За председателем послали — тот еще по дороге от вестового узнал, что вызывает его «сам Чапаев». Подходит оробелый, снимает шапку, кланяется.
   — Это што же, братец, Совет-то тебе — свинюшник, што ли? — грозно встретил его Чапаев. — Куда ты его к черту на кулички выбросил — места тебе нет посреди-то села, а?
   — Да народ не дает, — робко заметил председатель.
   — Какой народ? Не народ, это кулаки не хотят, а народ тут ни при чем… Ишь ты, уступчивый какой…
   — Да я хотел…
   — Чего хотел! — оборвал Чапаев. — Тут делать надо, не хотеть… А властью называешься. Завтра же перевести Совет на площадь, занять там дом хороший и сказать, што Чапаев приказал. Понял?
   — Понял, — промямлил тот.
   — Я поеду обратно из Самары, смотри, если застану в этой дыре…
   Бессловесный и, видимо, никчемный председатель из числа «подставных» засуетился, забегал насчет лошадей… Даже и ночевать не стали «в таком селе», ночью же укатили.
   Приехали в Самару. Явились к Фрунзе. По-товарищески позвал он Чапаева и Федора зайти к нему вечером на квартиру — дотолковаться как следует по поводу предстоящих операций. Пришли. Фрунзе объяснил положение на фронте, говорил о том, как решительно надо теперь действовать, какие нужны командиры по моменту… Когда Чапаев по каким-то делам отлучился минут на пяток, Фрунзе спрашивает Федора:
   — Дело серьезное, товарищ Клычков… Думаю назначить Чапаева начальником дивизии. Что скажете? Я знаю его мало, но слухов о нем — сами знаете… Как он на деле-то? Вы с ним хоть сколько-нибудь да поработали…
   Федор высказал ему все, что думал, — хорошее высказал мнение, оттенил только незрелость политическую.
   — Я и сам того же мнения, — заключил Фрунзе. — Человек он, бесспорно, незаурядный… Пользу может дать огромную, только вот партизанщиной все еще дышит жарко… Вы постарайтесь… Ничего, что горяч: они, и горячие-то, ручными бывают…
   Федор коротко пояснил Фрунзе, что в этом направлении как раз и ведет свою работу, что симпатию и доверие Чапаева уже, безусловно, заслужил и думает, что в дальнейшем сойдется с ним еще ближе.
   Вошел Чапаев. После короткой беседы Фрунзе сообщил ему о назначении и сказал, что ехать надо теперь же на Уральск и там ждать распоряжений, так как общий план предстоящей операции все еще довольно неясен. Простились. Ушли. Через два часа уезжали из Самары. Перед отъездом Чапаев попросил разрешения заехать в Вязовку — свое родное село; Фрунзе согласился. Поехали на Вязовку.
   — У вас кто в Вязовке-то? — спросил Федор.
   — Все в Вязовке… Старики там, отец с матерью — названые… Двое парнишек, девчонка — эти живут со вдовой одной… У той, видите ли, двое своих, вот вместе все и живут…
   — Знакомая хорошая?
   — Да, хорошая знакомая… Очень знакомая, — Чапаев хитро улыбнулся. — Друг у меня помер, а она осталась, друг-то и завещал, штобы оставалась со мной…
   В Вязовке встретили с большим триумфом. Председатель Совета сейчас же созвал заседание в честь приезда дорогого гостя. Там Чапаев говорил свои «речи»… Вечером в народном доме его имени «местными силами» поставили спектакль. Играли безумно скверно, зато усердие было проявлено колоссальное: артистам хотелось заслужить чапаевскую похвалу… Переночевали, а наутро — марш в Уральск!..
   Федору показалось, что с ребятишками Чапаев обходится без нежности; он его об этом спросил.
   — Верно, — говорит, — с тех пор, как у меня эта щель семейная объявилась, ништо мне не мило, и детей-то своих почти што за чужих стал считать…
   — А воспитывать как же станете?
