К некоторому неудовольствию Миллингтона, следить за Филмером постоянно я отказался. Во-первых, в конце концов он бы наверняка меня заметил, а во-вторых, в этом не было необходимости. Филмер был человек привычки: можно было заранее сказать, когда он выйдет из машины, когда отправится обедать, или подойдет к букмекеру, или усядется на трибуне, или появится около паддока. На каждом ипподроме у него было свое излюбленное место, откуда он смотрел заезды, излюбленный наблюдательный пункт над площадкой для парадов и излюбленный бар, где сам он пил большей частью пиво, а свою девушку накачивал водкой. На двух ипподромах он арендовал по отдельной ложе, а еще на нескольких был записан в очередь, причем пользовался своими ложами он, по-видимому, скорее чтобы побыть в уединении, чем для щедрых приемов.
   Он родился на острове Мэн — в тихой оффшорной гавани вдали от Англии, посреди бурного Ирландского моря, и вырос в местности, населенной миллионерами, которые укрываются там, когда не хотят, чтобы налоговое ведомство страны драло с них три шкуры. Его отец был прожженный делец, и его умение стричь этих блудных овечек вызывало у всех восхищение. Молодой Джулиус Аполлон Филмер оказался способным учеником и по части добывания денег оставил отца далеко позади. А потом он перебрался с острова на более широкие просторы, и тут, как мрачно сообщил Миллингтон, они потеряли его след. Появился он на скачках только лет шестнадцать спустя, представляясь директором компании и храня полное молчание об источниках своих вполне приличных доходов. Готовя дело против него, полиция сделала все, что могла, чтобы раскопать его подноготную, но Джулиус Аполлон прекрасно умел пользоваться преимуществами оффшорных компаний, и ничего найти не удалось. Местом его постоянного жительства по-прежнему официально считался остров Мэн, хотя надолго он там не задерживался. Во время скакового сезона он проводил большую часть времени либо в отелях Ньюмаркета, либо в Париже, а на зиму совершенно исчезал из вида — во всяком случае, из поля зрения службы безопасности.
   Скачки с препятствиями, которые проводятся зимой, интереса у него никогда не вызывали.
   В то первое лето моей работы в службе безопасности Филмер, ко всеобщему удивлению, приобрел одного из самых многообещающих в стране скакунов-двухлеток. К удивлению, потому что прежний владелец скакуна Эзра Гидеон — один из аристократов скачек, очень уважаемый и весьма богатый пожилой человек — души не чаял в своих лошадях и всегда искренне радовался их успехам. Никому так и не удалось добиться от него, почему он расстаются с украшением своей конюшни и по какой цене: известия о победах скакуна в ту осень, о его блестящих выступлениях в следующем сезоне, среди трехлеток, а потом — о продаже его за много миллионов фунтов на племя Эзра Гидеон неизменно выслушивал с каменным лицом.
   После оправдания Филмера Эзра Гидеон еще раз продал ему одну многообещающую двухлетку. Руководители Жокейского клуба чуть ли не на коленях умоляли его сказать, почему. Он отвечал только, что это была частная сделка, и с тех пор его на ипподроме никто не видел.
   В день смерти Дерри Уилфрема я ехал обратно в Лондон, в который раз недоумевая, как часто недоумевали многие, каким крючком воспользовался Филмер, чтобы заставить Гидеона это сделать. В наши дни, когда супружеские измены и гомосексуализм уже никого не волнуют, шантажисты оказались почти не у дел, а представить себе старомодного и добродетельного Эзру Гидеона совершающим какое-нибудь новомодное злодейство, наподобие торговли коммерческими тайнами или совращения малолетних, никто не мог. Однако он ни за что не продал бы Филмеру двух таких лошадей, лишив себя самой большой радости, какую имел в жизни, не будь у него на это какой-то в высшей степени веской причины.
   Бедный старик, подумал я. Дерри Уилфрем или кто-нибудь еще вроде Дерри Уилфрема добрался до него, как добрался до свидетелей, как добрался до Пола Шеклбери, убитого и брошенного в канаву. Бедный старик — он слишком испугался последствий, чтобы просить кого-то о помощи. Я еще не доехал до дома, когда в машине опять замурлыкал телефон, я взял трубку и услышал голос Миллингтона.
   — Босс хочет тебя видеть, — сказал он. — Сегодня вечером в восемь, где всегда. Есть вопросы?
   — Нет, — ответил я. — Буду там. А вы не знаете... хм... почему?
