– Это же сущее разорение, – не мог успокоиться Сантос. – А я себе благодушествую в Каракасе!
   – Кое-что еще осталось, доктор. Правда, только одичавший скот, да это и лучше: будь он домашним, его бы уж давно прибрали к рукам. К счастью, в Альтамире с девяностого года, как распустили фермы, весь скот разбрелся кто куда. Конечно, одичание скота – убыток, но нас только оно и спасло: ведь дичков надо ловить, а это дело сложное, и управляющие, сговорившись с соседями, довольствовались тем, что захватывали прирученный скот. Как-нибудь ночью мы с вами съездим на выпасы в лусардовскую рощу, и вы убедитесь, что у вас еще есть что защищать. Но задержись вы на несколько дней, не нашли бы и этого: дон Бальбино собирался на днях начать облаву на дичков и поделить их с доньей Барбарой. Не зря же она с ним спуталась!
   – Как? Значит, Пайба – очередной любовник доньи Барбары?
   – А вы не знали, доктор? Черт побери! Ведь потому-то он и служит у вас. Донья Барбара и не скрывает, что сама подсунула Бальбино вам в управляющие.
   Только теперь Сантос оценил в полной мере предательство своего адвоката, рекомендовавшего ему Бальбино Пайбу, да к тому же проигравшего порученное ему дело.
   Легкая усмешка, которую мог уловить лишь зоркий глаз Антонио, мелькнула на губах Кармелито, и Антонио уже начал было раскаиваться в своих словах, показавших всю неприглядность положения Лусардо, но вдруг заметил, как по его лицу скользнуло выражение той мужественной решимости, которую Кармелито – это Антонио сразу понял – не признал в хозяине и в которой он сам готов был усомниться всего лишь несколько часов назад.
   «Нет, это настоящий мужчина! – подумал он, довольный своим открытием. – Не прекратился еще род Лусардо».
   Верный пеон хранил почтительное молчание. Кармелито тоже молчал, погрузившись в глубокое раздумье, и долгое время слышалось лишь цоканье лошадиных копыт. Но вот оттуда, где на фоне вечернего неба чернел силуэт всадника, гнавшего стадо, послышалась протяжная песня и повисла над немыми просторами.
   Чувство умиротворяющего восхищения родными краями снова охватило Сантоса. Он перестал хмуриться. И долго его взгляд блуждал по широкой равнине, а с губ его сами собой слетали названия мест, которые он узнавал на расстоянии.
   – Темная Роща, Увераль, Коросалито, пальмовая роща Ла Чусмита.
   Произнеся название рокового места – этого яблока раздора, погубившего его семью, – Лусардо на короткий миг почувствовал, как опять из самых глубин его существа невольно поднимается что-то зловещее, омрачающее только что обретенный душевный покой. Может, это ненависть к Баркеро, – чувство, от которого он считал себя свободным?
   И в то время, как он задавал себе этот тревожный вопрос, Антонио. верный не только «семейству», – как называли Сандовали всех Лусардо, – но и лусардовской злопамятности, пробормотал:
   – Проклятая роща! Да, сеньор. Сейчас там замаливает свой грех человек, натравивший сына на отца.
   Он говорил о Лоренсо Баркеро, подстрекавшем Феликса Лусардо в день чудовищной трагедии на петушиных боях, и голос Антонио дрожал так, словно он вспомнил обиду, нанесенную ему самому.
   Сантос, напротив, с удовлетворением отмстив несколько мгновений спустя, что любопытство его вызвано лишь состраданием, спросил:
   – Бедняга Лоренсо еще жив?
   – Если можно назвать жизнью одышку, а это все, что у него осталось. Его здесь прозвали «призраком из Ла Баркереньи». Он уже не человек, а живая развалина. Говорят, будто донья Барбара довела его до такого состояния; но мне думается, это божья кара, недаром он начал чахнуть с того самого дня, как покойный дон Хосе пригвоздил сына к стене.
   Хотя Сантос и не понял смысла последней фразы Антонио, его покоробило упоминание об отце в связи с историей Лоренсо, и, чтобы избежать неприятного разговора, он спросил Антонио о пасущемся поблизости стаде.
   Солнце наконец скрылось, но долго еще на горизонте, в полосе багряных хмурых туч, над самой землей, висел закат, а с другой стороны, из прозрачной безмолвной дали уже выплывала полная луна. С каждой минутой все ярче становился ее призрачный свет, посеребривший травы и прикрывший землю легким тюлем. Уже спустилась ночь, когда Сантос и пеоны подъехали к усадьбе.
