И при наступлении, и при отступлении мы с невероятной скоростью латали и штопали израненные тела приземлившихся самолетов и снова отправляли их в воздух. Я научился с закрытыми глазами находить муфту пропеллера и на всю жизнь возненавидел песок. И регулярно каждый месяц я посылал прошение отправить меня в летную школу.
Каждые полгода меня вызывали на собеседование, но это была чистая формальность: у меня осталось впечатление, что армия испытывала дефицит в слесарях-монтажниках, а не в пилотах.
На собеседовании обязательно спрашивали, какое у меня хобби, потому что в анкете было предусмотрено несколько пустых строк для этой жизненно важной информации и офицер не мог оставить их незаполненными. И каждый раз я пытался придумать какое-нибудь впечатляющее хобби, которое бы убедило начальство, что мои мозги созданы для пилотирования самолетов. Но ни воздушные змеи, ни рассматривание звезд, ни наблюдение за птицами ни на шаг не приблизили меня к штурвалу самолета. Очевидно, понимая, что терять нечего, я решил сказать правду.
Седоватый майор, заглянув в бумаги, спросил:
— Ну... м-м-м... Фрэнсис, какое у вас хобби?
— Охота, стрельба и рыбная ловля, сэр, — бодро отрапортовал я.
— Убирайтесь вон! — взорвался майор. — С меня хватит вашей наглости!
Наверно, он был прав.
Как бы то ни было, но через несколько дней всех перевели из пустыни в Каир, огни которого манили нас, будто бабочек. Получив разрешение, я автостопом побывал в Иерусалиме, Тель-Авиве, Бейруте и Дамаске, но больше всего мне нравилось сидеть на берегу Нила.
Однажды, когда нас несколько человек отправилось осматривать пирамиды, мы увидели запаршивевших верблюдов, выставивших к небу свои сверхчувствительные носы. Оказывается, их, как и ослов, мог нанять любой желающий. К верблюду полагался араб в грязном бурнусе, готовый помочь отважному путешественнику забраться в седловину меж двух горбов. Первые несколько ярдов араб бежал рядом, выкрикивая на совершенно непонятном местном языке советы сразу обоим: всаднику и верблюду.
Заплатив положенные пиастры, каждый из нас выбрал себе верблюда, и мы отправились в путешествие по раскаленным пескам Египта. Как вид транспорта верблюд, пожалуй, самый неудобный из всех, известных мне. На нем трясет и укачивает, мотает и бросает из стороны в сторону. На обратном пути от его похожего на рысь шага я чуть не потерял сознания, потому что на корабле пустыни меня очень быстро начало тошнить. Господи, как мне хотелось спрятаться за чадрой от всего происходившего.
Победив при Эль-Аламейне, мы в третий раз пересекли Ливийскую пустыню. Немцы, отступая, взрывали все с большим педантизмом, чем итальянцы, и аэродромы наших Королевских военно-воздушных сил стали совершенно неотличимы от остальной пустыни, разве что гигантские кратеры от бомб, руины зданий и обломки самолетов и грузовиков напоминали о погибшей цивилизации. Как и прежде, мы устраивали привалы среди камней, но настроения нам это не портило: мы шли по знакомой дороге.
Северо-Африканская кампания подходила к концу (в начале 1943 года), мое тридцать седьмое прошение ждало отправки в мусорную корзину, и тут вдруг меня вызвал командир.
— Фрэнсис, — сказал он, — кадровую группу главного штаба тошнит от вашего имени: каждый месяц они получают ваши прошения. Кадровики сдались. Вам приказано отправиться в Суэц и сесть на транспорт, идущий в Родезию.
Когда я уже почти потерял надежду, мне наконец-то разрешили изучить единственное, что я еще не знал о самолете: как на нем летать. Я уезжал из тускло-коричневой грязной пустыни, едва ли бросив на нее прощальный взгляд.
Когда я сел позади инструктора в открытую кабину самолета, то тут же снова начал радоваться жизни. Легкость, с какой наша маленькая машина отрывалась от земли, и воздух, свистевший вокруг головы, моментально развеяли в памяти годы тяжелой и грязной работы. И через десять летных часов, когда я поднялся в свой первый самостоятельный полет, радость и возбуждение переполняли меня. Я легко перешагнул ученическую стадию тревоги — сумею ли благополучно приземлиться, но зато еще раз убедился, что армейская жизнь лишает человека благословенного состояния — быть наедине с собой.
На земле работать приходилось даже больше, чем раньше. Арифметика, которой я не научился в школе, отомстила мне, когда я принялся атаковать аэронавигацию. Совсем нелегко прокладывать маршрут к точке на воображаемой долготе, если человеку не хватает пальцев, чтобы произвести расчеты. Впервые в жизни каждый час заполняли лекции по метеорологии, сигнализации, теории полетов, аэронавигации и другим непостижимым наукам, но все же через год меня отправили обратно в Англию с дипломом летчика-истребителя.
Шла подготовка к открытию второго фронта в Европе, из Англии совершались рейды бомбардировщиков на города и позиции неприятеля. И первый боевой вылет на истребителе я сделал, сопровождая тяжелые машины в группе прикрытия. Но вскоре выяснилось, что истребителям не с кем бороться в воздухе. В схеме подготовки кадров случился прокол: выпустили на несколько тысяч больше летчиков-истребителей, чем было нужно. Меня перевели в группу бомбардировщиков и пересадили в тяжелую машину, снабдив минимумом инструкций. Фактически меня и трех других пилотов использовали в качестве морских свинок: задача опыта заключалась в том, чтобы проверить, как быстро пилот истребителя может переквалифицироваться в пилота бомбардировщика. Но мне новая машина не понравилась.
Фигуры высшего пилотажа на одномоторном самолете лежали в основе подготовки летчиков-истребителей, и я всегда наслаждался легкостью и маневренностью маленькой машины, когда выполнял «бочку», скольжение на крыле или штопор. Управление бомбардировщиком «Веллингтон» не доставляло никакой радости. Он мне казался тяжелым и медленным, простейший поворот отнимал в три раза больше времени и усилий. Даже в самую холодную погоду я возвращался на своем «Веллингтоне» мокрый от напряжения.