   — Я думаю, — сказал Миллингтон, — скорее всего потому, что Эзра Гидеон застрелился.

Глава 2

   Мой босс, бригадный генерал Валентайн Кош, начальник службы безопасности Жокейского клуба, был небольшого роста, худощав и выглядел настоящим командиром, от начищенных ботинок до редеющих светлых волос на макушке. Он обладал всеми организаторскими талантами, какие требуются в армии, чтобы дойти до больших чинов, был умен и неизменно внимательно, не спеша выслушивал все, что ему говорили.
   Впервые я познакомился с ним в тот день, когда старый Клемент Корнборо снова пригласил меня пообедать с ним, чтобы в подробностях обсудить, как он сказал, вопрос о прекращении его обязанностей по доверительному управлению моей собственностью, которые он выполнял двадцать лет. Это надо как-то отметить, сказал он. В его клубе. Оказалось, что это клуб «Хоббс-сандвич» недалеко от крикетного стадиона «Овал» в Суррее — небольшой особняк в викторианском стиле с погруженным в полумрак роскошным баром и залами, где отделанные дубовыми панелями стены увешаны бесконечными портретами джентльменов в маленьких крикетных шапочках, широких фланелевых брюках и — в большинстве своем — в бакенбардах.
   «Хоббс-сандвич», сказал он, пропуская меня в стеклянную дверь, украшенную витражом, назван так в честь двух великих крикетистов из Суррея, прославившихся в период между мировыми войнами, — сэра Джека Хоббса, одного из немногих крикетистов, удостоенных рыцарского звания, и Эндрю Сандхема, который в свое время набрал десять тысяч семьсот очков в первой лиге. Задолго до моего рождения, сказал он.
   Я играл в крикет только в далеком детстве, в школе, да и тогда не особенно его любил; но Клемент Корнборо, как оказалось, всю жизнь был ярым фанатиком крикета.
   В баре он познакомил меня с другим таким же фанатиком — своим другом Вэлом Кошем, который потом сел обедать вместе с нами. Про управление моей собственностью не было сказано ни слова. Минут пятнадцать они говорили только о крикете, а потом его друг Кош принялся расспрашивать меня о моей жизни. Через некоторое время я забеспокоился, догадавшись, что он проводит со мной беседу, как делают обычно перед тем, как взять человека на работу, но зачем все это, я не понимал. И только потом я узнал, что как-то в перерыве крикетного матча Кош в ходе разговора пожаловался Корнборо, что ему позарез нужен кто-то, кто хорошо разбирался бы в скачках, но кого на скачках никто бы не знал. Глаза и уши. Молчаливый, никому не известный сыщик.
   Муха на стене, которую никто не замечает. Они оба повздыхали по поводу того, что найти такого человека вряд ли удастся. А когда несколькими неделями позже я вошел в кабинет Корнборо (или, во всяком случае, к тому времени, когда я оттуда вышел), адвоката осенила счастливая идея, которой он поделился со своим другом Вэлом.
   Обед в клубе «Хоббс-сандвич» (где нам подавали все, что угодно, кроме сандвичей) продолжался чуть ли не до вечера, и к концу его я получил работу. Особенно уговаривать меня не пришлось: дело с самого начала показалось мне интересным.
   — Испытательный срок для обеих сторон — месяц, — сказал генерал Кош и назвал цифру жалованья, услышав которую Корнборо широко улыбнулся.
   — Что тут смешного? — спросил генерал. — Это нормально. Мы почти всем вначале столько платим.
   — Я забыл сказать. У этого Тора... хм... — Он замолк. Возможно, ему пришла в голову мысль — не нарушит ли он адвокатскую тайну, если закончит фразу, потому что после недолгой паузы он продолжил:
   — Пусть лучше сам скажет.
   — Я согласен на это жалованье, — сказал я.
   — Что вы от меня скрываете? — спросил Кош, и в голосе его вдруг зазвучали строгие начальственные нотки, а взгляд стал не то чтобы подозрительным, но отнюдь не улыбчивым. Я понял, что мне предстоит иметь дело не с каким-то добродушным чудаком, помешанным на крикете, а с человеком властным и целеустремленным, который прежде командовал бригадой, а сейчас намерен искоренить мошенничество на скачках. «Это вам не в игрушки играть» — вот что он имел в виду, а если я думаю иначе, то ничего у нас не выйдет.