   — Да што же воспитывать: мне вот все некогда, а тут — кто их знает как, я даже и не спрашиваю об этом… Посылаю из жалованья, и кончено…
   — Да жалованья мало…
   — Мало, знаю… притом еще за ноябрь с декабрем у меня не получено… Вон где ноябрь… А теперь март за половину. Не платят…
   — Плохо дело…
   — Каждый теперь што-нибудь теряет, товарищ Клычков, каждый, — проговорил серьезно Чапаев. — Без этого, знать, и революция быть не может: один имущество свое теряет, другой — семью, иной, глядишь, вот ученье погубит, а мы — мы и жизнь-то, может, вовсе утеряем.
   — Да, — задумался Федор, — может, и жизнь… А интересно, в самом деле: конца войне нет… Все новые и новые враги со всех сторон… И кругом в опасности… Мы вот с вами долго ли наездимся вместе? А близки ведь уж и новые походы…
   — И думать не думаю про это, — отмахнулся рукой Чапаев. — Кто его знает, конец-то… Иной раз в такую кашу засыпался — и выходу, кажется, нет никуда, ан жив. Лучше не думать наперед. Я единожды к чехам в деревню по ошибке прикатил, в девятьсот восемнадцатом еще году было… Своя, думаю, да своя деревня-то, а шоферу што! — он увезет куда хочешь… Только въехали — батюшки: чехи! Ну, говорю, Бабаев (шоферу-то), закручивай, как знаешь, — а у самого пулемет на руках… Крути, говорю, на улице, а я стрелять стану… Успеешь закрутить — спасемся, а то — поминай как звали… Он крутит, а я палю, он крутит, а я палю… Как завернул, да как даст ходу, а кавалеристов тут человек пятнадцать на нас выехало, вот и началось вдогонку-то… Обернулся я лицом назад — пыль дугой, не видно ничего, только стреляют, слышу, на скаку-то: они на нас, а я все туда да туда… Обе ленты расстрелял… Ну-ка, лопни тут шина, што от меня осталось бы?.. Чех за мою голову и тогда награду обещал: принеси, говорит, голову Чапаева, золота дадим… У меня хлопцы прочитают эти бумажки, смеются над чехом-то, а один раз написали: «Приходите, мол, к Стеньке Разину в полк, мы вам и без золота отдадим…» Написали, запечатали письмо да мальчишке деревенскому дали отнести… У меня много бывало всяких п р о и с ш е с т в и е в .
   — И сохранен вот… — сказал Федор. — Чем сохранен — случайностью ли обстоятельств, своею ли находчивостью, кто знает? А поди десятки раз на волоске от смерти был.
   — Так вот, — отозвался охотно Чапаев, — именно десятки и есть, и даже многие десятки. Я себе все сам задаю этот вопрос: што это я какой живучий, словно нарошно кто меня оберегает?.. А другому, как только первая пуля полетела, — хлоп, и нет человека.
   — Ну, так что же, — спросил Федор, — сами-то вы все-таки как думаете: случайность тут или другое что?
   — Да нет, случайность где же — везде голова нужна… ой, как нужна голова! Ведь бывает, што всего одну минуту переждал, и нет тебя, да не одного тебя — сто человек можно загубить… Нас, сонных, чех захватил в деревне… А я на другом конце ночевал, вскочил в одних штанах, да «ура-ура»… А и нет у нас ничего — оружия-то никакого, да обрадовалась ребятня, да как кинулась — разом отняли у кого што. И не токмо пленных своих отняли, а ихних в плен набрали… Н а х о д к а нужна, товарищ Клычков, без находки разом пропадешь на войне.
   — А пропадать-то неохота? — пошутил Федор.