Много лет спустя старые усталые скакуны на трехмильном стипль-чезе точно так же оттягивали руки, как и тяжелые бомбардировщики. И как ни странно, это сходство между разными типами лошадей и самолетов не осталось не замеченным в авиации. Когда я закончил свой первый часовой урок в воздухе, инструктор спросил, чем я занимался на гражданке. И я объяснил, что нигде не успел поработать, кроме как ездить верхом.
— Прекрасно, — сказал он. — Мы уже давно открыли, что люди, которые умеют ездить верхом, быстро учатся летать. Тут, видно, дело в хороших руках. Для истребителя тоже нужны легкие руки. Управляйте машиной, будто лошадью, с нежностью и твердостью, и вы избежите многих ошибок.
Отряд бомбардировщиков, к которому меня прикомандировали, совершал воздушные атаки на Европу, отвлекая внимание неприятеля от реальных целей главных бомбовых ударов. Когда наступили холода, меня послали на краткосрочные курсы, чтобы научиться летать на тяжелых транспортных планерах, на которых собирались перебросить нашу армию через Рейн. Приземление этих громоздких безмоторных летательных аппаратов превращалось в настоящую борьбу. В перерывах между полетами на безлюдных промерзших равнинах Родезии мы учились штурмовать позиции противника. Предполагалось, что, переправив и выгрузив солдат, пилоты планеров будут принимать участие в операции вместе с пехотой. Грубый и разочарованный в жизни старшина мучил и гонял нас с садистским удовольствием. Мы часто слышали его злорадные вопли:
— В снег! На живот! Теперь ползете вперед сто ярдов. Враг следит за вами. Спрячьте ваши пылкие головы. Ниже! Еще ниже! — И он мрачно предсказывал, что не только мы будем убиты из-за своей тупости, но и «настоящие» солдаты пострадают из-за нас.
Мне не казалась неизбежной перспектива проползти на животе всю Германию. И действительно, переправа через Рейн прошла легче, чем ожидали. На планеры понадобилось всего двадцать пилотов, а я был в списке двадцать вторым и вернулся на свой тяжелый «Веллингтон», теперь уже с удовольствием. Тут по крайней мере я был уверен, что он обязательно взлетит и с такой же непреложностью приземлится.
Чем дальше война уходила в глубь Европы, тем меньше у нас было работы, поэтому мой экипаж и меня перевели в распоряжение береговой охраны, чтобы помогать конвоировать в британские порты военные и торговые корабли побежденной Германии. Мы работали в воздухе, почти как полицейские на оживленных перекрестках: следили за тем, чтобы корабли не набрели на минные поля, чтобы строго придерживались данного им курса и не вздумали свернуть в сторону. А это значит, долгие часы полетов над морем и полное безделье команды. Стрелок и бомбометатель читали журналы для мужчин, радист и штурман проверяли суда и устанавливали наше местонахождение, чтобы сообщить на базу. Меня они иначе не называли, как «шофер», и спрашивали, сколько часов солнечных ванн я принял. В кабине я обычно лежал на спине на своем сиденье, установив приборы на курс полета, и разглядывал облака в небе или случайный корабль в море. Но однажды, когда я, удобно устроившись на сиденье, о чем-то мечтал, над нами пролетел самолет так близко, что если бы он выпустил шасси, они бы уперлись в нас. С тех пор я всегда сидел прямо и следил за тем, что происходит вокруг.
Хотя обязанности воздушных полицейских закончились, мы продолжали ежедневно летать над Северным морем, но теперь со штурманами, которые закончили занятия на земле и проходили практику в воздухе. Мои обязанности заключались в том, чтобы летать с ними над морем и потом по курсу, установленному ими, возвращаться домой. Если они ошибались, то я сам находил дорогу на свой аэродром, не дай бог приземлиться на чужом. И поскольку тренировочные полеты обычно проходили ночью, а я учился аэронавигации в Родезии по Южному Кресту, то иногда мне приходилось нелегко. К счастью, я служил почти на всех аэродромах Великобритании и знал, как они выглядят с воздуха, поэтому ни разу не допустил такой ужасный промах, чтобы приземлиться на чужом поле.
Если бы не было радиосвязи между самолетом и базой и системы радиосигналов, которые вели нас в дождливую погоду, огромное число ночных полетов, совершаемых британскими военно-воздушными силами, стало бы невозможным. Потому что без такой помощи немыслимо было бы в покрытой мраком стране найти в безлунную ночь именно этот квадрат земли.
После капитуляции Японии постепенно началась демобилизация. Но отец хотел, чтобы я вернулся домой как можно скорее, чтобы помогать ему. И я подал прошение о демобилизации по семейным обстоятельствам.
Но у начальства были другие планы, и, чтобы мы не болтались без дела, пилотов и экипаж послали учиться летать на тяжелых четырехмоторных бомбардировщиках «Ланкастер». Я сидел рядом с инструктором и беспомощно глядел на ряды и ряды ничего не говорящих мне приборов, на контрольные кнопки и индикаторы поступления топлива и мечтал о том, чтобы провести последние недели в армии, летая на моей первой любви — легких и маневренных «Спитфайерах». Но мне пришлось летать на «Ланкастере». А потом началась демобилизация.
И на первых легких истребителях, и на тяжелых бомбардировщиках меня никогда не покидало чувство волнующего наслаждения, когда нос самолета задирался вверх и мы отрывались от земли. Какое испытываешь удовлетворение, когда мотор работает на полную мощность, какую радость от долгих часов свободы, проводимых в небе!
Поздней осенью 1945 года я поехал на свадьбу кузины Несты.
Все в жизни пошло бы по-другому, если бы я остался дома, а не сел с мамой в поезд, направлявшийся в Уэстон-Сапер-Мэйр. Но я сидел в купе, мысли мои еще оставались в кабине «Веллингтона», и мамины рассказы о родственниках, к которым мы ехали на свадьбу, едва доходили до моего сознания. Когда я смотрел в окно на мирный ландшафт Сомерсета, освещенный ласковым октябрьским солнцем, ничто не предвещало эмоционального смерча, который поджидал меня.
Тетя, кузины и целая толпа родственников с охами и ахами встретили нас с мамой, и прошло довольно много времени, прежде чем я заметил маленькую застенчивую незнакомку, стоявшую в стороне от нашей семейной группы. Девушку в коричневом платье, с бледно-золотистыми волосами.
— Дик, ты, наверно, не знаком с Мери, — сказала тетя, — это подруга Несты, она приехала на свадьбу.
