Страница:
Впервые донья Барбара услышала такую угрозу, но больше всего ее бесила мысль, что ее собственный, купленный ею закон заставлял ее поступать вопреки собственному желанию. Она с яростью вырвала лист из брошюры:
– Чтобы этот клочок бумаги, который я могу смять и разорвать на мелкие кусочки, заставил меня делать то, чего я по хочу? Никогда!
Но, помимо ярости, ее гневные слова выражали и другое: уважение, которого донья Барбара никогда ни к кому не испытывала. Это было поистине необычайным происшествием в ее жизни.
II. Укротители
III. Ребульоны [67]
– Чтобы этот клочок бумаги, который я могу смять и разорвать на мелкие кусочки, заставил меня делать то, чего я по хочу? Никогда!
Но, помимо ярости, ее гневные слова выражали и другое: уважение, которого донья Барбара никогда ни к кому не испытывала. Это было поистине необычайным происшествием в ее жизни.
II. Укротители
Вот уже несколько дней Кармелито подкарауливал Рыжую из косяка Черной Гривы. В саваннах Альтамиры не было жеребца похотливее, чем этот буланый неук, поэтому его все знали и он имел собственное имя. Стоило ему увидеть в каком-нибудь косяке красивую кобылу, как он старался отбить ее, и чужому вожаку нелегко было сопротивляться стремительным Ударам его копыт и его укусам. Людям тоже не удавалось сладить с ним и поймать его. Не раз устраивали они облавы на Черную Гриву; но как ни маскировали они ложные коррали в лесу, он всегда замечал их и вовремя удирал.
Рыжая – стройная, светлой масти кобылка – была самой красивой в косяке. Но настало время, и ей пришлось покинуть родной косяк: она не могла делить любовь с собственным отцом. Черная Грива постоял перед ней, смущенно прядая ушами, оскалил зубы, давая понять, что отныне они не могут быть вместе, и вот уже она – одна в саванне, смотрит вслед покинувшей ее семье; тонкие, длинные ноги прижаты одна к другой, розовые губы вздрагивают, ясные глаза полны тоски.
Затем медленно, словно нехотя, она побрела по знакомым местам. Тут-то и увидел ее издали Кармелито, – он возвращался домой и загляделся на облако золотистой пыли на горизонте, поднятой уходившим косяком.
На следующее утро Кармелито поджидал Рыжую у водопоя, прячась в густой листве сливового дерева и держа наготове лассо. Но кобылка была так же хитра, как ее отец, и на охоту за ней ушла целая неделя.
Наконец она была поймана. Спутывая ей ноги, Кармелито утешал ее:
– Тебе не придется жалеть об этом, Рыжая. Стой спокойно.
Увидев красавицу кобылу, приведенную пеоном, Марисела воскликнула:
– Какая красивая! Вот бы мне такую!
– Я куплю ее у тебя, Кармелито, – предложил Сантос.
Но угрюмый пеон наотрез отказался:
– Она не продается, доктор.
«Собственность, которая передвигается, не есть собственность», – как говорят в льяносах. Хозяином дикой лошади считается тот, кто ее поймал. Владелец имения, пожелавший приобрести ее, обязан, согласно обычаю, уплатить за нее деньги, хотя, по существу, это составляет плату лишь за поимку и укрощение лошади. Но пеон имеет право не продавать лошадь, если хочет оставить ее для себя.
Приручить Рыжую оказалось не так просто. Требовались необыкновенная ловкость и сноровка, чтобы удержаться в седле, когда она одним рывком вставала на дыбы и тут же падала па передние ноги. Но как бы хитра и норовиста ни была лошадь, в руках Кармелито она быстро становилась мягкой, как шелк, и чуткой к узде.
– Как дела с Рыжей, Кармелито? – спрашивал Лусардо.
– Все в порядке, доктор. Понемножку привыкает ходить шагом. А как ваши успехи?
Кармелито имел в виду начатое Сантосом обучение Мариселы.
Марисела доставляла своему учителю не меньше хлопот, чем Рыжая Кармелито. Знания давались ей легко, но она была очень обидчива и неуравновешенна.
– Отпустите меня в Рощу.
– Иди, иди! Но я пойду за тобой следом и не перестану твердить: надо говорить не «сыскала», а «нашла», «обнаружила»; не «гляньте-ка», а «взгляните», «посмотрите».
– Эти слова сами собой слетают у меня с языка. Ну. хорошо, посмотрите, что я нашла, когда трясла барахло… перебирала старые вещи. Красиво будет поставить ее с цветами на стол?
– Сама ваза не очень красивая.
– Так я и знала. Вы только и видите, что одни недостатки.
– Подожди, девочка. Ты не дала мне договорить. Ваза действительно некрасива, но ты в этом не виновата. А вот твоя мысль поставить на стол цветы меня очень радует.
– Видите, не такая уж я дура. Этому вы меня не учили.
– Я никогда и не считал тебя глупой. Наоборот, всегда говорю, что ты способная девушка.
– Да уж это-то вы любите говорить.
– А тебе неприятно? Что же еще ты хотела бы услышать от меня?
– Ха! Чего я хочу! Разве я прошу чего-нибудь?
– Опять это «ха»!
– Угу!
– Ничего, не отчаивайся. Я веду счет твоим «ха», и с каждым днем число их уменьшается. Сегодня, например, оно вырвалось у тебя лишь один раз.
За ее речью приходилось следить и поправлять ее каждую минуту. По вечерам они занимались уроками. Она уже сделала немалые успехи в чтении и письме – единственном, чему в детстве учил ее отец и что впоследствии было почти забыто. Прочие премудрости были для нее новыми и интересными и усваивались с необыкновенной легкостью. Манерам и привычкам Сантос учил ее на примере образованных, изящных каракасских сеньорит, своих приятельниц, о которых он как бы случайно, к слову, вспоминал обычно в разговорах после ужина.
Марисела только посмеивалась, – живое воображение давно подсказало ей, с какой целью велись эти длинные речи о каракасских приятельницах. Но если Сантос слишком увлекался описанием, она начинала сердиться и огрызаться, – тогда его тоска по городской жизни уступала месту озабоченности учителя, и они приступали к урокам. Именно в такие часы Марисела легче всего усваивала новый материал: если учитель был рассеян, она, напротив, становилась более сосредоточенной и внимательной.
Чистая, по-девичьи гордая, еще чуть-чуть диковатая и в то же время нежная, как цветок парагуатана, благоухающий в лесной чаще и придающий особый аромат меду диких пчел, Марисела ничем не напоминала теперь прежнюю замарашку с вязанкой хвороста на косматой голове.