   — Мой личный доход, за вычетом налогов, примерно в двадцать раз больше того жалованья, которое вы мне предложили, — сказал я, усмехнувшись. Тем не менее я не намерен отказываться от ваших денег, сэр, и честно их отработаю.
   Это, в сущности, означало, что я принимаю на себя некие обязательства и собираюсь добросовестно их выполнить. Выслушав мое заявление, он помолчал, а потом слегка улыбнулся и кивнул.
   — Отлично, — сказал он. — Когда сможете приступить?
   Приступил я на следующий же день — на скачках в Эпсоме. Мне пришлось заново изучать действующих лиц, вспоминать то, что я когда-то о них знал, и в ушах у меня совсем как живой явственно звучал звонкий голос тети Вив:
   "Вот это Падди Фредерикс. Я тебе говорила, что это бывший муж Бетси, которая теперь миссис Гловбайндер? Брэд Гловбайндер был партнером Падди Фредерикса, у них было много лошадей, но когда Падди увел у него Бетси, он и лошадей забрал. Нет справедливости в этом мире... Привет, Падди, как дела?
   Это мой племянник Торкил, ты, наверное, помнишь — ты много раз его видел.
   Хорошо поработал твой победитель, Падди..." И Падди приглашал нас выпить и угощал меня кока-колой.
   В тот первый день в Эпсоме я неожиданно столкнулся лицом к лицу с тренером Падди Фредериксом, и он меня не узнал — его взгляд безразлично скользнул по мне, не задержавшись ни на мгновение. Прошло уже восемь лет с тех пор, как умерла тетя Вив, а я слишком изменился. И тут я впервые поверил в то, что эта новая и непривычная безликость может себя оправдать.
   Поскольку ипподромные мошенники считали своим долгом знать в лицо всех до единого сотрудников службы безопасности, генерал Кош сказал, что, если ему понадобится поговорить со мной лично, это будет ни в коем случае не на ипподроме, а только в баре клуба «Хоббс-сандвич» — там мы и встречались все эти три года. Он и Клемент Корнборо поручились за меня, и я стал полноправным членом клуба. Хотя такая склонность генерала к таинственности казалась мне несколько излишней, я подчинился его желанию, а вскоре полюбил этот клуб, хотя волей-неволей слышал там о крикете куда больше, чем мне хотелось.
   Вечером того дня, когда умер Дерри Уилфрем, я вошел в бар без десяти восемь и заказал себе бокал бургундского и пару сандвичей с ростбифом, которые мне принесли очень быстро, потому что с окончанием крикетного сезона здесь уже не толпилось, как обычно, не меньше сотни болельщиков, старающихся перекричать друг друга и с жаром обсуждающих крученые мячи от ноги и тайны крикетной политики. Правда, посетителей было все же довольно много, но с конца сентября до середины апреля здесь вполне можно было разговаривать весь вечер, не рискуя утром проснуться с ларингитом, и поэтому я хорошо слышал появившегося вскоре бригадира, который дружески поздоровался со мной, словно с приятелем по клубу, и тут же стал излагать свои соображения по поводу сборной команды, которая отправлялась за границу в зимнее турне.
   — Зря они не взяли Уизерса, — сокрушался он. — Как они собираются выбить Бэлпинга, если оставляют лучшего нашего подающего кусать локти дома?
   Я не имел об этом ни малейшего представления, и ему это было известно. Слегка улыбнувшись, он взял себе двойное шотландское, обильно разбавленное содовой, и повел меня за один из маленьких столиков у стены, все еще рассуждая о тонкостях подбора игроков в сборную.
   — Так вот, — сказал он потом в точности тем же тоном. — Уилфрем мертв, Шеклбери мертв, Гидеон мертв, и вопрос в том, что нам теперь делать.
   Я знал, что этот вопрос наверняка риторический. Он всегда вызывал меня в «Хоббс-сандвич» не для того, чтобы попросить совета, а чтобы отдать какое-то новое распоряжение, хотя неизменно выслушивал меня и вносил в него поправки, если я выдвигал какое-нибудь серьезное возражение, что бывало нечасто. И на этот раз он сделал паузу, словно ожидая ответа, и не спеша, с удовольствием отпил глоток своего разбавленного виски.
   — Оставил мистер Гидеон какую-нибудь записку? — спросил я через некоторое время.
   — Насколько нам известно, нет. Во всяком случае, не оказал нам такой услуги и не объяснил, почему он продал своих лошадей Филмеру, если вы это имели в виду. Разве что на будущей неделе мы получим от него письмо по почте, в чем я сильно сомневаюсь.