   — И тут неодинаково, — серьезно ответил Чапаев. — Вы думаете, каждому человеку жизнь свою жаль? Да не только што, а и один не всегда ее любит как следует. Я, к примеру, был рядовым-то, да што мне: убьют аль не убьют, не все мне одно? Кому я, такая вошь, больно нужен оказался? Таких, как я, народят сколько хочешь. И жизнь свою ни в грош я не ставил… Триста шагов окопы, а я выскочу, да и горлопаню, нака, выкуси… А то и плясать начну, на бугре-то. Даже и думушки не было о смерти. Потом, гляжу, отмечать меня стали — на человека похож, выходит… И вот вы заметьте, товарищ Клычков, што, чем я выше подымаюсь, тем жизнь мне дороже… Не буду с вами лукавить, прямо скажу — мнение о себе развивается такое, што вот, дескать, не клоп ты, каналья, а человек настоящий, и хочется жить настоящему-то как следует… Не то што трусливее стал, а разуму больше. Я уже плясать на окопе теперь не буду: шалишь, брат, зря умирать не хочу…
   — А в дело? — спросил Федор.
   — В дело? Вот вам клянусь, — горячо сказал Чапаев, — клянусь, чем хотите, что в д е л о трусом не буду никогда… Ежели в дело — тут всякие другие мысли пропадают… А вы думали — што?
   — Да нет, я ничего не думал, так спросил…
   — Так ли? Может, в ш т а б е про меня?
   Федор не понимал, о чем он говорит.
   — С полковничками? — продолжал Чапаев, и в голосе чувствовалось едва сдерживаемое раздражение. — Там, конешно…
   — Да нет, серьезно же говорю вам, — успокоил его Клычков, — ни с какими «полковничками» ничего я не говорил, да и чего мне?
   — А то они понаскажут…
   — Не любят? — спросил Федор.
   — Ненависть имеют ко мне, — медленно и внушительно сказал Чапаев. — Я телеграммы да писульки им такие отсылал, что в трибунал хотели… Только вот война помешала, а то чего доброго, и на суд попадешь. Ему там у стола сидеть — малина: полезай, говорит, на рожон… А я на рожон никогда тебе не полезу, хоть ты кто хочешь будь… На-ка, разыскались командиры… Патронов коли тебе надо — так нет их, а на приказы — ишь гораздые какие… Ну и шил я их почем зря… Хулиган, говорят, партизан, чего с него взять…
   — Так, товарищ Чапаев, — изумился Федор, — что же вы думаете — полковниками у нас, что ли, Красная-то Армия управляется?
   — А то што?
   — Да как что: а реввоенсоветы, комиссары наши, командиры красные…
   — «Ревасовет» выходит, што ничего и не понимает в другой раз, а наговорят ему — и верит…
   — Нет, это не то, совсем не то, — возражал Федор. — У вас неправильное представление о ревсоветах… Там народ свой сидит, и понимающий народ, вы это напрасно…
   — А вот увидите, как в поход пойдем, — тихо ответил Чапаев, но в голосе уж ни уверенности, ни настойчивости не было.
   Федор рассказал ему, как организовались реввоенсоветы, какой в них смысл, какие у них функции, какая структура… И видел, что Чапаев ничего этого не знал, все эти сведения были для него настоящим откровением… Слушал он чрезвычайно внимательно, ничего не пропускал, все запоминал — и запоминал почти буквально: память у него была знаменитая… Федор всегда удивлялся чапаевской памяти: он помнил даже самомалейшие мелочи и нет-нет да ввернет их где нибудь к разговору.
   Федор любил эти долгие, бесконечные беседы. Говорил и знал, что семя падает на добрую землю. Он замечал в последнее время, что мысли его иногда Чапаев выдавал за свои — так, в разговоре с кем-нибудь посторонним, как бы невзначай… Федор видел, как тот почувствовал в нем «знающего» человека и, видимо, решил, в свою очередь, использовать такое общение. От вопросов об управлении армией, о технике, о науке — они перешли к самому больному для Чапаева вопросу: о его необразованности. И договорились, что Федор будет с ним заниматься, насколько позволят время и обстоятельства… Наивные люди: они хотели заниматься алгеброй в пороховом дыму! Не пришлось заняться, конечно, ни одного дня, а мысль, разговоры об этом много раз приходили и после; бывало, едут на позицию вдвоем, заговорят-заговорят и наткнутся на эту тему:
   — А мы заниматься хотели, — скажет Федор.