   Большой дом с глинобитными покосившимися стенами и ветхой черепичной крышей, опоясанный крытой железом галереей; деревянная ограда перед фасадом – чтобы скот не подходил к дому; низкие деревья за домом: льянеро боятся молний и не сажают высоких деревьев около жилья; в глубине двора кухня и клети, где сложены запасы юки [39], бананов и фасоли; справа – каней, куда убирают конскую упряжь, и несколько канеев. где ночуют пеоны; между канеями – солильня: здесь на солнце, продуваемое ветерком, вялится всегда облепленное мухами соленое мясо; слева – амбары, где хранится кукуруза в початках, тут же рядом – тотумо [40], которые служат насестом для кур; врытые в землю столбы – к ним прикрепляют полоски кожи, когда вьют лассо; главный корраль, а также средние и малые коррали и, наконец, свинарник – такова была Альта-мира, сохранившаяся в том виде, как ее строил когда-то кунавичанин дон Эваристо, если не считать черепичной и железной кровель большого дома – нововведения отца Сантоса. Все это имело убогий вид, все говорило о примитивных способах ведения хозяйства и о полудиком существовании живущих в усадьбе людей.
   Две служанки, высунувшиеся из кухонной двери, чтобы поглядеть, каков собой хозяин, да трое пеонов, вышедших встретить его, были здесь единственными обитателями.
   Представляя хозяину пеонов, Антонио рассказывал о каждом из них, называл имя и занятие. Про одного, с желтоватым лицом и тремя-четырьмя волосками вместо усов, он сказал:
   – Это Венансио, объезжает лошадей. Сын ньо Венансио, сыровара. Вы помните его?
   – Ну, как же! – утвердительно кивнул Сантос. – Их семья служила у нас с незапамятных времен.
   – Стало быть, мне и говорить о себе нечего, – заявил Венансио; однако Сантос подметил на его лице то же выражение недоверия, какое видел у Кармелито.
   – Погонщик Мария Ньевес, – продолжал Антонио, представляя светловолосого толстяка. – Хитрый льянеро. С виду тихий, даже имя у него женское, а любого за пояс заткнет. Вы скоро убедитесь в этом. Я же могу сказать только хорошее.
   – Преувеличили по своей доброте, Антонио, – сказал светловолосый и добавил, обращаясь к Лусардо: – Способностями не богаты, но сколько есть – все к вашим услугам.
   Что же касается третьего, веселого, голенастого, оборванного самбо [41], ни минуты не стоявшего спокойно, то Антонио не успел его представить.
   – С вашего разрешения, доктор, я сам себя представлю. Мне от Антонио хорошей рекомендации ждать не приходится: я уже вижу, как он хитро прищурился. Я – Хуан Паласиос, но меня кличут Пахароте [42], и вы тоже можете звать так. Я не служу у вас с незапамятных времен, как вы только что выразились, но в любом деле можете на меня рассчитывать, – я весь тут перед вами. Так что, если угодно, примите в свое распоряжение самбо Пахароте.
   С этими словами он протянул руку, и Сантос пожал ее, тронутый этой неуклюжей искренностью, столь свойственной льянеро.
   – Молодец Пахароте, – тихо сказал Антонио, благодарный другу за его преданность хозяину.
   – Ха, самбо! Слова существуют для того, чтобы их говорить.
   Сантос, обменявшись с пеонами двумя-тремя фразами, направился в дом, и только тогда Антонио обратился к ним с вопросами, которые, как ему казалось, было неосмотрительно задавать в присутствии хозяина:
   – Почему здесь так пусто? Где остальные?
   – Ушли, – ответил Венансио. – Как только вы уехали на переправу, они оседлали коней и удрали в Эль Миедо.
   – А дон Бальбино? Он был здесь?
   – Нет. Но это дело его рук. Я и раньше примечал, что он сманивает наших парней.
   – Ну, потеря не велика. Все они – его прихвостни; хитры и на руку нечисты, – заключил Антонио после короткого раздумья.
   Между тем Сантос Лусардо, испытывая во всем теле ломоту от долгой и утомительной дороги и возбужденный тем, что ему пришлось пережить в пути и что сыграло решающую роль в его жизни, лег в гамак, приготовленный для него в одной из комнат, и попытался разобраться в своих чувствах.
   Это были два противоборствующих потока: робкие намерения и внезапные порывы, безрассудная решимость и осмотрительность.