Мери и я улыбнулись друг другу, и, к собственному удивлению, мы еще не сказали ни слова, как я подумал: «Это моя жена».
Я никогда не верил в любовь с первого взгляда и до сих пор считаю, что это не самый разумный способ выбора спутника жизни. Но со мной так случилось. Пробежала искра, и наше будущее решил один взгляд.
Глава 3
Каждые полгода меня вызывали на собеседование, но это была чистая формальность: у меня осталось впечатление, что армия испытывала дефицит в слесарях-монтажниках, а не в пилотах.
На собеседовании обязательно спрашивали, какое у меня хобби, потому что в анкете было предусмотрено несколько пустых строк для этой жизненно важной информации и офицер не мог оставить их незаполненными. И каждый раз я пытался придумать какое-нибудь впечатляющее хобби, которое бы убедило начальство, что мои мозги созданы для пилотирования самолетов. Но ни воздушные змеи, ни рассматривание звезд, ни наблюдение за птицами ни на шаг не приблизили меня к штурвалу самолета. Очевидно, понимая, что терять нечего, я решил сказать правду.
Седоватый майор, заглянув в бумаги, спросил:
— Ну... м-м-м... Фрэнсис, какое у вас хобби?
— Охота, стрельба и рыбная ловля, сэр, — бодро отрапортовал я.
— Убирайтесь вон! — взорвался майор. — С меня хватит вашей наглости!
Наверно, он был прав.
Как бы то ни было, но через несколько дней всех перевели из пустыни в Каир, огни которого манили нас, будто бабочек. Получив разрешение, я автостопом побывал в Иерусалиме, Тель-Авиве, Бейруте и Дамаске, но больше всего мне нравилось сидеть на берегу Нила.
Однажды, когда нас несколько человек отправилось осматривать пирамиды, мы увидели запаршивевших верблюдов, выставивших к небу свои сверхчувствительные носы. Оказывается, их, как и ослов, мог нанять любой желающий. К верблюду полагался араб в грязном бурнусе, готовый помочь отважному путешественнику забраться в седловину меж двух горбов. Первые несколько ярдов араб бежал рядом, выкрикивая на совершенно непонятном местном языке советы сразу обоим: всаднику и верблюду.
Заплатив положенные пиастры, каждый из нас выбрал себе верблюда, и мы отправились в путешествие по раскаленным пескам Египта. Как вид транспорта верблюд, пожалуй, самый неудобный из всех, известных мне. На нем трясет и укачивает, мотает и бросает из стороны в сторону. На обратном пути от его похожего на рысь шага я чуть не потерял сознания, потому что на корабле пустыни меня очень быстро начало тошнить. Господи, как мне хотелось спрятаться за чадрой от всего происходившего.
Победив при Эль-Аламейне, мы в третий раз пересекли Ливийскую пустыню. Немцы, отступая, взрывали все с большим педантизмом, чем итальянцы, и аэродромы наших Королевских военно-воздушных сил стали совершенно неотличимы от остальной пустыни, разве что гигантские кратеры от бомб, руины зданий и обломки самолетов и грузовиков напоминали о погибшей цивилизации. Как и прежде, мы устраивали привалы среди камней, но настроения нам это не портило: мы шли по знакомой дороге.
Северо-Африканская кампания подходила к концу (в начале 1943 года), мое тридцать седьмое прошение ждало отправки в мусорную корзину, и тут вдруг меня вызвал командир.
— Фрэнсис, — сказал он, — кадровую группу главного штаба тошнит от вашего имени: каждый месяц они получают ваши прошения. Кадровики сдались. Вам приказано отправиться в Суэц и сесть на транспорт, идущий в Родезию.
Когда я уже почти потерял надежду, мне наконец-то разрешили изучить единственное, что я еще не знал о самолете: как на нем летать. Я уезжал из тускло-коричневой грязной пустыни, едва ли бросив на нее прощальный взгляд.
Когда я сел позади инструктора в открытую кабину самолета, то тут же снова начал радоваться жизни. Легкость, с какой наша маленькая машина отрывалась от земли, и воздух, свистевший вокруг головы, моментально развеяли в памяти годы тяжелой и грязной работы. И через десять летных часов, когда я поднялся в свой первый самостоятельный полет, радость и возбуждение переполняли меня. Я легко перешагнул ученическую стадию тревоги — сумею ли благополучно приземлиться, но зато еще раз убедился, что армейская жизнь лишает человека благословенного состояния — быть наедине с собой.
На земле работать приходилось даже больше, чем раньше. Арифметика, которой я не научился в школе, отомстила мне, когда я принялся атаковать аэронавигацию. Совсем нелегко прокладывать маршрут к точке на воображаемой долготе, если человеку не хватает пальцев, чтобы произвести расчеты. Впервые в жизни каждый час заполняли лекции по метеорологии, сигнализации, теории полетов, аэронавигации и другим непостижимым наукам, но все же через год меня отправили обратно в Англию с дипломом летчика-истребителя.
Шла подготовка к открытию второго фронта в Европе, из Англии совершались рейды бомбардировщиков на города и позиции неприятеля. И первый боевой вылет на истребителе я сделал, сопровождая тяжелые машины в группе прикрытия. Но вскоре выяснилось, что истребителям не с кем бороться в воздухе. В схеме подготовки кадров случился прокол: выпустили на несколько тысяч больше летчиков-истребителей, чем было нужно. Меня перевели в группу бомбардировщиков и пересадили в тяжелую машину, снабдив минимумом инструкций. Фактически меня и трех других пилотов использовали в качестве морских свинок: задача опыта заключалась в том, чтобы проверить, как быстро пилот истребителя может переквалифицироваться в пилота бомбардировщика. Но мне новая машина не понравилась.
Фигуры высшего пилотажа на одномоторном самолете лежали в основе подготовки летчиков-истребителей, и я всегда наслаждался легкостью и маневренностью маленькой машины, когда выполнял «бочку», скольжение на крыле или штопор. Управление бомбардировщиком «Веллингтон» не доставляло никакой радости. Он мне казался тяжелым и медленным, простейший поворот отнимал в три раза больше времени и усилий. Даже в самую холодную погоду я возвращался на своем «Веллингтоне» мокрый от напряжения.