   — Мало ли што мы хотели, да не все наши хотенья выполнять-то можно… — скажет Чапаев с горечью, с сожалением.
   Видел Федор, как жадно ухватывался Чапаев за всякое новое слово, — а для него многое-многое было новым! Он целый год состоял в партии, кажется, дело бы ясное по части религии, а тут как-то Клычков вдруг увидел, что Чапаев… крестится.
   — Что это ты, Василий Иваныч? — обратился он к Чапаеву. — Коммунист господень, да в уме ли ты?
   (Они уже через две недели знакомства перешли на «ты».)
   Чапаев смутился, но задорно ответил:
   — Я считаю — и коммунисту, как он хочет. Ты не веришь — и не верь, а ежели я верю, так што тут тебе вреда какого?
   — Не мне вред, я не про себя, — напирал Федор. — Я тебе-то самому изумляюсь — как ты, коммунист, и в бога верить можешь?
   — Да, может, я и не верю.
   — А не веришь, что крестишься?
   — Да так… хочу вот… и крещусь…
   — Ну как же можно… Разве этим шутят? — увещевал его серьезно Клычков.
   Тогда Чапаев рассказал ему «историю» из времени далекого детства и уверял, что эта именно история и дала всему начало.
   — Я мальчишкой был маленьким, — рассказывал он, — да и украл один раз «семишник» от иконы, — у нас там икона стояла одна чудотворная… Украл и украл… купил арбуза да наелся, а как наелся, тут же и захворал: целых шесть недель оттяпал… Жар пошел, озноб, поносом разнесло, совсем в могилу хотел… А мать-то узнала, што я этот семишник украл, — уж она кидала-кидала туда… одних гривенников, говорила, рубля на три пошло, да все молится-молится за меня, штобы простила, значит, богородица… Вымолила — на седьмой неделе встал… Я с тех пор все и думаю, што имеется, мол, сила какая-то, от которой уберегаться надо… Я и таскать с тех пор перестал — яблока в чужом саду не возьму, все у меня испуг имеется… Под пулями ничего, а тут вот робость одолевает… Не могу…
   Федор на этот раз говорил немного, а потом неоднократно подводил разговор к теме о религии, рассказал о ее происхождении, о так называемом боге. Больше Чапаев никогда не крестился… Но не только креститься он перестал, а сознался как-то Федору, что «круглым дураком был до тех пор, пока не понимал, в чем дело, а как понял — шутишь, брат, после сладкого не захочешь горького…»
   В результате этих нескольких бесед Чапаев совершенно по-иному стал рассуждать о вере, о боге, о церкви, о попах; впрочем, попов он ненавидел и прежде, только крошечку все-таки и насчет них робел думать: все казалось, что «к богу они поближе нас, хоть и подлецы порядочные».
   Чем дальше, тем больше убеждался Федор, что Чапаев, этот кремневый, суровый человек, этот герой-партизан, может быть, как ребенок, прибран к рукам; из него, как из воскового, можно создавать новые и новые формы — только осторожно, умело надо подходить к этому, знать надо, что «примет» он, чего сразу не захочет принять… Основная плоскость, на которой можно было его особенно легко вести за собою, — это плоскость науки: здесь он сам охотно, любовно шел навстречу живым мыслям. Но и только. В другом — неподатлив, крепок, порою упрям. Условия жизни держали его до сих пор «в черном теле», а теперь он увидел, понял, что существуют новые пути, новое всему объяснение, и стал задумываться над этим новым. Медленно, робко и тихо подступал он к заветным, закрытым вратам, и так же медленно отворялись они перед ним, раскрывая путь к новой жизни.