   Равнина вызывала в нем патриотическое желание посвятить себя борьбе с царящим здесь злом, с природой и человеком, и поискам самых действенных методов этой борьбы, – цель в известной мере бескорыстная, ибо, рассчитывая восстановить хозяйство, он меньше всего думал о собственном богатстве.
   Но это желание пришло не в результате спокойных и трезвых размышлений, оно вспыхнуло в нем мгновенно, едва он столкнулся со звериным законом жизни в льяносах, на этой «земле настоящих мужчин», как любил говорить отец Сантоса. В самом деле, ему было достаточно нескольких слов хозяина барки о том, как опасно вставать на пути доньи Барбары, чтобы тут же отказаться от мысли продать имение.
   Так же внезапно вспыхнула в нем и роковая фамильная злоба при одном взгляде на пальмовую рощу Ла Чусмита. Но разве это воспоминание о кровной мести, пусть даже очень кратковременное, не было для него тревожным сигналом? Ведь самый воздух льяносов – неодолимое, покоряющее влияние ее властной, грубой простоты, острейшее ощущение силы, охватывающее человека даже в те минуты, когда он просто едет верхом по бескрайней равнине, – все это легко могло поставить под удар дело лучших лет его жизни: выработанное в себе умение подавлять природную варварскую наклонность к необузданному своеволию.
   Значит, разумнее было бы вернуться к первоначальному намерению: продать имение. Это целиком и полностью отвечало бы его истинным жизненным планам, в то время как решение, принятое на барке, было не больше, чем минутный порыв. К тому же он недостаточно подготовлен к управлению имением. Разве знал он по-настоящему скотоводческое дело? Разве мог руководить хозяйством, не изменявшим своей примитивной формы на протяжении жизни целого ряда поколений? План преобразований в целом был для него ясен, но детали, сможет ли он справиться с ними? В состоянии ли он, привыкший мыслить отвлеченно, совладать с конкретными и, казалось бы, ничтожными мелочами, из коих, собственно, и состоит ведение хозяйства? Разве оплошности, которые он допустил во всем, что касается Альтамиры, не говорят достаточно убедительно о его неосведомленности в этом вопросе?
   Уж таким был Сантос Лусардо: человек мужественный и сильный духом, он часто не чувствовал своей силы, терзался сомнениями и преувеличивал опасность.
   Появление Антонио, пришедшего сказать, что стол уже накрыт, прервало его размышления.
   – Я не хочу есть, – ответил он.
   – Это от усталости, – заметил Антонио. – Сегодняшнюю ночь вам придется поспать в этой комнате, хоть тут и неуютно: мы успели только подмести. А завтра здесь побелят стены и хорошенько приберут. Может, вы распорядитесь привести в порядок весь дом? По правде говоря, в таком виде, как сейчас, он не годится для жилья.
   – Пока оставим все, как есть. Может быть, придется продать имение. Через месяц сюда приедет дон Энкарнасьон Матуте, я предложил ему купить Альтамиру, и если он даст приличную цену, я тут же оформлю купчую.
   – Так, значит, вы хотите совсем распрощаться с Альтамирой?
   – Я думаю, это самый правильный выход.
   Антонио, немного подумав, сказал:
   – Вам лучше знать. – И протянул хозяину связку ключей: – Вот ключи от дома. Этот, самый ржавый, – от столовой. Возможно, он даже не действует, ведь столовую с тех пор ни разу не открывали. Там все в том виде, как оставил покойник, мир праху его.
   «Как оставил покойник. С того самого часа, как покойный дон Хосе пригвоздил сына к стене».
   Слова Антонио вызвали неожиданные ассоциации в сознании Сантоса, и момент этот оказался решающим в его жизни.
   Он встал с гамака, взял в руки подсвечник с зажженной свечой и сказал пеону:
   – Открой столовую.
   Антонио повиновался и, повозившись несколько минут с заржавевшим замком, отворил дверь, которая была закрыта тринадцать лет.
   В лицо Сантосу ударила струя спертого воздуха, и он отшатнулся; что-то черное и омерзительное – летучая мышь – вынырнуло из темноты и взмахом крыльев потушило свечу.
   Он снова зажег ее и вместе с Антонио вошел в комнату.
