы, война делает людей счастливыми? Большие города на Востоке полны запаха приближающейся войны. Что же, война оргазм?.. свершение?.. Смутно Реннард почувствовал, что сейчас, лежа на полотняных простынях постели, он ухватил кончик истины. - Счастье в свершении. В мире, объятом войной, находит свершение мир, живущий в покое. Годы покоя привели к этому торжеству смерти. Люди торгуют сердцами и руками таких же, как и они, людей, люди любят, и любовь их - ложь; люди крадут и убивают, прикрываясь милой старозаветной ложью; люди создают свои установления... семью, церковь, государство, торговлю... на основе рабства и лжи. Свою разрушительную деятельность люди называют мирной жизнью, называют цивилизацией, называют любовью. И наконец, люди придают ей реальность, назвав ее Войной. Экстаз войны? Экстаз, рожденный тем, что все мы наконец прикоснулись к истине, стали жить сознательно в мире, созданном нашими поступками за сотни лет... - Глаза Реннарда закрылись. Сон близок. Он видит негнущуюся фигуру Вудро Вильсона. Президент в облачении проповедника ведет толпу людей в бой. Его жесткие губы, которые знали одну лишь ласку - ласку честолюбия, произносят: "Мир, Справедливость, Милосердие". Люди, идущие за президентом, наги; у них тела волков, гиен, шакалов, тапиров, муравьедов... есть несколько тигров и пантер. Но головы на звериных туловищах человечьи, и все на одно лицо: лицо Гейла Димстера, розовое, изысканно-вежливое, бесконечно повторенное, обращено оно к облаченному в черное вождю. "Спасем мир для демократии, - поет Вудро Вильсон. - Вперед, христианские солдаты, спасем мир для Гейла Димстера". И звериные тела, разгоряченные кровавой похотью, ползут вперед. - Все это мираж, - говорит себе Реннард, засыпая. - Я ничего не знаю. Искалеченные мужчины, растерзанные женщины - все это не значит ничего. Единственное, что реально, - это земля... в едином порыве... мчащаяся к Свершению. Лишился ли ты обоих глаз или нажил миллион долларов - это все равно, и это ничего не значит. И в том и в другом случае ты в счет не идешь. Ты только частица Свершения.
   Он почти совсем спал, но еще боролся со сном: он хотел еще дозу сладкого наркотика размышлений. Он зажег лампу у кровати. Доска столика, на котором стояла лампа, была сплошным куском зеркала. Реннард нагнулся и посмотрел на себя. - Я не лишился глаз. Я здоров я благополучен. Почему? Может быть, потому, что я - один из истребителей! Вот оно! Либо ты один из истребленных - тогда тебя засыплет окровавленной землей окопа. Либо ты один из истребителей - тогда бог засыплет тебя золотом.
   Он смотрел вниз, на свое лицо в зеркале, все еще в полусне он видел свои пустые и горящие глаза и говорил вслух: - Бог... бог... - Потом: - Я не верю в бога. Не больше, чем Конниндж... Дэви верит. Один Дэви... Вдруг им овладела усталость. Он подумал о том, что предстояло сделать завтра. - Не слишком много, слава богу... - Он погасил лампу и заснул.
   Трава, колышимая ветром, задела яйцо Маркэнда, и он проснулся; от земли шея густой запах, серое небо окрашивалось солнечной синевой. Он встал; боль заставила его все вспомнить, и воспоминание заставило его забыть о боли.
   Он лежал в котловине, на склоне горы; внизу шла дорога, огибая поле, похожее на арену античного цирка; дорога спускалась и поднималась к северу и к югу, уходила за цепь холмов. Маркэнд встал, не ощущая своего тела, и медленным шагом пошел к полю. Он увидел путаницу следов, увидел кровавое месиво грязи на земле; он дошел до конца поля, где торчал голый, не заросший травой бугор. Здесь, под свеженасыпапной землей, лежали тела Джона Берна и Джейн Прист. Он стоял над их могилой и думал о них с завистью. - Я жив. - Он смотрел в ту сторону, где скрылись исчадия ада. Нет, это не исчадия ада, это люди, такие же живые, как и ты. - Он посмотрел в противоположную сторону. Все, что произошло ночью, он знал так хорошо, как будто своими глазами все видел. Они изувечили Берна и застрелили его; он знал это, хотя и не слышал звука выстрелов. Они изнасиловали Джейн и задушили ее: он видел темный клубок человеческих тел, склонившихся над нею. Они зарыли их в землю, зарыли в землю истину и красоту, а сами ушли, чтобы продолжать Жить. - Я жив... - Маркэнд медленно шагал по дороге, ведущей на север.
   Солнце все время было у него справа, пока он не дошел до города. - Я хочу есть. - Это поразило его. В кармане у него все еще лежала пачка банковых билетов, и это обрадовало его и удивило. Он вошел в ресторан, и негр с тремя красными шишками на носу подал ему еду.
   И он ел, он продолжал жить, он шел все дальше на север.
   Весь день он удивлялся тому, что продолжает жить. Когда из-за поворота на него вдруг вылетел грузовик, он отскочил в сторону, чтобы его не раздавили. Когда нежаркое зимнее солнце приятно пригрело его, он уселся на изгородь и подставил свое тело его лучам. Когда он испытывал голод, он ел. Когда спустились сумерки, он нашел себе ночлег и уплатил за него четверть доллара женщине, у которой рот был перекошен и с одной стороны доходил почти до уха, а в глазах просвечивала исстрадавшаяся душа. И долго спал. Все это поражало его.