Много лет спустя старые усталые скакуны на трехмильном стипль-чезе точно так же оттягивали руки, как и тяжелые бомбардировщики. И как ни странно, это сходство между разными типами лошадей и самолетов не осталось не замеченным в авиации. Когда я закончил свой первый часовой урок в воздухе, инструктор спросил, чем я занимался на гражданке. И я объяснил, что нигде не успел поработать, кроме как ездить верхом.
— Прекрасно, — сказал он. — Мы уже давно открыли, что люди, которые умеют ездить верхом, быстро учатся летать. Тут, видно, дело в хороших руках. Для истребителя тоже нужны легкие руки. Управляйте машиной, будто лошадью, с нежностью и твердостью, и вы избежите многих ошибок.
Отряд бомбардировщиков, к которому меня прикомандировали, совершал воздушные атаки на Европу, отвлекая внимание неприятеля от реальных целей главных бомбовых ударов. Когда наступили холода, меня послали на краткосрочные курсы, чтобы научиться летать на тяжелых транспортных планерах, на которых собирались перебросить нашу армию через Рейн. Приземление этих громоздких безмоторных летательных аппаратов превращалось в настоящую борьбу. В перерывах между полетами на безлюдных промерзших равнинах Родезии мы учились штурмовать позиции противника. Предполагалось, что, переправив и выгрузив солдат, пилоты планеров будут принимать участие в операции вместе с пехотой. Грубый и разочарованный в жизни старшина мучил и гонял нас с садистским удовольствием. Мы часто слышали его злорадные вопли:
— В снег! На живот! Теперь ползете вперед сто ярдов. Враг следит за вами. Спрячьте ваши пылкие головы. Ниже! Еще ниже! — И он мрачно предсказывал, что не только мы будем убиты из-за своей тупости, но и «настоящие» солдаты пострадают из-за нас.
Мне не казалась неизбежной перспектива проползти на животе всю Германию. И действительно, переправа через Рейн прошла легче, чем ожидали. На планеры понадобилось всего двадцать пилотов, а я был в списке двадцать вторым и вернулся на свой тяжелый «Веллингтон», теперь уже с удовольствием. Тут по крайней мере я был уверен, что он обязательно взлетит и с такой же непреложностью приземлится.
Чем дальше война уходила в глубь Европы, тем меньше у нас было работы, поэтому мой экипаж и меня перевели в распоряжение береговой охраны, чтобы помогать конвоировать в британские порты военные и торговые корабли побежденной Германии. Мы работали в воздухе, почти как полицейские на оживленных перекрестках: следили за тем, чтобы корабли не набрели на минные поля, чтобы строго придерживались данного им курса и не вздумали свернуть в сторону. А это значит, долгие часы полетов над морем и полное безделье команды. Стрелок и бомбометатель читали журналы для мужчин, радист и штурман проверяли суда и устанавливали наше местонахождение, чтобы сообщить на базу. Меня они иначе не называли, как «шофер», и спрашивали, сколько часов солнечных ванн я принял. В кабине я обычно лежал на спине на своем сиденье, установив приборы на курс полета, и разглядывал облака в небе или случайный корабль в море. Но однажды, когда я, удобно устроившись на сиденье, о чем-то мечтал, над нами пролетел самолет так близко, что если бы он выпустил шасси, они бы уперлись в нас. С тех пор я всегда сидел прямо и следил за тем, что происходит вокруг.
Хотя обязанности воздушных полицейских закончились, мы продолжали ежедневно летать над Северным морем, но теперь со штурманами, которые закончили занятия на земле и проходили практику в воздухе. Мои обязанности заключались в том, чтобы летать с ними над морем и потом по курсу, установленному ими, возвращаться домой. Если они ошибались, то я сам находил дорогу на свой аэродром, не дай бог приземлиться на чужом. И поскольку тренировочные полеты обычно проходили ночью, а я учился аэронавигации в Родезии по Южному Кресту, то иногда мне приходилось нелегко. К счастью, я служил почти на всех аэродромах Великобритании и знал, как они выглядят с воздуха, поэтому ни разу не допустил такой ужасный промах, чтобы приземлиться на чужом поле.
Если бы не было радиосвязи между самолетом и базой и системы радиосигналов, которые вели нас в дождливую погоду, огромное число ночных полетов, совершаемых британскими военно-воздушными силами, стало бы невозможным. Потому что без такой помощи немыслимо было бы в покрытой мраком стране найти в безлунную ночь именно этот квадрат земли.
После капитуляции Японии постепенно началась демобилизация. Но отец хотел, чтобы я вернулся домой как можно скорее, чтобы помогать ему. И я подал прошение о демобилизации по семейным обстоятельствам.
Но у начальства были другие планы, и, чтобы мы не болтались без дела, пилотов и экипаж послали учиться летать на тяжелых четырехмоторных бомбардировщиках «Ланкастер». Я сидел рядом с инструктором и беспомощно глядел на ряды и ряды ничего не говорящих мне приборов, на контрольные кнопки и индикаторы поступления топлива и мечтал о том, чтобы провести последние недели в армии, летая на моей первой любви — легких и маневренных «Спитфайерах». Но мне пришлось летать на «Ланкастере». А потом началась демобилизация.
И на первых легких истребителях, и на тяжелых бомбардировщиках меня никогда не покидало чувство волнующего наслаждения, когда нос самолета задирался вверх и мы отрывались от земли. Какое испытываешь удовлетворение, когда мотор работает на полную мощность, какую радость от долгих часов свободы, проводимых в небе!
Поздней осенью 1945 года я поехал на свадьбу кузины Несты.
Все в жизни пошло бы по-другому, если бы я остался дома, а не сел с мамой в поезд, направлявшийся в Уэстон-Сапер-Мэйр. Но я сидел в купе, мысли мои еще оставались в кабине «Веллингтона», и мамины рассказы о родственниках, к которым мы ехали на свадьбу, едва доходили до моего сознания. Когда я смотрел в окно на мирный ландшафт Сомерсета, освещенный ласковым октябрьским солнцем, ничто не предвещало эмоционального смерча, который поджидал меня.
Тетя, кузины и целая толпа родственников с охами и ахами встретили нас с мамой, и прошло довольно много времени, прежде чем я заметил маленькую застенчивую незнакомку, стоявшую в стороне от нашей семейной группы. Девушку в коричневом платье, с бледно-золотистыми волосами.
— Дик, ты, наверно, не знаком с Мери, — сказала тетя, — это подруга Несты, она приехала на свадьбу.