Сантос покупал для Мариселы лучшие ткани и обувь у бродячего торговца-турка, ежегодно объезжавшего со своим товаром приараукские имения. Первые свои платья она шила с помощью внучек Мелесио Сандоваля. Потом Сантос и сам превратился в модельера, рисуя для нее образцы фасонов, и это приводило к забавным сценам. Если рисунки сами по себе были неплохими, то сделанные по ним выкройки оказывались никуда не годными, а иногда и просто смешными.
– Ха! К чему мне это уродство? – заявляла она.
– Пожалуй, ты права, – соглашался он. – Я тут немного перестарался. Чего только нет – и складки и оборки. Давай уберем их.
– Это – тоже. Я такой хомут и не натяну на холку.
– Да, воротничок лежит плохо, согласен. Но правильнее говорить не холка, а шея. У тебя прирожденный вкус, поэтому ты во всем легко отличаешь красивое от уродливого.
Ему было приятно открывать в этой сильной и одно временно податливой натуре хорошие черты, и он видел в Марисела душу своего парода, открытую, как сама равнина, любому облагораживающему воздействию.
Ни на минуту не забывал он также и о Лоренсо Баркеро. Не позволяя ему напиваться и стараясь занять его физическим и умственным трудом, Сантос вскоре добился того, что Лоренсо стал понемногу отвыкать от своего порока. Днем он увозил! Лоренсо с собой в саванну, а вечером, когда, поужинав, все! трое оставались за столом поболтать, старался заинтересовать его разговором и пробудить сознание, долгие годы работавшее только под воздействием алкоголя.
Помимо того, что успехи Мариселы – плод его педагогических усилий – доставляли ему ни с чем не сравнимое удовлетворение, ее присутствие вносило оживление в дом, а его самого обязывало к порядку. Когда Марисела с отцом поселились в Альтамире, дом уже не выглядел таким запущенным, как в день его приезда в имение. Стены, хранившие следы пребывания летучих мышей, были побелены, с полов соскоблена и смыта засохшая грязь, которую в течение многих лет заносили сюда на подошвах пеоны. И все же это был дом без женщины. Сантос вынужден был сам зашивать порванную одежду, хотя не знал, как держать иголку в руках, есть обед, поданный пеоном, и самое главное, жить в доме, где нет уважения к порядку, где можно находиться в каком угодно виде, пропускать мимо ушей непристойные слова пеонов, не обращать внимания на свою внешность, на свои манеры.
Сейчас все обстояло иначе. Как бы ни устал Сантос, гоняясь с лассо за дикими быками, он всегда помнил, что нужно привезти домой букетик полевых цветов, а приехав, переодеться, смыть едкий запах пота, выйти к столу таким, чтобы подавать другим пример, и за едой вести приятный и изысканный разговор.
Таким образом, пока он искоренял в Мариселе последствия ее дикого образа жизни, она сама служила ему защитой от тягостного влияния грубой среды, окружавшей его в льяносах.
Порой ученица вдруг начинала бунтовать, кровь в ее жилах, как она выражалась, поворачивала вспять. Тогда она отказывалась учить уроки и на все его замечания огрызалась излюбленным: «Отпустите меня в Рощу».
Но вспышки эти бывали очень короткими, и причина их крылась в тех чувствах, которые Сантос пробуждал в ее душе. Обычно она тут же соглашалась с тем, от чего только что отказывалась.
– Ну, хорошо. Будем заниматься?
Точно так же вела себя Рыжая: взвившись несколько раз па дыбы, она пускалась ровной, спокойной рысью.
И все же Кармелито первым завершил укрощение. Как-то под вечер он подошел к Сантосу, ведя на поводу кобылку, и сказал:
– Позволю себе одну вольность, доктор. Здесь нет хорошей лошади для сеньориты Мариселы, вот я и приручил для нее Рыжую. Если хотите, можете раньше испытать ее. Я нарочно не стал седлать, но припас и дамское седло и сбрую.
В первый момент Сантосу показалось, что он нашел объяснение недавнему непочтительному отказу Кармелито продать ему Рыжую: человек замкнутый и немногословный, Кармелито не хотел сказать тогда, что задумал подарить лошадь Мариселе. Но, поразмыслив, Сантос пришел к более вероятному, как ему казалось, выводу: желая загладить свою вину перед хозяином, пеон решил сделать приятное Мариселе, считая, что хозяин влюблен в свою племянницу. Возможно, так думали и остальные пеоны; и хотя это ни в коей мере не соответствовало истинным чувствам Сантоса, ему было неприятно сознавать, что эти чувства могут быть истолкованы подобным образом.
Он позвал Мариселу, чтобы она сама поблагодарила Кармелито.
– Как хорошо! – радостно захлопала она в ладоши. – Значит, вы объезжали ее для меня? Но что же вы молчали, Кармелито? А я сгорала от зависти. Оседлайте ее, я проедусь. – Но тут же прибавила огорченно: – Вот только папа сегодня не в духе, не захочет прогуляться со мной.
– Не беда! – успокоил ее Сантос. – Я составлю тебе компанию.
– Позвольте поехать и мне, доктор, – попросил Кармелито. – Хочу посмотреть, как будет вести себя Рыжая. Одно дело – когда в седле мужчина, другое – когда женщина.
Довод был убедительный, хотя не отражал настоящих намерений Кармелито.
По дороге Сантос пытался вызвать Кармелито на откровенный разговор, – Антонио Сандоваль без конца хвалил этого человека, и Сантос питал к нему доверие, – но Кармелито долго ограничивался короткими, сухими ответами. Наконец он решился на признание, к которому готовился уже несколько дней:
– Я не родился пеоном, доктор Лусардо. Моя семья считалась одной из лучших в Ачагуас. В Сан-Фернандо, да и в Каракасе у меня немало родственников. Может, даже вы и знакомы с ними. – Он назвал несколько имен, действительно довольно известных. – Мой отец не был богачом, но жили мы в достатке. Нам принадлежала ферма Аве Мария. Однажды – мне минуло тогда пятнадцать лет – на нашу ферму напала шайка скотокрадов: их было полно в округе. В начале и в конце дождливого сезона они всегда устраивали набеги. На этот раз отец издали увидел их и сказал: «Кармелито, надо спешно укрыть в лесу сорок неуков из корраля. Бери пеонов, и гоните лошадей. Да не показывайтесь, пока я сам не пришлю за вами». Мы с тремя пеонами привязали к хвостам лошадей ветки, чтобы замести свои следы, и угнали табун в лес. Днем пасли, ночью сторожили лошадей, не считаясь с тем, что часто вода подступ пала под самое седло, – в тот год зима выдалась дождливая и леса сплошь стояли в воде. Так прошла неделя с лишним. Мы голодали, меня трясла лихорадка, лица у нас были исцарапаны колючками и так опухли, что мы не узнавали друг друга. Лошади исхудали, их одолевали клещи и вампиры [66]. Наконец я не вытерпел и решил один пробраться домой, посмотреть, что там происходит. Происходит!… Все уже произошло несколько дней тому назад. Стая самуро вылетела из дверей дома, когда я вошел в галерею. От отца и матери остались одни скелеты, а в углу лежал Рафаэлито, мой брат, – я как-то говорил вам, что зову его сюда работать. Тогда ему было несколько месяцев от роду, и я подобрал его с полу еле живого.