   Действительно, здесь все было так, как оставил дон Хосе Лусардо: кресло-качалка, в котором он умер, копье в стене…
   Не проронив ни слова, глубоко потрясенный, сознавая, что совершает нечто очень важное, Сантос шагнул вперед и с той же силой, с какой в свое время его отец вонзил преступное оружие в глинобитную стену, выдернул клинок.
   Совсем как кровь была покрывавшая стальное лезвие ржавчина. Он отшвырнул наконечник копья и сказал Антонио:
   – Вот так ты должен вырвать из своего сердца злобу, которую я почувствовал в твоих словах и которая к тому же не твоя. Один из Лусардо внушил тебе ее, как долг верности; теперь другой Лусардо освобождает тебя от этого чудовищного обязательства. Ненависть и так немало бед причинила нашей земле. – И когда взволнованный этими словами Антонио молча направился к выходу, Сантос добавил: – Распорядись, чтобы завтра же приступили к ремонту дома. Я не буду продавать Альтамиру. Он вернулся и лег в гамак – успокоенный, уверенный в себе.
   И как в светлую пору детства, его убаюкали голоса равнины: треньканье куатро [43] в канее пеонов, крики ослов, привлеченных теплом костра, мычанье скота в корралях, кваканье лягушек в ближних прудах, неумолчный стрекот степных цикад и та глубокая тишина бескрайних, спящих под луной просторов, которая словно просачивалась сквозь все остальные звуки.

VI. Воспоминание об Асдрубале

   Тот же вечер в Эль Миедо.
   Уже стемнело, когда вернулся Колдун. Ему сказали, что донья Барбара только что села за стол; но он спешил отчитаться перед ней и сообщить новости, да к тому же хотелось поскорее лечь отдохнуть, поэтому он не стал дожидаться конца обеда и как был, с накидкой в руках, направился в дом.
   Едва он переступил порог столовой, как раскаялся в своей поспешности. Донья Барбара сидела за столом в обществе Бальбино Пайбы, человека, к которому Колдун не питал особой симпатии. Он повернул было назад, но донья Барбара уже заметила его:
   – Входи, Мелькиадес.
   – Я зайду попозже. Кушайте спокойно.
   Бальбино, вытирая рукой намоченные в жирном бульоне пышные усы, промолвил с ехидцей:
   – Входите, Мелькиадес. Не бойтесь, собак здесь нет.
   Колдун бросил в его сторону недружелюбный взгляд и спросил с ядовитой усмешкой:
   – Вы уверены в этом, дон Бальбино?
   Бальбино не понял намека, и Колдун продолжал, обращаясь к донье Барбаре:
   – Я только хотел сказать вам, что лошади доставлены в Сан-Фернандо в полном порядке. А это то, что вам причитается.
   Он повесил накидку на стул, вынул из кармана на поясе несколько золотых монет и, положив их столбиком на стол, добавил:
   – Пересчитайте, все ли.
   Бальбино скосил глаза на монеты и, намекая на привычку доньи Барбары зарывать в землю все золото, какое попадало к ней в руки, воскликнул:
   – Морокоты? Хоть бы успеть взглянуть одним глазком!
   И, засунув в рот кусок мяса, стал жевать его, не спуская с монет жадного взгляда.
   Лоб доньи Барбары пересекла гневная складка, брови сдвинулись и тут же – словно ястреб взмахнул крыльями – разлетелись в стороны. Она не спускала любовнику его шуток в присутствии третьих лиц, точно так же как не терпела нежностей и всего, что могло поставить ее в положение слабого существа. Поступая так, она вовсе не хотела скрыть своей любовной связи, – в этом случае, как и во всех других, она относилась с полным равнодушием к возможным пересудам, – просто этот человек внушал ей презрение.
   Бальбино Пайба догадывался об этом; но, как человек недалекий, он жадно хватался за любую возможность создать впечатление, будто любовница находится всецело в его власти, хотя всякий раз такое бахвальство оборачивалось для него унизительным провалом. Намеков на свою скупость донья Барбара особенно не любила, и Бальбино тут же пришлось поплатиться за неосторожность.
   – Я уверена, что здесь столько, сколько должно быть, – сказала она и взяла деньги, не пересчитывая. – Вы никогда не ошибаетесь, Мелькиадес. У вас нет этой дурной привычки.