Мери и я улыбнулись друг другу, и, к собственному удивлению, мы еще не сказали ни слова, как я подумал: «Это моя жена».
Я никогда не верил в любовь с первого взгляда и до сих пор считаю, что это не самый разумный способ выбора спутника жизни. Но со мной так случилось. Пробежала искра, и наше будущее решил один взгляд.
Глава 3
По сигналу стартера
Война изменила меня.
Не очень оригинальное, но встревожившее меня открытие, которое я сделал через несколько месяцев после возвращения домой.
Все военные годы отец сохранял лошадей в хорошем состоянии, с огромными трудностями добывая им корм и нанимая всего лишь одного конюха себе в помощь. И все ради одной цели: когда я вернусь домой, чтобы у меня было хорошо поставленное дело. Естественно, он и мама имели основания верить, что я приму на себя их заботы и возобновлю когда-то процветавший бизнес. Все годы войны я не вспоминал о своем желании стать жокеем и почти убедил себя, что охота и показ лошадей на выставках тоже вполне приемлемое занятие.
Я работал с утра до ночи, радуясь тому, что теперь отец может хоть чуть-чуть отдохнуть. У нашего конюха-ирландца, единственного, кого мы нанимали, тоже было слишком много работы, чтобы справляться в одиночку, и мне приходилось и чистить стойла, и подметать двор, и приводить в порядок сбрую, не говоря о том, что я объезжал и тренировал лошадей, которых отец покупал и продавал для охоты в отъезжем поле, и демонстрировал их на выставках. Кроме того, отец давал уроки верховой езды детям и держал двух-трех лошадей на постое, которых надо было седлать, когда приезжали владельцы.
Каждые две-три недели приезжала Мери и проводила с нами субботу и воскресенье. Много лет спустя она рассказывала друзьям:
— Наше ухаживание заключалось в том, что я стояла, прислонившись к притолоке в конюшне, а Дик вывозил из лошадиных боксов бесконечные тачки с навозом. А по воскресеньям, — добавляла она с усмешкой, — мы сидели в сбруйной, и Дик мыл и начищал грязную кожу.
Но все же, когда выдавалась свободная суббота или воскресенье, я ездил к Дугласу, который тогда управлял поместьем мистера Виктора Денниса, и, к моему величайшему восторгу, тесть Дугласа два раза разрешил мне на его лошади участвовать в местных скачках «пойнт-ту-пойнтс».
Хотя эти попытки не увенчались зримым успехом, Дуглас убедил мистера Денниса позволить мне работать с одной из его лошадей в «пойнт-ту-пойнтс». Несколько позже на этой же лошади я принял участие в охотничьем стипль-чезе. Мое первое появление на настоящей скаковой дорожке, рад в этом признаться, прошло совершенно не замеченным публикой. Ничем не примечательное выступление, но когда, вернувшись домой, я носил сено или резал солому, мне было о чем подумать.
Меня не раздражала нудная работа и отсутствие свободного времени, с детства я тяжело переносил безделье, мои беды начались с началом сезона выставок. До войны я всегда радовался бесконечным показам лошадей, которые приходились на мою долю, но теперь оказалось, что мне противно даже думать о них.
Я видел мир другими глазами. Шесть лет прошли в понимании, что жизнь зависит от случая и каждая ее минута может быть последней. И теперь, когда двое мужчин обсуждали, какая из шести лошадей имеет лучший экстерьер, их мнение представлялось мне скорее смешным, чем важным.
Там, где когда-то я видел дружеское соперничество и добродушное соревнование, теперь мне открылись тщеславие, зависть и ревность. И по мере того, как продолжалась долгая летняя программа, от деревенских показов гунтеров до больших выставок графства, я все больше и больше убеждался, что не смогу провести остальную жизнь в мире выставок и купли-продажи лошадей.
Сейчас, когда я живу в безопасном отдалении от этого мира, от его политики и предрассудков, меня радуют встречи со старыми друзьями, если случайно и на короткое время я возвращаюсь в него. Последние несколько лет проводятся соревнования жокеев в Финмире, к которым мы все с радостью готовимся. Это веселое праздничное представление, которое приносит много удовольствия зрителям, ждущим, какие смешные дурачества предложат им жокеи.
И обычно мы не обманываем их ожидания.
На одном из таких соревнований мне досталась лошадь, страдавшая от хронической неспособности поднимать задние ноги. Мы прошли дистанцию, оставляя за собой поваленные ворота, бревна и кирпичи и набрав рекордное число штрафных очков. В другой раз я упал с лошади и вывихнул плечо: непристойные комментарии в адрес моего скакуна стали причиной неудачи. Каждого жокея на зеленом новичке или на плохой лошади, когда он проходил дистанцию, снося барьеры, теряя шляпу, хлыст, равновесие, репутацию и хладнокровие, зрители приветствовали взрывами хохота и насмешками.
В последние годы меня несколько раз просили быть судьей в соревнованиях по классу гунтеров, и я всегда охотно соглашался, понимая, что меня нельзя обвинить в пристрастии, ведь лошади и владельцы мне совершенно незнакомы. Могут подвергнуть справедливому сомнению мои судейские способности, но никто не может сказать: «Естественно, он дал первое место лошади мистера имярек, ведь он сам и продал ее ему». Или: «Он присудил первую премию мистеру имярек только ради того, чтобы польстить судье на выставке „Бланк Шоу“, который тоже дал мистеру имярек первое место».
В первое послевоенное лето мне не раз приходилось слышать подобного рода замечания, несправедливые и вызванные завистью и разочарованием, и мне стала невыносима эта затхлая атмосфера.
Постепенно я пришел к заключению, что самый справедливый судья — это финишный столб: тот, кто пришел к нему первый, тот и победитель, и не о чем спорить.
Желание быть жокеем становилось все сильнее и сильнее, и со временем ни о чем другом я не мог и думать. «Простор, — говорил я себе, галопируя по маленькому круглому полю, — скорость, — шептал я, медленно подавая лошадь вперед после прыжка, — выносливость», — вздыхал я, глядя на толстых охотников, подпрыгивавших на застоявшихся гунтерах рядом со мной.