VIII. НА КОЛЧАКА


   Ожидая распоряжений, в Уральске пробыли десять дней. Тоска была мертвая, дела никакого. Толкались в штабе Уральской дивизии, стоявшей здесь, поддерживали связь с бригадой своей дивизии, — эта бригада в те дни еще не переброшена была в Бузулукский район. Скучали — мочи нет. Только один раз, и на самое короткое время, увиделся Федор с Андреевым, — тот почти непрерывно разъезжал по фронту и в Уральск заглядывал только налетами. Он осунулся, пожелтел, глубоко ввалились и казались почти черными его чудные синие глаза, — видно, что недосыпал часто, много волновался, а может, и с питанием не все было ладно. Клычков его встретил в коридоре штадива, совершенно одетого, готового к отъезду, несмотря на то, что приехал он сюда всего полчаса назад. Друг на друга посмотрели долгим, испытующим взглядом, как будто спрашивали:
   «Ну, что нового дала тебе эта новая жизнь: что приобрел и что потерял?»
   И, кажется, оба заметили это н о в о е , что ложится неизгладимой печатью на взгляд, на лицо, на движенья у того, кого уже коснулась боевая жизнь.
   Поговорили на ходу всего несколько минут и распрощались до новой встречи…
   Чапаев нервничал выше меры — он без дела всегда был таков: как только на день, на два, бывало, придется остановиться и ждать чего-нибудь, — Чапаева не узнать. Он в таком состоянии привязывается ко всем безжалостно, бранится по пустякам, грозит наказаниями…
   Внутренняя сила, его богатая энергия постоянно ищет выхода, и когда нет ей применения в делах, она разряжается по-пустому, но разряжается непременно.
   Уральская дивизия в это время фронт свой имела где-то около Лбищенска. Операции шли ни хорошо, ни худо: без больших поражений, но и без значительных побед. Вдруг — несчастие: в неудачном бою погибло что-то очень много народу. Фронт за Лбищенском колыхнулся. Новоузенский и Мусульманский полки были растрепаны; им на помощь срочно послали куриловцев. Целая катастрофа. И все так неожиданно. Как гром среди ясного неба. Не ждали, не предполагали, не было никаких признаков. Начальник Уральской дивизии — хладнокровный, испытанный командир — и тот растерялся, не сразу освоился с происшедшим, не знал вначале, что надо предпринять. Советовался с Чапаевым, вместе порешили — как быть.
   Но восстановить фронта уже не удалось, — Уральск вскоре был окружен кольцом и в этом кольце продержался целые месяцы…
   Как только получена была весть о катастрофе и передана в Центр, Фрунзе приказал немедленно особой комиссии расследовать причины поражения; в комиссию входил и Чапаев, председателем назначили Федора. Чапаеву, видимо, было обидно, что председательство поручено не ему, а комиссару, но это сказалось лишь потом. Чапаев и не предполагал, что тут, кроме обстоятельств чисто военных, может быть, не меньшую, если не большую роль могли играть обстоятельства политические: так, видимо, взглянул на дело Центр, потому и поручено всем делом руководить Клычкову.
   Приступили немедленно к собиранию всяких материалов, документов, копий различных приказов и распоряжений, сводок, телеграмм… Чапаев взял у Федора бригадный приказ, который говорил о столь неудачном наступлении на поселок Мергеневский, — в этом приказе была канва для объяснения происшедшего, поэтому значение приказу Клычков придавал исключительное. Чапаев внимательно его рассмотрел, составил «критическое свое мнение», сидит, диктует машинисту. Входит Федор.
   — Рассмотрел приказ-то, Василий Иваныч?
   — Ну, рассмотрел, так што же?
   — Я над ним тоже подумал довольно… обсудим, — предложил Федор.
   — Можно прочитать, вот напечатано…
   В голосе и в манере Чапаева чувствовались плохо скрываемая небрежность и какое-то недовольство, пока совершенно непонятные Федору.
   — Прочитай-ка, — заметил он, — потолкуем, может, изменения какие внесем…
   — Да уж без изменений, — отрезал Чапаев. — Ты у себя изменяй, а я как написал, так и отошлю.
   — Это почему? — изумился Федор и почувствовал, как его больно кольнул этот недружелюбный ответ.
   — Да потому… Раз «председатель», так свое мнение и докладывай… А я «спец»… Я только «спец»…
   Он дважды с обидой выговорил это слово.