Немного помолчав, он продолжал:
– Среди этих бандитов находился и небезызвестный вам ньо Перналете. Как я узнал потом, он хоть и разбойничал наравне со всеми, но был единственным, кто не принимал участия и убийстве моих стариков. Только поэтому он и жив до сих нор. Все остальные один за другим получили свое. Я знаю, мстить нехорошо. Но здесь – это единственная возможность расплатиться за жизнь близкого человека. Теперь вам понятно, как я стал пеоном. Хотя быть неоном у вас я не прочь.
Кармелито замолчал, а Лусардо принялся с жаром говорить, все больше воодушевляясь, как всегда, когда дело касалось насилия, царящего в льяносах.
Марисела слушала. Но тема, затронутая Сантосом, ее мало интересовала, к тому же она сердилась на него за то, что в течение целого часа он не сказал ей ни слова; вскоре она пришпорила Рыжую и, пустившись вперед, запела один из тех куплетов, которые припасены у певцов-льянеро для выражения любого чувства.
Слова куплета нельзя было разобрать, но голос звучал приятно и красиво выводил мелодию. Сантос умолк, прислушиваясь к пению. Кармелито, избавившись от горестных воспоминании, тоже слушал с удовольствием. Когда Марисела кончила куплет, он сказал:
– Да, доктор. Мы с вами неплохие укротители. Взгляните, как хорошо идет Рыжая.
Рыжая – стройная, светлой масти кобылка – была самой красивой в косяке. Но настало время, и ей пришлось покинуть родной косяк: она не могла делить любовь с собственным отцом. Черная Грива постоял перед ней, смущенно прядая ушами, оскалил зубы, давая понять, что отныне они не могут быть вместе, и вот уже она – одна в саванне, смотрит вслед покинувшей ее семье; тонкие, длинные ноги прижаты одна к другой, розовые губы вздрагивают, ясные глаза полны тоски.
Затем медленно, словно нехотя, она побрела по знакомым местам. Тут-то и увидел ее издали Кармелито, – он возвращался домой и загляделся на облако золотистой пыли на горизонте, поднятой уходившим косяком.
На следующее утро Кармелито поджидал Рыжую у водопоя, прячась в густой листве сливового дерева и держа наготове лассо. Но кобылка была так же хитра, как ее отец, и на охоту за ней ушла целая неделя.
Наконец она была поймана. Спутывая ей ноги, Кармелито утешал ее:
– Тебе не придется жалеть об этом, Рыжая. Стой спокойно.
Увидев красавицу кобылу, приведенную пеоном, Марисела воскликнула:
– Какая красивая! Вот бы мне такую!
– Я куплю ее у тебя, Кармелито, – предложил Сантос.
Но угрюмый пеон наотрез отказался:
– Она не продается, доктор.
«Собственность, которая передвигается, не есть собственность», – как говорят в льяносах. Хозяином дикой лошади считается тот, кто ее поймал. Владелец имения, пожелавший приобрести ее, обязан, согласно обычаю, уплатить за нее деньги, хотя, по существу, это составляет плату лишь за поимку и укрощение лошади. Но пеон имеет право не продавать лошадь, если хочет оставить ее для себя.
Приручить Рыжую оказалось не так просто. Требовались необыкновенная ловкость и сноровка, чтобы удержаться в седле, когда она одним рывком вставала на дыбы и тут же падала па передние ноги. Но как бы хитра и норовиста ни была лошадь, в руках Кармелито она быстро становилась мягкой, как шелк, и чуткой к узде.
– Как дела с Рыжей, Кармелито? – спрашивал Лусардо.
– Все в порядке, доктор. Понемножку привыкает ходить шагом. А как ваши успехи?
Кармелито имел в виду начатое Сантосом обучение Мариселы.
Марисела доставляла своему учителю не меньше хлопот, чем Рыжая Кармелито. Знания давались ей легко, но она была очень обидчива и неуравновешенна.
– Отпустите меня в Рощу.
– Иди, иди! Но я пойду за тобой следом и не перестану твердить: надо говорить не «сыскала», а «нашла», «обнаружила»; не «гляньте-ка», а «взгляните», «посмотрите».
– Эти слова сами собой слетают у меня с языка. Ну. хорошо, посмотрите, что я нашла, когда трясла барахло… перебирала старые вещи. Красиво будет поставить ее с цветами на стол?
– Сама ваза не очень красивая.
– Так я и знала. Вы только и видите, что одни недостатки.
– Подожди, девочка. Ты не дала мне договорить. Ваза действительно некрасива, но ты в этом не виновата. А вот твоя мысль поставить на стол цветы меня очень радует.
– Видите, не такая уж я дура. Этому вы меня не учили.
– Я никогда и не считал тебя глупой. Наоборот, всегда говорю, что ты способная девушка.
– Да уж это-то вы любите говорить.
– А тебе неприятно? Что же еще ты хотела бы услышать от меня?
– Ха! Чего я хочу! Разве я прошу чего-нибудь?
– Опять это «ха»!
– Угу!
– Ничего, не отчаивайся. Я веду счет твоим «ха», и с каждым днем число их уменьшается. Сегодня, например, оно вырвалось у тебя лишь один раз.
За ее речью приходилось следить и поправлять ее каждую минуту. По вечерам они занимались уроками. Она уже сделала немалые успехи в чтении и письме – единственном, чему в детстве учил ее отец и что впоследствии было почти забыто. Прочие премудрости были для нее новыми и интересными и усваивались с необыкновенной легкостью. Манерам и привычкам Сантос учил ее на примере образованных, изящных каракасских сеньорит, своих приятельниц, о которых он как бы случайно, к слову, вспоминал обычно в разговорах после ужина.