Конечно, теперь я понимаю, мое отношение к скачкам во многом было романтическим, но замену выставочных арен на паддоки ипподромов я воспринимал тогда как освобождение и самореализацию. Конечно, чем старше я становился, тем лучше представлял, что в каждой профессии придется переносить публичное унижение и личные страдания и что ни одно дело, построенное на конкуренции, не свободно от горьких и тоскливых сожалений об упущенных возможностях. Но несмотря на это, я всегда радовался, что наконец стал жокеем, и мог, не кривя душой, сказать, что в мире нет другой работы, которую бы я предпочел выполнять.
Но как бы то ни было, к лету 1946 года я еще не нашел способа осуществить на практике свое единственное желание — участвовать в скачках. Кроме того, я хорошо помнил предвоенную неудачу, когда я так и не встретил тренера, готового взять меня.
И снова я написал всем тренерам, которых знал сам или знали мои родители или даже едва знакомым, и получил в ответ вежливые отказы: ни у кого не было подходящей вакансии для совершенно неопытного жокея-любителя. Вряд ли можно кого-нибудь упрекнуть в моей неудаче.
Мать и отец тоже не одобряли мое решение, но по разным причинам. Мама откровенно говорила, что она всегда будет беспокоиться за меня, и что я не представляю, как жесток мир скачек, и что ее единственное желание — видеть меня преуспевающим в бизнесе отца.
Отец же считал, что жокей — очень ненадежная профессия, в которой мало шансов прилично зарабатывать, и что гораздо лучше, если бы я продолжил семейное предприятие. Это были правильные советы, но я не мог ими воспользоваться, хотя меня тоже тревожили трудности, и не только связанные с моей неопытностью.
Мне было двадцать шесть лет, поздновато для профессии, в которой отставка в сорок неизбежна, потому что тело уже не способно с легкостью переносить постоянные ушибы и переломы. И кроме того, я не мог бы прожить без регулярной зарплаты, хотя бы и небольшой, это бы позволило мой скромный капитал использовать на расходы, связанные со скачками, и первое время оставаться жокеем-любителем.
Положение любителя давало начинающему так много преимуществ, что я даже и не помышлял взять лицензию и стать профессионалом. Хотя профессионал и может получить постоянную работу, но у него очень мало шансов часто участвовать в скачках и работать с лучшими лошадьми, потому что слишком много преуспевающих жокеев, которых тренеры и владельцы всегда предпочтут для фаворита. Одни жокеи начинают свою карьеру еще подростками как ученики на гладких скачках и, когда они становятся слишком тяжелыми для гладких, переходят на скачки с барьерами и стипль-чезы, другие же начинают как любители. Вот этим вторым путем я и надеялся прийти в профессионалы.
Месяц за месяцем проходил в постоянной смене надежды и разочарования, и наконец Дуглас, который старался помочь мне, сообщил, что Джордж Оуэн готов взять меня секретарем. Джордж Оуэн первоклассный жокей, выигравший в 1939 году Золотой кубок в Челтенхеме, сейчас занимался фермерством и тренировал лошадей, и у него не оставалось времени для необходимой работы с почтой и счетами.
— Пусть Дик приедет, — сказал он Дугласу, показывая на горы счетов, нераспечатанных писем, календарей скачек и расписок, — и делает с этим, что захочет.
Дик пришел в неописуемый восторг от открывшейся возможности.
Как-то раз до войны Джордж между двумя соревнованиями ночевал у нас, и я часто видел его на скачках, всегда восхищаясь его мастерством. Но, естественно, он меня не помнил и взял только по совету Дугласа, поэтому я страшно боялся разочаровать его в качестве секретаря или жокея, если вдруг он позволит мне принять участие в скачках на его лошади.
Джордж согласился платить несколько фунтов в неделю, и мне предстояло жить в его доме как одному из членов семьи. Когда в конце концов все устроилось, я попрощался с по-прежнему не одобрявшими мой отъезд родителями и ясным октябрьским полднем с чувством маленького мальчика, отправленного в новую школу, сел в поезд, увозивший меня в Чешир к неизвестному будущему.
Теплое гостеприимство Джорджа и его жены Маргот быстро растопило мою скованность, и я скоро чувствовал себя как дома в дружной атмосфере семьи, где, кроме взрослых, были и маленькие девочки. В то время у Джорджа была молочная ферма в нескольких милях от Честера, и вечная суматоха на кухне и хлебосольство живо напоминали мне детство на ферме у деда.
Родители, братья и сестры Джорджа жили совсем недалеко, немногим дальше жила и большая семья Маргот, все они и их друзья постоянно ездили друг к другу в гости или чтобы поиграть в карты. Эти люди, казалось, приняли как должное, что я стал членом семьи Джорджа, и приглашали меня к себе. Не прошло и нескольких недель, как я стал частью социального ландшафта и завел друзей на всю жизнь. На мой взгляд, Чешир одно из самых дружелюбных графств Британии: хотя я прожил там всего три года, но до сих пор в Чешире у меня больше знакомых, чем в любом другом месте, и когда теперь приезжаю туда на соревнования, то чувствую себя как дома.
Джордж ни капельки не преувеличивал, когда говорил, что все документы у него в беспорядке. Разобрав завалы бумаг на его письменном столе, я обнаружил, что он почти полгода не посылал владельцам счета за тренировку лошадей. Сам он платил по счетам страховой компании, торговцев фуражом, кузнецов, шорников, но не вел никакого учета, и когда я рассортировал их, выяснилось, что многие счета утеряны.
Я уселся за работу, чтобы навести порядок в этой страшной неразберихе. Сначала изучил отчеты о скачках, чтобы узнать, чью лошадь возили на ипподром, куда и когда нанимали для этого транспорт, какому владельцу послать соответствующий счет. Потом я принялся за счета кузнецов, из которых вообще было непонятно, какую лошадь и сколько раз пришлось подковывать. Поэтому я объединил все счета кузнецов и разложил сумму на число лошадей в конюшне, чтобы каждый владелец заплатил свою долю. Рассчитать тренерский гонорар не составило бы труда, если бы Джордж отмечал, когда поступила новая лошадь и какую забрали. Но, судя по тому, что ни один владелец не пожаловался на чрезмерную сумму, видимо, они тоже не затрудняли свою память учетом.
Только через несколько недель, когда я завел для каждого владельца отдельную папку и вписал туда все расходы, связанные с его лошадью, мне вдруг открылось, что нет счетов от ветеринара. Нельзя же поверить, что лошади Джорджа такие исключительно сильные и здоровые, что за полгода ни одна не натерла себя волдырь, не поцарапалась и ни разу не кашлянула. Я спросил, не хранит ли Джордж счета от ветеринара отдельно, надеясь получить маленькую аккуратную папочку.