   Проснувшись, он понял, что должен умереть. Истерзанные тела его друзей стояли у него перед глазами; чувство дружбы наполнило его всего, чувство настолько сильное, что не осталось места для горя, тоски или сомнения. - Я с вами... Я должен умереть... - Но он продолжал двигаться к северу. Снова стало холодно, и он пробирался сквозь снег по дороге, нависшей над узкой долиной; по одну сторону вздымалась гора, где утесы и сосны пробивались сквозь снег, по другую - был засыпанный снегом провал, где виднелись мельница и черный ручей. Сознание его оставалось смутным, но тело само по себе двигалось быстрее, стремясь согреться. Ему стало теплее, и вдруг он поглядел вверх и увидел, что синие сосны над обрывом отбрасывают багровую тень, и над ними мягко тускнеет иссиня-серое небо: мир был прекрасен. Это ложь, - сказал он и не пожелал ни видеть красоту, ни хотеть увидеть ее. - Я должен умереть... - Немного спустя он подошел к перевалу, где гнездилось несколько домиков, и увидел, как долина устремляется вниз, среди скал, нависших грозовой тучей, и как мягко в ней стелется снег; но солнце пробилось сквозь предвечерний туман, и долина стала розовой я шафранно-желтой. - Все это обман, - говорил он себе, - все это мне ни к чему, потому что я должен умереть. Джон Берн и Джейн - вот в ком, истина истины, вот в ком истина красоты... И снова он видел их истерзанные тела.
   Он подошел к торчавшему в снегу на сваях домику из некрашеной сосны. Над входом была вывеска: "Универсальный магазин". Он вошел. В комнате, прижавшись к печке, сидел человек; когда он поднялся, расправил плечи и взмахнул руками, он стал похож на гигантскую птицу, и его птичья голова почти коснулась потолка. Его глаза - глаза старика - сверкнули на пришельца.
   Маркэнд положил на прилавок доллар.
   - Я хочу передохнуть здесь немного. Я не хочу никого беспокоить разговорами и не хочу, чтобы меня беспокоили. Но если у вас найдется виски...
   Старик взял доллар, прошел в глубь комнаты и вернулся с бутылкой, кувшином воды и стаканом. Затем он вышел во внутреннюю дверь.
   Маркэнд присел на ящик у печки и проглотил стакан бесцветного пламени. - Я должен умереть... Я должен перестать бороться со смертью... Я не могу жить... - Он вылил остаток из бутылки в стакан.
   Глаза его наполнились слезами, от выпитого виски у него в голове прояснилось, и он ощущал теперь тупую боль в животе; но, казалось, сейчас, когда он ощутил эту боль, она причиняла ему меньше страдания. Как будто теперь, с прояснившейся головой, он понимал эту боль и мог ее не бояться. Он сидел, расслабив все мышцы, слезы текли из его глаз, и он был счастлив. Он не мог понять, потому ли он плачет, что должен умереть, или потому, что счастлив и не хочет умирать. День близился к концу. Жалкие товары, разложенные на полках, банки с консервами, мелкая галантерея, игрушки уходили куда-то в тень. Старик возвратился, держа в руках фонарь, поставил его на прилавок. Маркэнд вынул еще доллар.
   - А нельзя ли мне тут переночевать сегодня? Может, и виски еще найдется, чтоб не было скучно одному?
   Старик сказал:
   - Пожалуй, - положил доллар в карман и вышел.
   Маркэнд вдруг подумал: - Я говорю их языком - языком убийц, насильников.
   Старик принес еще одну бутылку и одеяло, которое он бросил на пол перед Маркэндом. Он открыл печку, подбросил в нее угля и указал Маркэнду на ларь, где хранился уголь; потом протянул длинную руку и, сняв с полки пару жестянок с консервами, поставил их на прилавок возле бутылки. После этого он закрыл дверь на засов и ушел к себе. Маркэнд наполнил свой стакан.
   Не притронувшись к виски, он поставил его у своих ног. Голова его кружилась, описывая необъятный и медленный круг, подобно земному шару, с быстротой, недостаточной, чтобы затуманить зрение; и он ясно видел тяжкую боль в животе. - Они не убили меня. Рана несерьезна.
   Больше пить ему не хотелось. Он толкнул стакан ногой и опрокинул его. Мне нелегко умереть. Я слишком одинок даже для того, чтобы быть убитым. Быть может, потому что я уже мертв... - Он неподвижно глядел на разлитое по полу виски.
   Он был одинок, страшно одинок; в его сознании брезжила лишь одна мысль: вокруг пустота, он совсем один... Это было непереносимо. Одинокая точка, которая была Маркэндом, влекомая силой притяжения, понеслась, как метеор... к убийцам, убившим Джона Берна, к насильникам, похотливо столпившимся вокруг Джейн.
   - Отчего я говорил с этим человеком языком, которым говорите вы?
   "Оттого, что мы живы и ты тоже хочешь жить".
   - Нет.
   "Ты хочешь жить".
   - Нет!
   "Ты хочешь жить".
   - Разве нет иной жизни?
   "Отчего же нет? Попробуй-ка поищи. Не очень-то вы ее нашли".
   - Берн и Джейн...
   "Умерли. А ты хочешь жить. Мы - насильники и убийцы, - мы живы".
   - И больше нет никого?
   "Больше нет никого".
   Маркэнд вскочил: он вдруг почувствовал себя сильным. Он вскрыл ножом банку солонины, жадно проглотил ее содержимое и снова опустился у печки.