   Гидеону пригрозили чем-то таким, что страшнее смерти, подумал я. И эта угроза наверняка касалась оставшихся в живых — угроза, которая останется в силе навсегда.
   — У мистера Гидеона есть дочери, — сказал я. Генерал кивнул:
   — Три. И пятеро внуков. Его жена умерла много лет назад — вы, вероятно, знаете. Я вас правильно понял?
   — Что дочери и внуки оказались заложниками? Да. Как вы считаете, им это могло быть известно?
   — Точно знаю, что не было, — ответил генерал. — Сегодня я говорил с его старшей дочерью. Приятная, неглупая женщина лет пятидесяти. Гидеон застрелился вчера вечером, они полагают, что около пяти, но обнаружили его только через несколько часов, потому что он сделал это в парке. Сегодня я побывал у них. Его дочь Сара говорит, что в последнее время он был крайне подавлен, и чем дальше, тем сильнее, но причину она не знает. Он не хотел об этом говорить. Сара, конечно, была в слезах, и еще она, конечно, считает себя виноватой, что этого не предотвратила. Но она никак не могла это предотвратить: остановить человека, который решил покончить с собой, почти невозможно, никого нельзя заставить продолжать жить. Разве что посадить его в тюрьму, разумеется. Так или иначе, если она и была заложницей, то об этом не знала. И считает себя виновной не из-за этого.
   Я предложил ему один из своих сандвичей, к которым еще не прикасался.
   Он рассеянно взял его и начал жевать, а я принялся за другой. «Что делать с Филмером?» — было явственно написано на его угрюмо нахмуренном лбу. Я слышал, что неудачную попытку добиться его осуждения он воспринял как свой личный промах.
   — После того как вы с Джоном Миллингтоном вышли на Уилфрема, я отправился к самому Эзре Гидеону, — сказал он. — Я показал Эзре вашу фотографию Уилфрема. Мне показалось, что он тут же упадет в обморок, так он побелел, но он все равно ничего не сказал. А теперь, черт побери, мы в один день лишились обеих ниточек. Мы не знаем, на кого наедет Филмер в следующий раз, не знаем, приступил он уже к действиям или нет, и нам предстоит головоломная задача — засечь того, кого он будет подсылать теперь.
   — Не думаю, чтобы он его уже нашел, — сказал я. — Во всяком случае, не такого подходящего. Их не так уж много, верно?
   — В полиции говорят, что теперь этим стали заниматься люди помоложе.
   Для человека, добившегося таких внушительных успехов во всех прочих отношениях, он выглядел непривычно растерянным. Победы быстро забываются, поражения оставляют горечь надолго. Я прихлебывал вино и ждал, когда этот озабоченный человек снова превратится в боевого командира и развернет передо мной свой план кампании. Однако он, к моему удивлению, сказал:
   — Я не думал, что вы так долго продержитесь на этой работе.
   — Почему?
   — Вы прекрасно знаете почему. Не такой уж вы тупица. Клемент рассказал мне, что куча денег, которую оставил вам отец, за двадцать лет только и делала, что росла — как гриб. И все еще растет. Как целая грибная поляна.
   Почему вы не хотите заняться сбором этих грибов?
   Я откинулся на спинку стула, размышляя, что ему ответить. Сам я прекрасно знал, почему не занимаюсь сбором грибов, но не был уверен, что для него это будет иметь какой-то смысл.
   — Выкладывайте, — сказал он. — Мне надо это знать.
   Я встретил его напряженный, сосредоточенный взгляд и вдруг понял, что его будущий план, возможно, каким-то неясным мне образом зависит от моего ответа.
   — Это не так легко, — медленно начал я. — И, пожалуйста, не смейтесь, это действительно не так легко — знать, что ты можешь позволить себе все, что угодно. Кроме разве что бриллиантов или чего-нибудь в этом роде. Вот...
   Ну, я и обнаружил, что это не так легко. Я как ребенок, которого пустили в лавку кондитера и дали ему полную волю. Пожалуйста, можешь есть и есть... можешь жрать, сколько хочешь, пока не обожрешься... и стать жадиной... и превратиться в какую-нибудь безвольную медузу. Вот почему я держусь подальше от сластей и занимаюсь тем, что ловлю мошенников. Не знаю, годится вам такой ответ?
   Он что-то буркнул про себя.
   — А искушение сильное?