Война изменила меня.
Не очень оригинальное, но встревожившее меня открытие, которое я сделал через несколько месяцев после возвращения домой.
Все военные годы отец сохранял лошадей в хорошем состоянии, с огромными трудностями добывая им корм и нанимая всего лишь одного конюха себе в помощь. И все ради одной цели: когда я вернусь домой, чтобы у меня было хорошо поставленное дело. Естественно, он и мама имели основания верить, что я приму на себя их заботы и возобновлю когда-то процветавший бизнес. Все годы войны я не вспоминал о своем желании стать жокеем и почти убедил себя, что охота и показ лошадей на выставках тоже вполне приемлемое занятие.
Я работал с утра до ночи, радуясь тому, что теперь отец может хоть чуть-чуть отдохнуть. У нашего конюха-ирландца, единственного, кого мы нанимали, тоже было слишком много работы, чтобы справляться в одиночку, и мне приходилось и чистить стойла, и подметать двор, и приводить в порядок сбрую, не говоря о том, что я объезжал и тренировал лошадей, которых отец покупал и продавал для охоты в отъезжем поле, и демонстрировал их на выставках. Кроме того, отец давал уроки верховой езды детям и держал двух-трех лошадей на постое, которых надо было седлать, когда приезжали владельцы.
Каждые две-три недели приезжала Мери и проводила с нами субботу и воскресенье. Много лет спустя она рассказывала друзьям:
— Наше ухаживание заключалось в том, что я стояла, прислонившись к притолоке в конюшне, а Дик вывозил из лошадиных боксов бесконечные тачки с навозом. А по воскресеньям, — добавляла она с усмешкой, — мы сидели в сбруйной, и Дик мыл и начищал грязную кожу.
Но все же, когда выдавалась свободная суббота или воскресенье, я ездил к Дугласу, который тогда управлял поместьем мистера Виктора Денниса, и, к моему величайшему восторгу, тесть Дугласа два раза разрешил мне на его лошади участвовать в местных скачках «пойнт-ту-пойнтс».
Хотя эти попытки не увенчались зримым успехом, Дуглас убедил мистера Денниса позволить мне работать с одной из его лошадей в «пойнт-ту-пойнтс». Несколько позже на этой же лошади я принял участие в охотничьем стипль-чезе. Мое первое появление на настоящей скаковой дорожке, рад в этом признаться, прошло совершенно не замеченным публикой. Ничем не примечательное выступление, но когда, вернувшись домой, я носил сено или резал солому, мне было о чем подумать.
Меня не раздражала нудная работа и отсутствие свободного времени, с детства я тяжело переносил безделье, мои беды начались с началом сезона выставок. До войны я всегда радовался бесконечным показам лошадей, которые приходились на мою долю, но теперь оказалось, что мне противно даже думать о них.
Я видел мир другими глазами. Шесть лет прошли в понимании, что жизнь зависит от случая и каждая ее минута может быть последней. И теперь, когда двое мужчин обсуждали, какая из шести лошадей имеет лучший экстерьер, их мнение представлялось мне скорее смешным, чем важным.
Там, где когда-то я видел дружеское соперничество и добродушное соревнование, теперь мне открылись тщеславие, зависть и ревность. И по мере того, как продолжалась долгая летняя программа, от деревенских показов гунтеров до больших выставок графства, я все больше и больше убеждался, что не смогу провести остальную жизнь в мире выставок и купли-продажи лошадей.
Сейчас, когда я живу в безопасном отдалении от этого мира, от его политики и предрассудков, меня радуют встречи со старыми друзьями, если случайно и на короткое время я возвращаюсь в него. Последние несколько лет проводятся соревнования жокеев в Финмире, к которым мы все с радостью готовимся. Это веселое праздничное представление, которое приносит много удовольствия зрителям, ждущим, какие смешные дурачества предложат им жокеи.
И обычно мы не обманываем их ожидания.
На одном из таких соревнований мне досталась лошадь, страдавшая от хронической неспособности поднимать задние ноги. Мы прошли дистанцию, оставляя за собой поваленные ворота, бревна и кирпичи и набрав рекордное число штрафных очков. В другой раз я упал с лошади и вывихнул плечо: непристойные комментарии в адрес моего скакуна стали причиной неудачи. Каждого жокея на зеленом новичке или на плохой лошади, когда он проходил дистанцию, снося барьеры, теряя шляпу, хлыст, равновесие, репутацию и хладнокровие, зрители приветствовали взрывами хохота и насмешками.
В последние годы меня несколько раз просили быть судьей в соревнованиях по классу гунтеров, и я всегда охотно соглашался, понимая, что меня нельзя обвинить в пристрастии, ведь лошади и владельцы мне совершенно незнакомы. Могут подвергнуть справедливому сомнению мои судейские способности, но никто не может сказать: «Естественно, он дал первое место лошади мистера имярек, ведь он сам и продал ее ему». Или: «Он присудил первую премию мистеру имярек только ради того, чтобы польстить судье на выставке „Бланк Шоу“, который тоже дал мистеру имярек первое место».
В первое послевоенное лето мне не раз приходилось слышать подобного рода замечания, несправедливые и вызванные завистью и разочарованием, и мне стала невыносима эта затхлая атмосфера.
Постепенно я пришел к заключению, что самый справедливый судья — это финишный столб: тот, кто пришел к нему первый, тот и победитель, и не о чем спорить.
Желание быть жокеем становилось все сильнее и сильнее, и со временем ни о чем другом я не мог и думать. «Простор, — говорил я себе, галопируя по маленькому круглому полю, — скорость, — шептал я, медленно подавая лошадь вперед после прыжка, — выносливость», — вздыхал я, глядя на толстых охотников, подпрыгивавших на застоявшихся гунтерах рядом со мной.
Конечно, теперь я понимаю, мое отношение к скачкам во многом было романтическим, но замену выставочных арен на паддоки ипподромов я воспринимал тогда как освобождение и самореализацию. Конечно, чем старше я становился, тем лучше представлял, что в каждой профессии придется переносить публичное унижение и личные страдания и что ни одно дело, построенное на конкуренции, не свободно от горьких и тоскливых сожалений об упущенных возможностях. Но несмотря на это, я всегда радовался, что наконец стал жокеем, и мог, не кривя душой, сказать, что в мире нет другой работы, которую бы я предпочел выполнять.