Марисела только посмеивалась, – живое воображение давно подсказало ей, с какой целью велись эти длинные речи о каракасских приятельницах. Но если Сантос слишком увлекался описанием, она начинала сердиться и огрызаться, – тогда его тоска по городской жизни уступала месту озабоченности учителя, и они приступали к урокам. Именно в такие часы Марисела легче всего усваивала новый материал: если учитель был рассеян, она, напротив, становилась более сосредоточенной и внимательной.
Чистая, по-девичьи гордая, еще чуть-чуть диковатая и в то же время нежная, как цветок парагуатана, благоухающий в лесной чаще и придающий особый аромат меду диких пчел, Марисела ничем не напоминала теперь прежнюю замарашку с вязанкой хвороста на косматой голове.
Сантос покупал для Мариселы лучшие ткани и обувь у бродячего торговца-турка, ежегодно объезжавшего со своим товаром приараукские имения. Первые свои платья она шила с помощью внучек Мелесио Сандоваля. Потом Сантос и сам превратился в модельера, рисуя для нее образцы фасонов, и это приводило к забавным сценам. Если рисунки сами по себе были неплохими, то сделанные по ним выкройки оказывались никуда не годными, а иногда и просто смешными.
– Ха! К чему мне это уродство? – заявляла она.
– Пожалуй, ты права, – соглашался он. – Я тут немного перестарался. Чего только нет – и складки и оборки. Давай уберем их.
– Это – тоже. Я такой хомут и не натяну на холку.
– Да, воротничок лежит плохо, согласен. Но правильнее говорить не холка, а шея. У тебя прирожденный вкус, поэтому ты во всем легко отличаешь красивое от уродливого.
Ему было приятно открывать в этой сильной и одно временно податливой натуре хорошие черты, и он видел в Марисела душу своего парода, открытую, как сама равнина, любому облагораживающему воздействию.
Ни на минуту не забывал он также и о Лоренсо Баркеро. Не позволяя ему напиваться и стараясь занять его физическим и умственным трудом, Сантос вскоре добился того, что Лоренсо стал понемногу отвыкать от своего порока. Днем он увозил! Лоренсо с собой в саванну, а вечером, когда, поужинав, все! трое оставались за столом поболтать, старался заинтересовать его разговором и пробудить сознание, долгие годы работавшее только под воздействием алкоголя.
Помимо того, что успехи Мариселы – плод его педагогических усилий – доставляли ему ни с чем не сравнимое удовлетворение, ее присутствие вносило оживление в дом, а его самого обязывало к порядку. Когда Марисела с отцом поселились в Альтамире, дом уже не выглядел таким запущенным, как в день его приезда в имение. Стены, хранившие следы пребывания летучих мышей, были побелены, с полов соскоблена и смыта засохшая грязь, которую в течение многих лет заносили сюда на подошвах пеоны. И все же это был дом без женщины. Сантос вынужден был сам зашивать порванную одежду, хотя не знал, как держать иголку в руках, есть обед, поданный пеоном, и самое главное, жить в доме, где нет уважения к порядку, где можно находиться в каком угодно виде, пропускать мимо ушей непристойные слова пеонов, не обращать внимания на свою внешность, на свои манеры.
Сейчас все обстояло иначе. Как бы ни устал Сантос, гоняясь с лассо за дикими быками, он всегда помнил, что нужно привезти домой букетик полевых цветов, а приехав, переодеться, смыть едкий запах пота, выйти к столу таким, чтобы подавать другим пример, и за едой вести приятный и изысканный разговор.
Таким образом, пока он искоренял в Мариселе последствия ее дикого образа жизни, она сама служила ему защитой от тягостного влияния грубой среды, окружавшей его в льяносах.
Порой ученица вдруг начинала бунтовать, кровь в ее жилах, как она выражалась, поворачивала вспять. Тогда она отказывалась учить уроки и на все его замечания огрызалась излюбленным: «Отпустите меня в Рощу».
Но вспышки эти бывали очень короткими, и причина их крылась в тех чувствах, которые Сантос пробуждал в ее душе. Обычно она тут же соглашалась с тем, от чего только что отказывалась.
– Ну, хорошо. Будем заниматься?
Точно так же вела себя Рыжая: взвившись несколько раз па дыбы, она пускалась ровной, спокойной рысью.
И все же Кармелито первым завершил укрощение. Как-то под вечер он подошел к Сантосу, ведя на поводу кобылку, и сказал:
– Позволю себе одну вольность, доктор. Здесь нет хорошей лошади для сеньориты Мариселы, вот я и приручил для нее Рыжую. Если хотите, можете раньше испытать ее. Я нарочно не стал седлать, но припас и дамское седло и сбрую.
В первый момент Сантосу показалось, что он нашел объяснение недавнему непочтительному отказу Кармелито продать ему Рыжую: человек замкнутый и немногословный, Кармелито не хотел сказать тогда, что задумал подарить лошадь Мариселе. Но, поразмыслив, Сантос пришел к более вероятному, как ему казалось, выводу: желая загладить свою вину перед хозяином, пеон решил сделать приятное Мариселе, считая, что хозяин влюблен в свою племянницу. Возможно, так думали и остальные пеоны; и хотя это ни в коей мере не соответствовало истинным чувствам Сантоса, ему было неприятно сознавать, что эти чувства могут быть истолкованы подобным образом.
Он позвал Мариселу, чтобы она сама поблагодарила Кармелито.
– Как хорошо! – радостно захлопала она в ладоши. – Значит, вы объезжали ее для меня? Но что же вы молчали, Кармелито? А я сгорала от зависти. Оседлайте ее, я проедусь. – Но тут же прибавила огорченно: – Вот только папа сегодня не в духе, не захочет прогуляться со мной.
– Не беда! – успокоил ее Сантос. – Я составлю тебе компанию.
– Позвольте поехать и мне, доктор, – попросил Кармелито. – Хочу посмотреть, как будет вести себя Рыжая. Одно дело – когда в седле мужчина, другое – когда женщина.
Довод был убедительный, хотя не отражал настоящих намерений Кармелито.