   — Когда, скажем, на ипподроме в Донкастере стоит собачий холод, моросит дождь и дует ветер, — очень сильное. А в Аскоте, когда светит солнце, я никакого искушения вообще не испытываю.
   — Давайте говорить серьезно, — сказал он. — Я спрошу по-другому. Насколько вы преданы службе безопасности?
   — Это совсем другое дело, — ответил я. — Сбором грибов я не увлекаюсь, потому что не хочу потерять себя... хочу прочно стоять на ногах. В конце концов, грибы бывают и галлюциногенные. Я работаю на вас, на службу, а не в банке или на ферме, потому что мне это нравится, и у меня не так уж плохо получается, и это полезное дело, и я не очень умею бездельничать. Но способен ли я умереть за вас, не знаю. Вас ведь это интересует?
   Его губы дрогнули:
   — Сказано откровенно. А как вы сейчас относитесь к опасности? Я знаю, что в своих путешествиях вам приходилось изрядно рисковать.
   После короткой паузы я спросил:
   — К какой именно опасности?
   — Ну, к физической, что ли. — Он потер нос и посмотрел мне прямо в глаза. — Допустим.
   — Что вы хотите мне поручить?
   Мы подошли к сути — к тому, ради чего он меня вызвал. Но он все еще никак не мог решиться.
   Я почему-то чувствовал, что все дело именно в том, что он назвал грибами, это из-за них он привык разговаривать со мной вот так, как будто что-то предлагает, а не приказывает. Он действовал бы более прямолинейно, будь я младшим офицером в форме. Миллингтон, который о моих грибах ничего не знал, не стеснялся командовать мной, словно армейский, старшина, и в трудные минуты бывал довольно резок. Обычно Миллингтон звал меня Келси и только иногда, когда был в хорошем настроении, — Тор. («Тор? Это еще что за имя?» — спросил он меня в самом начале. «Это уменьшительное, а полное имя Торкил», — сказал я. «Торкил? Хм-м. Вот уж, действительно...») Себя он всегда называл Миллингтоном («Миллингтон слушает», — говорил он, беря трубку), так же называл его про себя и я: он никогда не предлагал мне звать его Джоном. Наверное, всякий, кто долго проработал в такой организации, где существует жесткая иерархия, должен считать обращение по фамилии естественным.
   Все внимание генерала, казалось, было по-прежнему поглощено стаканчиком с виски, который он медленно крутил в пальцах. Наконец он поставил его точно посередине картонного кружка для пивных кружек, словно пришел к какому-то окончательному решению.
   — Мне вчера звонил один человек, который занимает такую же должность в Жокейском клубе Канады.
   Он снова помолчал.
   — Вы когда-нибудь бывали в Канаде?
   — Да, — ответил я. — Однажды прожил там довольно долго — месяца три.
   Главным образом на западе. Калгари, Ванкувер... А оттуда отправился пароходом на Аляску.
   — Ходили в Канаде на скачки?
   — Да, несколько раз, но это было лет шесть назад... И я там никого не знаю.
   Я умолк, недоумевая, каких ответов он от меня ждет.
   — Вы слышали об этом поезде? — спросил он. — О Трансконтинентальном скаковом поезде с таинственными приключениями?
   — Хм... — Я задумался. — На днях что-то об этом читал. Компания самых известных в Канаде лошадников отправляется в увеселительную поездку вместе со своими лошадьми и по пути будет устраивать скачки на всех ипподромах. Вы про это говорите?
   — Да. Но там будут не только канадские лошадники. Кое-кто из Штатов, кое-кто из Австралии, а кое-кто из Англии. Точнее, из Англии один человек Джулиус Филмер.
   — Ах, вот что, — сказал я.
   — Да, вот что. Жокейский клуб Канады дал свое «добро» на всю эту затею, потому что она прогремит на весь мир и, как они надеются, привлечет толпы зрителей. Хорошая реклама для канадского скакового спорта. Вчера мой тамошний коллега Билл Бодлер сказал мне, что у него был разговор с фирмой, которая все это организует, — они, по-видимому, регулярно общаются, — и он обнаружил, что в последний момент в списке пассажиров появился Джулиус Филмер. Билл Бодлер, конечно, знает все про нашу неудачу в суде. Он хотел выяснить, не можем ли мы каким-нибудь образом сделать так, чтобы нежелательный для них мистер Филмер не попал на этот престижный поезд. Не можем ли мы, скажем, объявить его персоной нон грата на всех ипподромах, в том числе — и особенно — на канадских. Я сказал ему, что, если бы у нас были основания лишить его допуска на ипподромы, мы бы давно это сделали, но он оправдан судом. Мы не можем лишить его допуска за то, что он приобрел двух лошадей у Гидеона. В наше время никого нельзя просто так лишить допуска на ипподром лишь потому, что нам этого хочется, лишить допуска можно только за какое-то нарушение правил.