Но как бы то ни было, к лету 1946 года я еще не нашел способа осуществить на практике свое единственное желание — участвовать в скачках. Кроме того, я хорошо помнил предвоенную неудачу, когда я так и не встретил тренера, готового взять меня.
И снова я написал всем тренерам, которых знал сам или знали мои родители или даже едва знакомым, и получил в ответ вежливые отказы: ни у кого не было подходящей вакансии для совершенно неопытного жокея-любителя. Вряд ли можно кого-нибудь упрекнуть в моей неудаче.
Мать и отец тоже не одобряли мое решение, но по разным причинам. Мама откровенно говорила, что она всегда будет беспокоиться за меня, и что я не представляю, как жесток мир скачек, и что ее единственное желание — видеть меня преуспевающим в бизнесе отца.
Отец же считал, что жокей — очень ненадежная профессия, в которой мало шансов прилично зарабатывать, и что гораздо лучше, если бы я продолжил семейное предприятие. Это были правильные советы, но я не мог ими воспользоваться, хотя меня тоже тревожили трудности, и не только связанные с моей неопытностью.
Мне было двадцать шесть лет, поздновато для профессии, в которой отставка в сорок неизбежна, потому что тело уже не способно с легкостью переносить постоянные ушибы и переломы. И кроме того, я не мог бы прожить без регулярной зарплаты, хотя бы и небольшой, это бы позволило мой скромный капитал использовать на расходы, связанные со скачками, и первое время оставаться жокеем-любителем.
Положение любителя давало начинающему так много преимуществ, что я даже и не помышлял взять лицензию и стать профессионалом. Хотя профессионал и может получить постоянную работу, но у него очень мало шансов часто участвовать в скачках и работать с лучшими лошадьми, потому что слишком много преуспевающих жокеев, которых тренеры и владельцы всегда предпочтут для фаворита. Одни жокеи начинают свою карьеру еще подростками как ученики на гладких скачках и, когда они становятся слишком тяжелыми для гладких, переходят на скачки с барьерами и стипль-чезы, другие же начинают как любители. Вот этим вторым путем я и надеялся прийти в профессионалы.
Месяц за месяцем проходил в постоянной смене надежды и разочарования, и наконец Дуглас, который старался помочь мне, сообщил, что Джордж Оуэн готов взять меня секретарем. Джордж Оуэн первоклассный жокей, выигравший в 1939 году Золотой кубок в Челтенхеме, сейчас занимался фермерством и тренировал лошадей, и у него не оставалось времени для необходимой работы с почтой и счетами.
— Пусть Дик приедет, — сказал он Дугласу, показывая на горы счетов, нераспечатанных писем, календарей скачек и расписок, — и делает с этим, что захочет.
Дик пришел в неописуемый восторг от открывшейся возможности.
Как-то раз до войны Джордж между двумя соревнованиями ночевал у нас, и я часто видел его на скачках, всегда восхищаясь его мастерством. Но, естественно, он меня не помнил и взял только по совету Дугласа, поэтому я страшно боялся разочаровать его в качестве секретаря или жокея, если вдруг он позволит мне принять участие в скачках на его лошади.
Джордж согласился платить несколько фунтов в неделю, и мне предстояло жить в его доме как одному из членов семьи. Когда в конце концов все устроилось, я попрощался с по-прежнему не одобрявшими мой отъезд родителями и ясным октябрьским полднем с чувством маленького мальчика, отправленного в новую школу, сел в поезд, увозивший меня в Чешир к неизвестному будущему.
Теплое гостеприимство Джорджа и его жены Маргот быстро растопило мою скованность, и я скоро чувствовал себя как дома в дружной атмосфере семьи, где, кроме взрослых, были и маленькие девочки. В то время у Джорджа была молочная ферма в нескольких милях от Честера, и вечная суматоха на кухне и хлебосольство живо напоминали мне детство на ферме у деда.
Родители, братья и сестры Джорджа жили совсем недалеко, немногим дальше жила и большая семья Маргот, все они и их друзья постоянно ездили друг к другу в гости или чтобы поиграть в карты. Эти люди, казалось, приняли как должное, что я стал членом семьи Джорджа, и приглашали меня к себе. Не прошло и нескольких недель, как я стал частью социального ландшафта и завел друзей на всю жизнь. На мой взгляд, Чешир одно из самых дружелюбных графств Британии: хотя я прожил там всего три года, но до сих пор в Чешире у меня больше знакомых, чем в любом другом месте, и когда теперь приезжаю туда на соревнования, то чувствую себя как дома.
Джордж ни капельки не преувеличивал, когда говорил, что все документы у него в беспорядке. Разобрав завалы бумаг на его письменном столе, я обнаружил, что он почти полгода не посылал владельцам счета за тренировку лошадей. Сам он платил по счетам страховой компании, торговцев фуражом, кузнецов, шорников, но не вел никакого учета, и когда я рассортировал их, выяснилось, что многие счета утеряны.
Я уселся за работу, чтобы навести порядок в этой страшной неразберихе. Сначала изучил отчеты о скачках, чтобы узнать, чью лошадь возили на ипподром, куда и когда нанимали для этого транспорт, какому владельцу послать соответствующий счет. Потом я принялся за счета кузнецов, из которых вообще было непонятно, какую лошадь и сколько раз пришлось подковывать. Поэтому я объединил все счета кузнецов и разложил сумму на число лошадей в конюшне, чтобы каждый владелец заплатил свою долю. Рассчитать тренерский гонорар не составило бы труда, если бы Джордж отмечал, когда поступила новая лошадь и какую забрали. Но, судя по тому, что ни один владелец не пожаловался на чрезмерную сумму, видимо, они тоже не затрудняли свою память учетом.
Только через несколько недель, когда я завел для каждого владельца отдельную папку и вписал туда все расходы, связанные с его лошадью, мне вдруг открылось, что нет счетов от ветеринара. Нельзя же поверить, что лошади Джорджа такие исключительно сильные и здоровые, что за полгода ни одна не натерла себя волдырь, не поцарапалась и ни разу не кашлянула. Я спросил, не хранит ли Джордж счета от ветеринара отдельно, надеясь получить маленькую аккуратную папочку.