По дороге Сантос пытался вызвать Кармелито на откровенный разговор, – Антонио Сандоваль без конца хвалил этого человека, и Сантос питал к нему доверие, – но Кармелито долго ограничивался короткими, сухими ответами. Наконец он решился на признание, к которому готовился уже несколько дней:
– Я не родился пеоном, доктор Лусардо. Моя семья считалась одной из лучших в Ачагуас. В Сан-Фернандо, да и в Каракасе у меня немало родственников. Может, даже вы и знакомы с ними. – Он назвал несколько имен, действительно довольно известных. – Мой отец не был богачом, но жили мы в достатке. Нам принадлежала ферма Аве Мария. Однажды – мне минуло тогда пятнадцать лет – на нашу ферму напала шайка скотокрадов: их было полно в округе. В начале и в конце дождливого сезона они всегда устраивали набеги. На этот раз отец издали увидел их и сказал: «Кармелито, надо спешно укрыть в лесу сорок неуков из корраля. Бери пеонов, и гоните лошадей. Да не показывайтесь, пока я сам не пришлю за вами». Мы с тремя пеонами привязали к хвостам лошадей ветки, чтобы замести свои следы, и угнали табун в лес. Днем пасли, ночью сторожили лошадей, не считаясь с тем, что часто вода подступ пала под самое седло, – в тот год зима выдалась дождливая и леса сплошь стояли в воде. Так прошла неделя с лишним. Мы голодали, меня трясла лихорадка, лица у нас были исцарапаны колючками и так опухли, что мы не узнавали друг друга. Лошади исхудали, их одолевали клещи и вампиры [66]. Наконец я не вытерпел и решил один пробраться домой, посмотреть, что там происходит. Происходит!… Все уже произошло несколько дней тому назад. Стая самуро вылетела из дверей дома, когда я вошел в галерею. От отца и матери остались одни скелеты, а в углу лежал Рафаэлито, мой брат, – я как-то говорил вам, что зову его сюда работать. Тогда ему было несколько месяцев от роду, и я подобрал его с полу еле живого.
Немного помолчав, он продолжал:
– Среди этих бандитов находился и небезызвестный вам ньо Перналете. Как я узнал потом, он хоть и разбойничал наравне со всеми, но был единственным, кто не принимал участия и убийстве моих стариков. Только поэтому он и жив до сих нор. Все остальные один за другим получили свое. Я знаю, мстить нехорошо. Но здесь – это единственная возможность расплатиться за жизнь близкого человека. Теперь вам понятно, как я стал пеоном. Хотя быть неоном у вас я не прочь.
Кармелито замолчал, а Лусардо принялся с жаром говорить, все больше воодушевляясь, как всегда, когда дело касалось насилия, царящего в льяносах.
Марисела слушала. Но тема, затронутая Сантосом, ее мало интересовала, к тому же она сердилась на него за то, что в течение целого часа он не сказал ей ни слова; вскоре она пришпорила Рыжую и, пустившись вперед, запела один из тех куплетов, которые припасены у певцов-льянеро для выражения любого чувства.
Слова куплета нельзя было разобрать, но голос звучал приятно и красиво выводил мелодию. Сантос умолк, прислушиваясь к пению. Кармелито, избавившись от горестных воспоминании, тоже слушал с удовольствием. Когда Марисела кончила куплет, он сказал:
– Да, доктор. Мы с вами неплохие укротители. Взгляните, как хорошо идет Рыжая.
III. Ребульоны [67]
Для мокрых дел – Мелькиадес, для мошенничества – Бальбино, для поручений – Хуан Примите. Правда, иные поручения, передаваемые через этого посыльного, ничем не отличались от Удара ножом.
Связной доньи Барбары – вшивый, с всклокоченной бородой – был дурачок, подверженный периодическим приступам буйства, и, несмотря на это, хитрец, умевший ловко подслушивать, подсматривать и делать из своих наблюдений точные выводы. Самос удивительное из его чудачеств заключалось в том, что он никогда не пил воды в домах Эль Миедо, и чтобы напиться где-нибудь в соседнем имении, он вышагивал но многу миль; кроме того, на крышах канеев он ставил кастрюли со странной жидкостью для птиц, которых называл ребульонами.
Из его несвязных и бестолковых объяснений можно было заключить, что ребульоны были для него как бы материальным воплощением дурных инстинктов доньи Барбары, и действительно, наблюдалась определенная связь между коварными замыслами доньи Барбары и тем, какое питье готовил Хуан Примите для утоления жажды ребульонов. Так, если сеньора замышляла убийство, Хуан Примите наполнял свои кастрюли кровью; если она готовилась к тяжбе, наливал растительное масло и уксус; если же хозяйка расставляла любовные сети будущей жертве, он готовил смесь из меда и коровьей желчи.
– Пейте, твари! – ворчал он, расставляя на крышах кастрюли. – Пейте, сколько влезет, только оставьте в покое христианскую душу.
Хуан Примите уверял, что стоило ребульонам окунуть клюв в воду, как вода превращалась в питье, которого они жаждали, и на человека, отведавшего этой жидкости, тут же распространялось зло, уготованное другому. А поскольку дьявольские птицы почти всегда испытывали жажду, то, чтобы оградить себя от возможной случайности, он не пил воды в Эль Миедо.
– Скоро опять ребульоны слетятся, – сказал он, едва стало известно о приезде в Альтамиру ее хозяина, и с того дня начал то и дело посматривать на небо, поджидая дьявольскую стаю; его кастрюли стояли наготове, он только не знал, чем придется наполнить их.
– Как дела, Хуан Примите? – посмеивались пеоны. – Не прилетели еще?
– Вон там как будто летит один, – отвечал он, глядя; из-под ладони, словно и в самом деле различал что-то в безоблачном небе.
Тем не менее пеоны Эль Миедо видели в нем скорее пройдоху, чем дурачка. Только донья Барбара, ничего не знавшая об этих чудачествах, считала Хуана идиотом.
Наконец однажды вечером Хуан Примите провозгласила!
– Прилетели ребульоны! Пресвятая дева Мария! Гляньте-ка, ребята, на эту стаю черных тварей – все небо затмили.
Пеоны понимали, что смотреть нужно не на небо, а на донью Барбару – она возвращалась из селения после разговора у ньо Перналете, и ее нахмуренное чело пересекала гневная складка.
Несколько последующих дней то ли по глупости, то ли из хитрости, – он сам не знал, где кончалось одно и начиналось другое, – Хуан Примите, то и дело краем глаза поглядывая в лицо доньи Барбары, с упорством и старательностью идиота вел наблюдения за полетом фантастических зловещих птиц, чтобы угадать их желание.
«Что потребуется тварям на этот раз? Масло и уксус? Нет, не похоже. Когда в мыслях тяжба – в руках поземельная опись. Этот полет нам хорошо знаком… Мед и желчь? Если так, то ребульоны должны бы кувыркаться и порхать в воздухе, а они – вон какие молчаливые… Гм! Уж не за кровью ли они летят к нам?»
И он без устали бегал то к луже крови, туда, где убивали предназначенный на мясо скот, то к гнездам диких пчел, то в лавку за маслом и уксусом. По мере того как время шло, а со лба доньи Барбары все не исчезала жесткая складка, мания Хуана Примите превращалась в настоящее бешенство.