   Бальбино слегка коснулся пальцами усов – уже не для того, чтобы вытереть их, а машинально, как делал всякий раз, когда слышал что-нибудь неприятное для себя. По отношению к нему донья Барбара никогда не выказывала подобного доверия; напротив, она всегда тщательно пересчитывала принесенные им деньги и, если сколько-нибудь недоставало, – а это случалось довольно часто, – молча смотрела на него, пока он, прикинувшись, будто досадует на свою рассеянность, не доставал из кармана припрятанные монеты. Он не сомневался, что ее слова о дурной привычке относятся именно к нему. Ему до сих пор не удалось снискать ее доверия, хотя в качестве управляющего Альтамирой он оказывал ей весьма важные услуги, Что касается их любовных отношений, то тут он не всегда мог рассчитывать даже на каприз с ее стороны. Словом, он был всего-навсего служащим на жалованье; на том жалованье, которое платил ему Лусардо за управление Альтамирой.
   – Ну хорошо, Мелькиадес, – продолжала донья Барбара. – Что ты мне еще расскажешь? Почему послал пеона вперед?
   – А он не говорил вам? – спросил Колдун, уклоняясь от ответа в присутствии Бальбино: при нем он был скуп на слова.
   – Кое-что сказал, но меня интересуют подробности.
   Эти слова, как и все предыдущие, обращенные к Колдуну, донья Барбара произнесла, не отрывая взгляда от тарелки с едой. Мелькиадес точно так же ни разу не взглянул на нее. Оба усвоили привычку индейских ворожей никогда не смотреть в глаза друг другу.
   – Ну, коли так… В Сан-Фернандо прослышал я, что приехал доктор Сантос Лусардо и собирается поднять все дела от первого до последнего, которые вы у него выиграли. Я поинтересовался, что за человек. Наконец показали мне его, но он тут же исчез куда-то. А вчера под вечер, только я стал седлать коня, рассчитывая ехать ночью по холодку и встретить рассвет дома, как вдруг, слышу, подъезжает всадник, говорит, что загнана лошадь, и просит хозяина барки, которая в это время грузилась кожами, доставить его до переправы Альгарробо. Да ведь это он самый, мелькнуло у меня. Я тут же расседлал коня, взял накидку и примостился в канее, где ему подавали обед: дай, думаю, послушаю, что он будет говорить.
   – Представляю, что ты там услышал!
   – В том-то и дело, что ничего такого, из-за чего стоило бы, как говорится, потеть от чужой лихорадки. Но, слушая докторишку, – а рассказывает он так складно, что поневоле уши развесишь, – я подумал: «Если человек любит, чтобы его слушали, то долго молчать он не сможет. Надо только запастись терпением и держать ухо востро». Тогда я велел пеону: «Поезжай да прихвати с собой мою лошадь, а я погляжу, не удастся ли примазаться на барке».
   И он рассказал, что произошло на стоянке во время отдыха, представив Сантоса Лусардо человеком смелым и опасным.
   Подручный доньи Барбары относился к числу тех темных и скрытных личностей, которые всегда выражают обратное тому, что чувствуют. За его мягкими жестами, спокойным тоном и наигранным восхищением чужим мужеством скрывалась холодная, отточенная злоба, граничившая с жестокостью.
   – Ну, ну, приятель, – заметил Бальбино, слушая, как Мелькиадес превозносит достоинства владельца Альтамиры. – Нам-то уж доподлинно известно, что вы не из тех, кого сумеет ослепить какой-нибудь франтик!
   – Какое там ослепить, дон Бальбино! Что правда, то правда, мужчина он видный и ростом вышел, а при случае может и на дыбы встать.
   – Если так, то завтра мы его укоротим малость, чтобы стал вровень с нами, – заключил Бальбино.
   В противоположность Колдуну, он не любил признавать за врагом каких-либо достоинств.
   Колдун улыбнулся и проговорил назидательно:
   – Запомните, дон Бальбино: лучше собирать, чем возвращать.
   – Не беспокойтесь, Мелькиадес. Я сумею собрать завтра то, что посеял сегодня.
   Это был намек на план, задуманный Бальбино, желавшим во что бы то ни стало показать себя перед Лусардо: немедленно скакать в Альтамиру, переманить и увести лусардовских пеонов, а явившись на другой день, под любым предлогом затеять ссору с первым попавшимся на глаза пеоном и тут же уволить его, не обращая внимания на присутствие Лусардо.
   Но так как обычно он не успокаивался, пока не выбалтывал мысль, коль скоро она у него зародилась, и поскольку его так и подмывало показать Мелькиадесу, что он не боится встреч с Сантосом Лусардо, то он не удовлетворился туманным намеком на свой замысел, а, поспешно дожевав очередную порцию мяса, пустился в объяснения:
   – Не позднее завтрашнего утра доктор Лусардо узнает, каков его управляющий Бальбино Пайба.