   — Ну, чего ты молотишь? — обиделся Федор. — Чего молотишь зря? Разбиваться-то зачем: обсудим вместе, вместе и отошлем.
   — Да нет уж, — упирался Чапаев.
   Клычкову не хотелось дальше толочься на этом вопросе.
   — Ну, читай, — опустился он на стул.
   Чапаев прочитал свою критику на бригадный приказ Уральской дивизии, — разбор был довольно толковый, тщательный, серьезный. От обсуждения Федор уклонился — мнение свое решил послать отдельно.
   — Как скажешь? — спросил Чапаев.
   — Да хорошо, по-моему, — сквозь зубы процедил Федор.
   — А то плохо? — повысил вдруг тон Чапаев. — Плохо-то плохо, да не у меня… да! Мы знаем, што делаем, а вот там финтифлюшки разные… шкура поганая!..
   Федор не понял, по чьему адресу отливает Чапаев такие эпитеты.
   — Стервецы… — продолжал он со злобой. — Затереть человека хотят… Ходу не дают… Ну, мы управу найдем, мы о себе скажем!..
   Это Чапаев измывался по поводу «проклятых штабов», которые считал скопищем дармоедов, трусов, карьеристов и всяких вообще отбросных элементов…
   — Постой, Чапаев, чего ты срамишься? — полушутя обратился к нему Федор. — Ни с того ни с сего — какого черта? Белены объелся, что ли?
   — Давно объелся, давиться начал, — и в голосе Чапаева послышалась укоризна. — Давиться… Да… А взять-то нечего… И меня, брат, никуда не подкопаешься, Чапаев своему делу хозяин…
   — Про что ты?
   — Про то, все про то, што в академьях мы не учены… Да мы без академьев… У нас по-мужицки и то выходит… Мы погонов не носили генеральских, да и без них, слава богу, не каждый такой с т р а т е х будет…
   — Не хвались, не хвались, Василий Иванович, это тебе не к лицу… Пусть тебя другие… А сам-то…
   И Федор приложил палец к губам. Давешнее неприятное чувство так и подмывало его чем-нибудь язвнуть Чапаева, так сказать, отомстить ему. Чем же? А самым уязвимым местом — знал это Федор — является у Чапаева разговор о признании и непризнании его доблестей, способностей, военного таланта, особенно если к этому подпустить что-нибудь о «штабах». Момент был таков, что даже и бередить не приходилось, — Чапаев был уж неспокоен без того.
   — Молчи лучше насчет стратегии-то, — выпалил Федор.
   — Што же это молчать? Молчи сам, — негодующе передернулся Чапаев.
   Переломив себя, стараясь казаться совершенно спокойным, Клычков сказал ему тихо:
   — Вот что, Чапай… Ты хороший вояка, смелый боец, партизан отличный, но ведь и только! Будем откровенны. Имей мужество сознаться сам: по части военной-то мудрости слаб… Ну, какой ты стратег? Посуди сам, откуда тебе быть-то им?
   Чапаев нервно дергался, и злыми огоньками блестели его волчьи серо-синие глаза.
   — Стратег плохой? — почти крикнул он на Федора. — Я плохой стратег? Да пошел ты к черту после этого!
   — А ты спокойнее, — злорадствовал Федор, довольный, что хоть немножко пронял его за живое, — чего тут нервничать? Чтобы быть хорошим военным работником, чтобы знать научную основу стратегии, — да пойми ты, что всему этому учиться надо… А тебе некогда было, ну, не ясно ли, что…
   — Ничего мне не ясно… Ничего не ясно… — оборвал его Чапаев. — Я армию возьму и с армией справлюсь.
   — А с фронтом? — подшутил Федор.
   — И с фронтом… а што ты думал?
   — Да, может быть, и главкомом бы не прочь?
   — А то нет, не справлюсь, думаешь? Осмотрюсь, обвыкну — и справлюсь. Я все сделаю, што захочу, понял?
   — Чего тут не понять.
