Наконец Пахароте удалось схватить конец веревки, которую каурый волочил за собой. Он уперся ногами в землю и, откинув тело назад, сдержал сильный рывок коня, повалив его наземь.
   – Спутывай его, приятель! – крикнул Мария Ньевес. – Не давай ему подняться.
   Но каурый тут же вскочил на тонких длинных ногах, дрожа от гнева. Пахароте дал ему остыть и успокоиться и затем стал медленно, шаг за шагом, подступать к нему, приноравливаясь надеть шоры.
   Жеребец, дрожа всем телом, с налившимися кровью глаза ми, стоял не двигаясь. Антонио, угадав его намерения, крикнул Пахароте:
   – Осторожнее! Смотри, ударит.
   Пахароте медленно протянул вперед руку, но надеть шоры не успел, – едва он коснулся ушей жеребца, как тот взвился на дыбы, норовя угодить копытами в лицо пеону. Пахароте ловко отскочил в сторону и выругался:
   – Вот сукин сын, порченый дьявол!
   Этого момента было вполне достаточно, чтобы жеребей снова смешался с другими неуками, которые наблюдали за происходящим, вытянув шеи и насторожив уши.
   – Заарканивай его! – приказал Антонио. – Бросай лассо.
   Еще минута, и жеребец оказался в петле, при каждом движении все туже сжимавшей его шею. Мария Ньевес и Венансио бросились накладывать на него путы, и так, со связанными ногами и с неумолимой петлей на шее, жеребец рухнул на землю, побежденный и задыхающийся.
   Надев па коня шоры и уздечку, люди дали ему встать на ноги, и тут же Венансио укрепил на его спине легкое седельце, которым пользуются объездчики лошадей. Жеребец отбивался, вставая на дыбы и лягаясь, но вскоре понял, что защищаться бесполезно, и утих, парализованный, как столбняком, яростью, весь в поту, чувствуя на себе позорное седло, никогда раньше не касавшееся его спины.
   Стоя у входа в загон, Сантос Лусардо наблюдал весь процесс укрощения, с волнением вспоминая детство. Когда-то и он мчался на дикой лошади вот так, как помчится сейчас объездчик, навстречу вольному ветру льяносов. И когда Венансио уже заносил ногу, чтобы вскочить на каурого, Лусардо услышал у себя над ухом голос Антонио, обратившегося к нему на «ты».
   – Сантос, помнишь, как ты сам объезжал лошадей, а старик выбирал для тебя неуков?
   Сантос сразу понял, что хотел сказать верный пеон своим вопросом. Укрощение! Величайшее испытание доблести, как понимает ее льянеро, демонстрация мужества и сноровки. Вот что необходимо было увидеть в нем этим людям, чтобы уважать его. Он машинально отыскал взглядом Кармелито – тот стоял по другую сторону загона, облокотись о перекладину, – и, внезапно решившись, сказал:
   – Подождите, Венансио. Я сам поеду.
   Антонио улыбнулся, довольный, что не ошибся в хозяине; Венансио и Мария Ньевес удивленно и недоверчиво переглянулись, а Пахароте произнес грубовато-откровенно:
   – В этом нет никакой нужды, доктор. Мы и так знаем, что вы не из робкого десятка. Пусть едет Венансио.
   Но на Сантоса уже не действовали никакие доводы. Он вскочил на неука, и тот почти прижался к земле, почувствовав на спине человека.
   Кармелито удивленно ахнул и замер, внимательно следя за каждым движением хозяина. Ноги всадника сильно сдавили бока каурого, и конь, стесненный шорами и удерживаемый недоуздком, который ни на секунду не отпускали Пахароте и Мария Ньевес, только дрожал от ярости, обливаясь потом и скаля зубы.
   Бальбино Пайба, оставшийся у корраля в надежде показать Лусардо, – если тот еще раз заговорит с ним, – что его высокомерный тон не пройдет ему даром, презрительно улыбнулся и проговорил сквозь зубы:
   – Посмотрим, как этот… молодчик уткнется головой в собственную землю.