   Тут он замолчал, чтобы взглянуть на донью Барбару.
   Она налила себе воды в стакан и уже подносила его к губам, как вдруг, словно увидев что-то необычное, отклонила голову и замерла, пристально глядя на содержимое поднятого к глазам стакана. Тут же ее недоумение уступило место восторгу.
   – Что случилось? – спросил Бальбино.
   – Ничего. Доктор Лусардо пожелал мне показаться, – ответила она, продолжая глядеть в стакан.
   Бальбино боязливо поежился. Мелькиадес шагнул к столу и опершись о него правой рукой, тоже склонился над чудодейственным стаканом, а она продолжала мечтательно:
   – Симпатичный шатен! Как покраснела кожа на его лице. Сразу видно, что не привычен к степному солнцу. И одет красиво!
   Колдун отодвинулся от стола, подумав: «Пес пса не ест. Одурачивай Бальбино. Все это рассказал тебе пеон».
   Действительно, это было одной из бесчисленных уловок, посредством которых донья Барбара поддерживала свою славу колдуньи и внушала суеверный страх окружающим. Правда, Бальбино кое о чем догадывался, тем не менее эта сцена произвела на него сильное впечатление.
   – Пресвятая троица! – на всякий случай пробормотал он.
   Между тем донья Барбара, так и не пригубив стакана, поставила его на стол; внезапно нахлынувшие воспоминания омрачили ее лицо.
   Пирога… Вдали, в глубокой тишине, хрипло ревел Атурес… Вдруг прокричал яакабо…
   Прошло несколько минут.
   – Ты не хочешь больше есть? – спросил Бальбино.
   Она не ответила.
   – Если не будет других распоряжений… – Мелькиадес взял свою накидку, перебросил через плечо и договорил: – то, с вашего разрешения, я пойду. Всего хорошего.
   Бальбино продолжал есть один. Вдруг он отодвинул тарелку, по привычке коснулся пальцами усов и встал со стула.
   Лампа замигала и погасла, а донья Барбара все сидела за столом, не в силах отогнать от себя зловещие воспоминания.
   «…Вдали, в глубокой тишине, хрипло ревел Атурес… Вдруг прокричал яакабо…»

VII. Альтамирский домовой

   Лунная ночь – самое подходящее время для рассказов о привидениях. Среди вакеро, расположившихся под крышами канеев или у входа в коррали, всегда найдется хоть один, кому довелось встречаться с домовыми.
   Обманчивый свет луны, искажая перспективу, населяет равнину видениями. В такие ночи небольшие предметы кажутся издали огромными, расстояния не поддаются определению и все приобретает причудливую форму. То тут, то там под деревьями мелькают белые тени, на степных прогалинах вырастают таинственные неподвижные всадники, но стоит остановить на них взгляд, и они мгновенно исчезают. Пустись в такую ночь в путь, и всю дорогу будешь – как говорит Пахароте – лязгать зубами да читать «Отче наш». В такие ночи, призрачные и тревожные, даже животные спят неспокойно.
   Среди альтамирских пеонов никто не знал столько страшных историй, сколько Пахароте. Бродячая жизнь погонщика и живое воображение подсказывали ему тысячи приключений, одно другого фантастичнее.
   – Привидения? Я знаю их всех как свои пять пальцев – всех от Урибанте до Ориноко и от Апуре до Меты, – говорил он. – А если и найдется, с кем не доводилось встречаться, то меня не проведешь: мне все их проделки ведомы.
   Грешные души, что стараются замести свои преступные следы там, где оставили их при жизни; плакальщица – призрак рек, протоков и заводей, чьи стенания разносятся на много лиг вокруг; души, которые хором бубнят молитвы, словно пчелы, наполняя гулом безмолвное уединение разбросанных в саваннах рощ и залитые луной поляны. Одинокая душа – она свистит вслед путнику, чтобы вымолить у него «Отче наш»: ей тяжелее других приходится в чистилище; Сайона – облеченная в траур красавица, бич ловеласов-полуночников; она выходит им навстречу, манит за собой: «Пойдем!» – и неожиданно оборачивается, показывая страшные, светящиеся зубы; Мандинга [44], в образе черной свиньи, бегущей впереди путника, или же принимающий какое-нибудь другое из тысячи своих обличий, – всех их знает и всех их видел Пахароте.