Такое же бешенство нарастало и в душе доньи Барбары. Злое отчаяние охватывало ее при мысли, что она не сумела заставить навсегда умолкнуть уста, произнесшие первую в ее жизни угрозу: «Если в течение восьми дней сеньора не удовлетворит моей просьбы, я подам на нее в суд».
Днем она предавалась лихорадочной деятельности. Верхом на лошади, в мужских штанах по щиколотку, поверх штанов – юбка, подол которой поднят к луке седла, в руке лассо – в таком виде гонялась она за пасшимися в ее саваннах альтамирскими быками, набрасываясь за малейшую оплошность на пеонов и яростно пришпоривая лошадь. Вечером же запиралась в комнате для совещаний с Компаньоном и просиживала там до первых петухов.
– Посмотрим, осмелится ли он, – то и дело повторяла она вслух, шагая по комнате из угла в угол.
За дверью почти всегда подслушивал Хуан Примите. Он уверял потом, что слышал, как в ответ на эту фразу раздавалось неизменно:
– Он осмелится!
Ее охрипший от бессильной ярости голос и слова выражали, как это ни горько, внутреннее убеждение, что Сантос Лусардо сдержит свою угрозу.
Уже подходил к концу последний день назначенного Лусардо срока, когда она позвала наконец своего посыльного.
– Приказывайте, сеньора, – сказал Хуан Примите с улыбкой, означавшей суеверный страх и безоговорочное повиновение, и затеребил черными крючковатыми пальцами свою грязную бороду.
– Ступай в Альтамиру. Немедленно. Там спросишь доктора Лусардо и скажешь от моего имени, что он может выводить скот, когда захочет. Да пусть укажет час и место, чтобы я могла послать своих людей.
Увидев в ее черных глазах зловещий блеск, Хуан Примито, прежде чем отправиться с поручением, побежал к месту убоя скота, поспешно наполнил там все кастрюли кровью и расставил их на крышах канеев, приговаривая:
– Стало быть, вот чего они хотели! Пейте, твари! Пейте, пока не лопнете, и оставьте в покое христианскую душу.
С Хуаном Примито и раньше никто но мог сравниться в ходьбе, сейчас же он летел как ветер, оставляя позади лигу за лигой и поминутно оглядываясь, словно чувствуя за собой погоню:
– Проклятые бабы!
Но слова эти относились отнюдь не к донье Барбаре, давшей ему такое поручение, а к женщинам вообще, и чем дальше он бежал по безлюдной саванне, тем неотступнее преследовала его мысль, будто за ним гонятся.
Желание повидать Мариселу заставляло его бежать еще быстрее.
Марисела была его единственной привязанностью, и он не знал ничего приятнее, чем поговорить с ней; ей одной открывался тот маленький уголок его души, где сохранились разумные чувства – горечь одинокого человека, жившего в дурачке. Он любил девочку со дня рождения и сам придумал ей имя. Когда мать отреклась от нее, а отец не обращал на ребенка никакого внимания, Хуан Приминто заботливо и трогательно нянчил и выхаживал маленькую Мариселу. Если в детстве она и слышала ласковые слова, то только от него. «Радость моя», – шептал он толстыми, заросшими грязной бородой губами, и слова эти были слаще меда лесных пчел, источаемого черными сотами. Он откладывал медяки, чтобы купить у бродячих торговцев яркую безделушку для своей ненаглядной девочки, а позже, когда Лоренсо Баркеро, вышвырнутый из дому, поселился в ранчо в пальмовой роще и запил, он ежедневно приносил Мариселе остатки еды со стола пеонов и тем спас ее от голодной смерти.
– Радость моя, я принес тебе подкрепиться, – говорил он. раскладывая перед ней объедки, и кто знает, сколько горечи скрывалось при этом за его улыбкой.
Затем он начинал говорить, торопливо и сбивчиво, нагромождая одну глупость на другую, а она весело смеялась. Ему был приятен ее смех, а ей доставляло удовольствие подталкивать его на эти глупости. Оба в глубине души испытывали взаимную привязанность, и эта привязанность немного скрашивала их убогую жизнь.
Сантос Лусардо лишил его этой радости: увез Мариселу в Альтамиру. Хуан Примито ходил бы ежедневно и в Альтамиру – расстояния для него не существовало, – да пеоны Эль Миедо, любившие зло подшутить над дурачком, как-то сказали:
– Отбили у тебя невесту, Хуан Примито.
Все перевернулось в его душе, словно в болотной луже, в которой взбаламутили воду; животная ревность и низменные мысли, этот ил примитивной души, осквернили его чистую нежность, и Марисела превратилась вдруг в одну из тех женщин, которыми он часто бредил наяву, когда его преследовали видения, – ему казалось, будто, обнаженные, они бегут за ним но саванне.
Измученный этим кошмаром, он впал в буйство, и донья Барбара чуть не приказала надеть на него смирительную рубаху.
С тех пор он перестал произносить имя Мариселы, а если его спрашивали о ней, отвечал:
– Разве вы не знаете? Она умерла. Та, что живет в Альтамире, – совсем другая.
И тем не менее сейчас он бежал что было сил, торопясь увидеть ее. Действительно, Марисела, вышедшая к нему навстречу, была совсем не похожа на прежнюю.
– Радость моя! – воскликнул он, ошеломленный. – Ты ли это?
– А кто же еще, Хуан Примито? – смущенно и довольно засмеялась она.
– Какая ты красивая! И даже поправилась – сразу видно, ешь вволю! Кто ж купил тебе такое нарядное платье? И эти ботинки? Ты в ботинках, радость моя!
– Ага! – подтвердила Марисела, краснея от стыда. – Но какой же ты стал любопытный, Хуан Примито!
– Да не любопытный я, просто ты очень уж хороша. Краше цветка. Вот что могут сделать тряпки.
– А… Теперь ты видишь, что тебе тоже стоит сменить одежду, а то к тебе и прикоснуться противно.
– Мне чистую одежду? Зачем? Это тебе есть для кого наряжаться. Сильно он тебя любит? Скажи по совести.
– Не болтай ерунды, Хуан Примито, – возразила она и снова залилась краской.
Но теперь совсем по другой причине зарделись ее щеки и засветились мягким светом прекрасные глаза.
– Н-да! – протянул дурачок. – Я все знаю, не хитри.
Мариселе хотелось возражать, чтобы он сказал еще что-нибудь приятное, но Хуан Примито продолжал:
– Мне птичка сказала, она носит мне вести.
Она быстро нашлась:
– Ребульон?