   Тем временем Антонио торопился дать последние наставления Сантосу, хотя тот в них совсем не нуждался:
   – Поначалу не удерживайте его, пусть пробежится, а затем начните мало-помалу переводить на шаг. Зря не бейте, только в случае крайней необходимости. Осторожней – сейчас он рванется. Этот каурый – норовистый конь. На дыбы встает редко, но с места срывается, как дьявол. Мы с Венансио поедем следом.
   Но Лусардо уже ничего не слышал. Поглощенный своими ощущениями и охватившим все его существо порывом, чувствуя, что сам, как дикий конь, горит от нетерпения, он крикнул, наклоняясь, чтобы сбросить с каурого шоры:
   – Отпускайте!
   – С богом! – воскликнул Антонио.
   Пахароте и Мария Ньевес выпустили из рук недоуздок и отскочили в стороны. Взметнулась под копытами земля. Конь и всадник, слившись воедино, взвились в воздух, и не успела рассеяться пыль, как каурый несся уже далеко, далеко, жадно глотая свежий ветер родных саванн.
   Позади, прижавшись к холкам своих коней, мчались во весь опор Антонио и Венансио, с каждой минутой все больше и больше отставая от Лусардо.
   – Ошибся я в этом человеке, – взволнованно прошептал Кармелито.
   А Пахароте возбужденно кричал:
   – Ну, что я тебе говорил, Кармелито? Выходит, и правда, под галстуком-то у него волосатая грудь! Да еще какая волосатая! Видел, каков он в седле! Чтобы сбросить такого, жеребцу надо самому повалиться на спину. – И тут же продолжал, стараясь задеть Бальбино: – Наконец-то юбочники узнают, что значит настоящий мужчина в штанах. Теперь-то мы увидим, всяк ли, кто рычит, и вправду ягуар?
   Но Бальбино пропустил эти слова мимо ушей, зная, что уж если Пахароте решался на что-нибудь, то легко переходил от слова к делу.
   «Еще все может быть, – успокаивал он себя. – Франтик действительно горяч, но каурый-то не вернулся, и кто знает,
   вернется ли? Саванна гладкая, когда смотришь на нее поверх травы; а под травой, на каждом шагу канавы да ямы, есть где шею свернуть».
   И все же вскоре, бесцельно потолкавшись около канеев, он сел на лошадь и уехал из Альтамиры, решив не дожидаться пока от него потребуют отчета в его плутовских махинациях.
   Бескрайняя земля, созданная для мирного труда и для бранного подвига! От бешеной езды кружится голова и перед глазами стремительно проносятся степные миражи. Ветер свистит в ушах, высокая трава расступается и тут же смыкается вновь, тростник хлещет по лицу и по рукам, режет кожу; но тело не чувствует ни ударов, ни ран. Временами земля исчезает из-под ног: пригорки и ямы, таящие в себе смертельную опасность, лошадь берет с лету. Галоп! Его дробные удары – неизменная музыка льяносов. Обширная земля! Сколько ни скачи – нет ей конца и края!
   Но вот конь начинает сдаваться. Вот он переходит на спокойный бег. Вот уже идет шагом и фыркает, потряхивая головой, – взмокший, весь в пене, покоренный, и все же не потерявший своей гордой осанки. Вот, сопровождаемый парой прирученных коней, он приближается к усадьбе и заливисто, радостно ржет. Пусть свобода потеряна, зато на его спине – настоящий мужчина.
   И Пахароте встречает коня традиционной одобрительной прибауткой:
   – Бурый-каурый летел, как птица, бурому-каурому скакать – не лениться!

IX. Сфинкс из саванны

   С уходом из Альтамиры Бальбино Пайба терял теплое местечко, и терял как раз в тот момент, когда только начал извлекать из своей должности настоящую прибыль. Ведь в течение всей его службы у Лусардо одна донья Барбара по-настоящему обогащалась за счет Альтамиры. За это время ее пеоны пометили клеймом Эль Миедо тысячи лусардовских быков и коров, ему же удалось «прикарманить» для себя всего каких-нибудь три сотни голов, считая коров и лошадей вместе, – Цифра ничтожная при его административных способностях.