   Его голос дрожал от ярости, накопившейся в Жокейском клубе и не находившей выхода. Он был не из тех, кто легко мирится со своим бессилием.
   — Билл Бодлер все это, конечно, знает, — продолжал он. — Он сказал если мы не можем не допустить Филмера на этот поезд, то не пошлем ли мы туда еще и кого-нибудь из наших грандов? Хотя все места уже проданы, он выкрутил руки организаторам и выбил из них один билет. Он хочет, чтобы кто-нибудь из наших распорядителей, или начальник какого-нибудь отдела Жокейского клуба, или я сам отправился с ними, чтобы Филмер знал, что он под наблюдением, и не вздумал выкинуть какую-нибудь штуку, которую замышляет.
   — И вы едете? — спросил я с интересом.
   — Нет, не еду. Вы едете.
   — Хм-м... — У меня на мгновение захватило дух. — Но я вряд ли подходящая для этого фигура.
   — Я сообщил Бодлеру, — лаконично сказал генерал, — что пришлю ему такого пассажира, которого Филмер знать не будет. Одного из своих людей. Тогда, если Филмер попробует что-нибудь выкинуть — ведь, в конце концов, это еще далеко не факт, — мы, возможно, получим реальную возможность выяснить, что и как, и поймать его с поличным.
   Господи, как просто это у него звучит, подумал я. И как абсолютно невыполнимо. Я сделал судорожный глоток:
   — И что сказал мистер Бодлер?
   — Я его уговорил. Он вас ждет.
   Я удивленно посмотрел на него.
   — Ну, не именно вас, — сказал генерал. — Кого-то. Кого-то довольно молодого, как я ему сказал, но опытного. Кого-то, кто не будет выглядеть не на своем месте... — на его губах на мгновение мелькнула улыбка, — в экспрессе для миллионеров.
   — Но... — начал было я и умолк. В голове у меня теснилось множество важных оговорок и сомнений в своей пригодности для такого дела. Но вместе с тем как заманчиво!
   — Поедете? — спросил он.
   — Да, — ответил я.
   Он улыбнулся:
   — Я был уверен, что вы согласитесь.
   Генерал Кош, живший в Ньюмаркете, в полутораста километрах от Лондона, собирался провести эту ночь, как он нередко делал, в комфортабельной спальне на втором этаже клуба. Через некоторое время я распрощался с ним и проехал километр, остававшийся до тихой улочки в Кеннингтоне, где я живу.
   Место, где пустить корни, я стал подыскивать именно в этом районе, чтобы не ездить в клуб с другого конца города. Кеннингтон, расположенный к югу от Темзы, бок о бок с пыльными Ламбетом и Брикстоном, не слишком привлекал завсегдатаев скачек, и я действительно ни разу не встретил там никого из тех, кого знал в лицо по ипподромам. Как-то мне попалось на глаза объявление: "Сдается часть дома одинокому приличному яппи[4]. Две комнаты, ванная, совместное содержание и выплаты по закладной. Звонить вечером". — И хотя я подумывал, не купить ли собственную квартиру, мысль о том, чтобы жить в одном доме с кем-то еще, вдруг показалась мне заманчивой, особенно после того, как я уже некоторое время поработал в одиночестве. Я договорился о встрече, явился, был освидетельствован остальными четырьмя жильцами и принят с испытательным сроком.
   Все сложилось очень удачно. Кроме меня, в доме сейчас жили еще четверо: две сестры, занимавшиеся издательским делом (это их отец когда-то купил дом и установил порядок его оплаты), один младший сотрудник адвокатской конторы — он немного заикался — и актер на вторых ролях в телесериалах.
   Правила были несложные: платить вовремя, всегда вести себя прилично, не совать носа в чужие дела и не позволять оставшимся на ночь девушкам или молодым людям утром надолго занимать любую из трех ванных.
   Жили мы весело и дружно, но делились друг с другом не столько сердечными признаниями, сколько кофе, пивом, вином и кастрюльками. Я отрекомендовался завсегдатаем скачек, и никто не спрашивал, выиграл я или проиграл.