И вдруг машинально произнесенное слово натолкнуло ее на страшную мысль. Она сразу стала серьезной и строго спросила:
– Что, ребульоны слетаются там?
Слово «там» она употребляла, когда приходилось говорить о матери, которую она никак не называла.
– И не говори! – сокрушенно подтвердил Хуан Примите. – Житья от них нет. Целый божий день кружат над канеями. Пресвятая дева Мария! Я прямо с ног сбился, никакого сладу с проклятыми. Кажется, так бы вот бросил все да удрал сюда к тебе, но не могу. Кто тогда будет сторожить ребульонов и готовить им питье? Ведь если их вовремя не напоить, тут, знаешь… А, черт возьми! Ты и не представляешь, какие они, эти ребульоны. Такие вредные твари, радость моя, такие вредные!
– И чем ты поил их на этих днях? – допытывалась Марисела, охваченная тревогой.
– Кровью, детка, – радостно заулыбался дурачок. – Подумать только, кровь пьют! И как им не противно, а? Перед тем как идти сюда, налил им полные поилки. Сейчас они, должно быть, уже напились вволю. – И тут же: – Да, не забыть бы. Дохтур Лусардо дома? У меня к нему наказ от сеньоры.
Этот неожиданный переход, эта хитрость, посредством которой Хуан Примито обычно предупреждал адресатов доньи Барбары о намерениях, которые он ей приписывал, заставили Мариселу содрогнуться.
– Когда ты бросишь это глупое занятие? – вспылила она. – Убирайся отсюда немедленно!
Связной доньи Барбары – вшивый, с всклокоченной бородой – был дурачок, подверженный периодическим приступам буйства, и, несмотря на это, хитрец, умевший ловко подслушивать, подсматривать и делать из своих наблюдений точные выводы. Самос удивительное из его чудачеств заключалось в том, что он никогда не пил воды в домах Эль Миедо, и чтобы напиться где-нибудь в соседнем имении, он вышагивал но многу миль; кроме того, на крышах канеев он ставил кастрюли со странной жидкостью для птиц, которых называл ребульонами.
Из его несвязных и бестолковых объяснений можно было заключить, что ребульоны были для него как бы материальным воплощением дурных инстинктов доньи Барбары, и действительно, наблюдалась определенная связь между коварными замыслами доньи Барбары и тем, какое питье готовил Хуан Примите для утоления жажды ребульонов. Так, если сеньора замышляла убийство, Хуан Примите наполнял свои кастрюли кровью; если она готовилась к тяжбе, наливал растительное масло и уксус; если же хозяйка расставляла любовные сети будущей жертве, он готовил смесь из меда и коровьей желчи.
– Пейте, твари! – ворчал он, расставляя на крышах кастрюли. – Пейте, сколько влезет, только оставьте в покое христианскую душу.
Хуан Примите уверял, что стоило ребульонам окунуть клюв в воду, как вода превращалась в питье, которого они жаждали, и на человека, отведавшего этой жидкости, тут же распространялось зло, уготованное другому. А поскольку дьявольские птицы почти всегда испытывали жажду, то, чтобы оградить себя от возможной случайности, он не пил воды в Эль Миедо.
– Скоро опять ребульоны слетятся, – сказал он, едва стало известно о приезде в Альтамиру ее хозяина, и с того дня начал то и дело посматривать на небо, поджидая дьявольскую стаю; его кастрюли стояли наготове, он только не знал, чем придется наполнить их.
– Как дела, Хуан Примите? – посмеивались пеоны. – Не прилетели еще?
– Вон там как будто летит один, – отвечал он, глядя; из-под ладони, словно и в самом деле различал что-то в безоблачном небе.
Тем не менее пеоны Эль Миедо видели в нем скорее пройдоху, чем дурачка. Только донья Барбара, ничего не знавшая об этих чудачествах, считала Хуана идиотом.
Наконец однажды вечером Хуан Примите провозгласила!
– Прилетели ребульоны! Пресвятая дева Мария! Гляньте-ка, ребята, на эту стаю черных тварей – все небо затмили.
Пеоны понимали, что смотреть нужно не на небо, а на донью Барбару – она возвращалась из селения после разговора у ньо Перналете, и ее нахмуренное чело пересекала гневная складка.
Несколько последующих дней то ли по глупости, то ли из хитрости, – он сам не знал, где кончалось одно и начиналось другое, – Хуан Примите, то и дело краем глаза поглядывая в лицо доньи Барбары, с упорством и старательностью идиота вел наблюдения за полетом фантастических зловещих птиц, чтобы угадать их желание.
«Что потребуется тварям на этот раз? Масло и уксус? Нет, не похоже. Когда в мыслях тяжба – в руках поземельная опись. Этот полет нам хорошо знаком… Мед и желчь? Если так, то ребульоны должны бы кувыркаться и порхать в воздухе, а они – вон какие молчаливые… Гм! Уж не за кровью ли они летят к нам?»
И он без устали бегал то к луже крови, туда, где убивали предназначенный на мясо скот, то к гнездам диких пчел, то в лавку за маслом и уксусом. По мере того как время шло, а со лба доньи Барбары все не исчезала жесткая складка, мания Хуана Примите превращалась в настоящее бешенство.
Такое же бешенство нарастало и в душе доньи Барбары. Злое отчаяние охватывало ее при мысли, что она не сумела заставить навсегда умолкнуть уста, произнесшие первую в ее жизни угрозу: «Если в течение восьми дней сеньора не удовлетворит моей просьбы, я подам на нее в суд».
Днем она предавалась лихорадочной деятельности. Верхом на лошади, в мужских штанах по щиколотку, поверх штанов – юбка, подол которой поднят к луке седла, в руке лассо – в таком виде гонялась она за пасшимися в ее саваннах альтамирскими быками, набрасываясь за малейшую оплошность на пеонов и яростно пришпоривая лошадь. Вечером же запиралась в комнате для совещаний с Компаньоном и просиживала там до первых петухов.
– Посмотрим, осмелится ли он, – то и дело повторяла она вслух, шагая по комнате из угла в угол.
За дверью почти всегда подслушивал Хуан Примите. Он уверял потом, что слышал, как в ответ на эту фразу раздавалось неизменно:
– Он осмелится!
Ее охрипший от бессильной ярости голос и слова выражали, как это ни горько, внутреннее убеждение, что Сантос Лусардо сдержит свою угрозу.
Уже подходил к концу последний день назначенного Лусардо срока, когда она позвала наконец своего посыльного.
– Приказывайте, сеньора, – сказал Хуан Примите с улыбкой, означавшей суеверный страх и безоговорочное повиновение, и затеребил черными крючковатыми пальцами свою грязную бороду.