   У Федора уже не было того нехорошего чувства, с которым начал он разговор, не было даже и той насмешливости, с которою ставил он вопросы; эта уверенность Чапаева в безграничных своих способностях изумила его совершенно серьезно…
   — Что ты веришь в силы свои, это хорошо, — сказал он Чапаеву. — Без веры этой ничего не выйдет. Только не задираешься ли ты, Василий Иваныч? Не пустое ли тут у тебя бахвальство? Меры ведь ты не знаешь словам своим, вот беда!
   Еще больше возбудились, заблестели недобрым блеском глаза: Чапаев бурлил негодованием, он ждал, когда Федор кончит.
   — Я-то!.. — крикнул он. — Я-то бахвал?! А в степях кто был с казаками, без патронов, с голыми-то руками, кто был? — наступал он на Федора. — Им што? Сволочь… Какой им стратег…
   — А я за стратега тоже не признаю. Значит, выходит, что и я сволочь? — изловил его Федор.
   Чапаев сразу примолк, растерялся, краска ударила ему в лицо; он сделался вдруг беспомощным, как будто пойман был в смешном и глупом, в ребяческом деле.
   Федор умышленно обернул вопрос таким образом исключительно в тех целях, чтобы отучить как-нибудь Чапаева от этой беспардонной, слепой брани в пространство… И не только потому, что это «нехорошо», а все это было для Чапаева крайне опасно: услышат недруги, запомнят, а потом со свидетелями да с документами припрут его к стене — деться будет некуда, сквернейшее создастся положение. А у Чапаева сплошь и рядом можно было слышать, как он костит сплеча и штабы, и реввоенсоветы, и ЧК, и особые отделы, и комиссаров — всех, всех, кто по отношению к нему может проявить хоть малейшую власть. Шумит, бранится, проклинает, грозит, а все впустую: объясни ему — и все поймет, согласится, даже отступится иной раз от своего мнения — хоть медленно, туго и неохотно. Отступать не любил даже в том, что сказал. Говоря к слову, он и приказов своих никогда не менял; в этом заключалась их особенная, убеждающая сила.
   Теперь, когда Чапаев был пойман на слове, Федор решил процесс о б у ч е н и я довести до конца, уйти и оставить Чапаева в раздумье: «Пусть помучится сомнениями, зато дольше помнить будет…» И когда Чапаев, оправившись немного от неожиданности, стал уверять, что «не имел в виду… говорил только о них» и так далее, Федор простился и ушел.
   Когда в полночь Клычков возвращался, он в комнате у себя застал Чапаева. Тот сидел и смущенно мял в руках какую-то бумажонку:
   — Вот, почитайте, — передал он Федору отпечатанную на машинке крошечную писульку. Когда Чапаев был взволнован, обижен или ожидал обиды, он часто переходил на «вы». Федор это заметил теперь в его обращении, то же увидел и в записке.
   «Товарищ Клычков, — значилось там, — прошу обратить внимание на мою к вам записку. Я очень огорчен вашим таким уходом, что вы приняли мое обращение на свой счет, о чем ставлю вас в известность, что вы еще не успели мне принести никакого зла, а если я такой откровенный и немного горяч, нисколько не стесняясь вашим присутствием, и говорю все, что на мысли против некоторых личностей, на что вы обиделись. Но чтобы не было между нами личных счетов, я вынужден написать рапорт об устранении меня от должности, чем быть в несогласии с ближайшим своим сотрудником, о чем извещаю вас как друга. Чапаев».
   Вот записка. От слова до слова приведена она, без малейших изменений. Последствия она могла иметь самые значительные: рапорт был уже готов, через минуту Чапаев показал и его. Если бы Федор отнесся отрицательно, если бы даже промолчал — дело передалось бы «вверх», и кто знает, какие бы имело последствия? Странно здесь то, что Чапаев совершенно как бы не дорожил дивизией, а в ней ведь значились пугачевцы, разинцы, домашкинцы — все те геройские полки, к которым он был так близок. Здесь сказалась основная черта характера: без оглядки, сплеча, в один миг приносить в жертву даже самое дорогое, даже из-за совершенной мелочи, из-за пустяка.