– Ступай в Альтамиру. Немедленно. Там спросишь доктора Лусардо и скажешь от моего имени, что он может выводить скот, когда захочет. Да пусть укажет час и место, чтобы я могла послать своих людей.
Увидев в ее черных глазах зловещий блеск, Хуан Примито, прежде чем отправиться с поручением, побежал к месту убоя скота, поспешно наполнил там все кастрюли кровью и расставил их на крышах канеев, приговаривая:
– Стало быть, вот чего они хотели! Пейте, твари! Пейте, пока не лопнете, и оставьте в покое христианскую душу.
С Хуаном Примито и раньше никто но мог сравниться в ходьбе, сейчас же он летел как ветер, оставляя позади лигу за лигой и поминутно оглядываясь, словно чувствуя за собой погоню:
– Проклятые бабы!
Но слова эти относились отнюдь не к донье Барбаре, давшей ему такое поручение, а к женщинам вообще, и чем дальше он бежал по безлюдной саванне, тем неотступнее преследовала его мысль, будто за ним гонятся.
Желание повидать Мариселу заставляло его бежать еще быстрее.
Марисела была его единственной привязанностью, и он не знал ничего приятнее, чем поговорить с ней; ей одной открывался тот маленький уголок его души, где сохранились разумные чувства – горечь одинокого человека, жившего в дурачке. Он любил девочку со дня рождения и сам придумал ей имя. Когда мать отреклась от нее, а отец не обращал на ребенка никакого внимания, Хуан Приминто заботливо и трогательно нянчил и выхаживал маленькую Мариселу. Если в детстве она и слышала ласковые слова, то только от него. «Радость моя», – шептал он толстыми, заросшими грязной бородой губами, и слова эти были слаще меда лесных пчел, источаемого черными сотами. Он откладывал медяки, чтобы купить у бродячих торговцев яркую безделушку для своей ненаглядной девочки, а позже, когда Лоренсо Баркеро, вышвырнутый из дому, поселился в ранчо в пальмовой роще и запил, он ежедневно приносил Мариселе остатки еды со стола пеонов и тем спас ее от голодной смерти.
– Радость моя, я принес тебе подкрепиться, – говорил он. раскладывая перед ней объедки, и кто знает, сколько горечи скрывалось при этом за его улыбкой.
Затем он начинал говорить, торопливо и сбивчиво, нагромождая одну глупость на другую, а она весело смеялась. Ему был приятен ее смех, а ей доставляло удовольствие подталкивать его на эти глупости. Оба в глубине души испытывали взаимную привязанность, и эта привязанность немного скрашивала их убогую жизнь.
Сантос Лусардо лишил его этой радости: увез Мариселу в Альтамиру. Хуан Примито ходил бы ежедневно и в Альтамиру – расстояния для него не существовало, – да пеоны Эль Миедо, любившие зло подшутить над дурачком, как-то сказали:
– Отбили у тебя невесту, Хуан Примито.
Все перевернулось в его душе, словно в болотной луже, в которой взбаламутили воду; животная ревность и низменные мысли, этот ил примитивной души, осквернили его чистую нежность, и Марисела превратилась вдруг в одну из тех женщин, которыми он часто бредил наяву, когда его преследовали видения, – ему казалось, будто, обнаженные, они бегут за ним но саванне.
Измученный этим кошмаром, он впал в буйство, и донья Барбара чуть не приказала надеть на него смирительную рубаху.
С тех пор он перестал произносить имя Мариселы, а если его спрашивали о ней, отвечал:
– Разве вы не знаете? Она умерла. Та, что живет в Альтамире, – совсем другая.
И тем не менее сейчас он бежал что было сил, торопясь увидеть ее. Действительно, Марисела, вышедшая к нему навстречу, была совсем не похожа на прежнюю.
– Радость моя! – воскликнул он, ошеломленный. – Ты ли это?
– А кто же еще, Хуан Примито? – смущенно и довольно засмеялась она.
– Какая ты красивая! И даже поправилась – сразу видно, ешь вволю! Кто ж купил тебе такое нарядное платье? И эти ботинки? Ты в ботинках, радость моя!
– Ага! – подтвердила Марисела, краснея от стыда. – Но какой же ты стал любопытный, Хуан Примито!
– Да не любопытный я, просто ты очень уж хороша. Краше цветка. Вот что могут сделать тряпки.
– А… Теперь ты видишь, что тебе тоже стоит сменить одежду, а то к тебе и прикоснуться противно.
– Мне чистую одежду? Зачем? Это тебе есть для кого наряжаться. Сильно он тебя любит? Скажи по совести.
– Не болтай ерунды, Хуан Примито, – возразила она и снова залилась краской.
Но теперь совсем по другой причине зарделись ее щеки и засветились мягким светом прекрасные глаза.
– Н-да! – протянул дурачок. – Я все знаю, не хитри.
Мариселе хотелось возражать, чтобы он сказал еще что-нибудь приятное, но Хуан Примито продолжал:
– Мне птичка сказала, она носит мне вести.
Она быстро нашлась:
– Ребульон?
И вдруг машинально произнесенное слово натолкнуло ее на страшную мысль. Она сразу стала серьезной и строго спросила:
– Что, ребульоны слетаются там?
Слово «там» она употребляла, когда приходилось говорить о матери, которую она никак не называла.
– И не говори! – сокрушенно подтвердил Хуан Примите. – Житья от них нет. Целый божий день кружат над канеями. Пресвятая дева Мария! Я прямо с ног сбился, никакого сладу с проклятыми. Кажется, так бы вот бросил все да удрал сюда к тебе, но не могу. Кто тогда будет сторожить ребульонов и готовить им питье? Ведь если их вовремя не напоить, тут, знаешь… А, черт возьми! Ты и не представляешь, какие они, эти ребульоны. Такие вредные твари, радость моя, такие вредные!
– И чем ты поил их на этих днях? – допытывалась Марисела, охваченная тревогой.
– Кровью, детка, – радостно заулыбался дурачок. – Подумать только, кровь пьют! И как им не противно, а? Перед тем как идти сюда, налил им полные поилки. Сейчас они, должно быть, уже напились вволю. – И тут же: – Да, не забыть бы. Дохтур Лусардо дома? У меня к нему наказ от сеньоры.
Этот неожиданный переход, эта хитрость, посредством которой Хуан Примито обычно предупреждал адресатов доньи Барбары о намерениях, которые он ей приписывал, заставили Мариселу содрогнуться.
– Когда ты бросишь это глупое занятие? – вспылила она. – Убирайся отсюда немедленно!