   Теперь у него осталась одна возможность: «управляться» в Эль Миедо – так называли местные жители кражу скота управляющими. Как бы ни презирала его донья Барбара, она должна компенсировать ему понесенный ущерб, помня об их недавнем сообщничестве.
   Но не только эти мысли не давали ему покоя: его отъезд из Альтамиры означал признание за Сантосом Лусардо настоящего мужества, которое он отрицал в нем еще накануне вечером. Не хватало только, чтобы Колдун встретил его сейчас и сказал:
   – Ну, что я говорил, дон Бальбино? Лучше брать, чем возвращать.
   Он уже подъезжал к постройкам Эль Миедо, когда с ним поравнялись трое мужчин, ехавших в том же направлении.
   – Что здесь понадобилось Мондрагонам? – спросил он.
   – Эге! Вы ничего не знаете, дон Бальбино? Сеньора приказала нам освободить дом в Маканильяле. Похоже, что она больше в нас не нуждается.
   Братья Мондрагоны были родом из штата Баринас. За дикий нрав и жестокость им дали прозвища: Барс, Ягуар и Пума. Совершив ряд преступлений в своем штате, они бежали в Апуре и некоторое время занимались мародерством и скотокрадством, пока не попали к донье Барбаре, в чьих владениях находил безопасное пристанище не один закоренелый преступник, очутившийся в долине Арауки.
   Взяв их к себе на службу, донья Барбара поселила их в «домике на ножках», в Маканильяле, на границе Эль Миедо и Альтамиры. Так как в решении последнего выигранного доньей Барбарой судебного процесса маканильяльский домик считался исходным пунктом для определения границы двух поместий, то перенос домика мог означать изменение самой границы. Разумеется, владелица Эль Миедо не преминула воспользоваться в своих интересах столь туманным определением суда, и по ее приказу Мондрагоны стали переносить свое жилище все дальше и дальше на альтамирские земли. Братьям ничего не стоило за несколько часов разобрать домик и собрать его уже на новом месте. Делали они это так ловко, что на земле почти не оставалось никаких следов. С помощью такой уловки донья Барбара присвоила в течение шести месяцев около полулиги альтамирских земель и уже собиралась затеять новую тяжбу.
   Бальбино не понравилось сообщение Барса, но слова его брата Ягуара были ему еще неприятнее:
   – Освободить жилье – это еще куда пи шло. Утром явился к нам Мелькиадес с приказом: за ночь разобрать дом и вместе с межевыми столбами перенести на старое место. Как будто с этим можно управиться в одну ночь! Да п вообще нам не пристало поворачивать вспять, когда мы ведем наступление. Вот мы и решили сказать сеньоре: пусть поручит эту работенку кому-нибудь другому.
   Бальбино размышлял, нахмурившись, а Пума заметил:
   – Никак не возьму в толк… Может, сеньора соседа своего боится?
   – Вот что, – сказал Бальбино. – Оставьте все как есть – и дом и столбы. И с сеньорой пока ни о чем не говорите. Я беру это дело на себя. – И когда все четверо приблизились к канеям, добавил: – Побудьте здесь, пока я поговорю с ней.
   Мондрагоны завели разговор с пеонами, а Бальбино направился в господский дом.
   При первом же взгляде на донью Барбару его неприятно удивила перемена в ее внешности. Еще вчера вечером она выглядела совсем не так. Вместо простого белого платья с длинными рукавами, наглухо застегнутого до самого подбородка, которое она тем не менее считала чересчур кокетливым, на ней было совсем другое – Бальбино раньше никогда не видел его – с большим вырезом, без рукавов, украшенное лентами и кружевами. Мало того, она была старательно, даже изящно причесана, это молодило ее и делало еще красивей.
   Он насупился и недовольно проворчал что-то.
   За первой неприятностью последовала другая.
   – Ну как, укоротил? – насмешливо спросила она, намекая на его планы в отношении Лусардо и вчерашнее бахвальство.
   Смущенный и обескураженный этой насмешкой, Бальбино ответил сухо:
   – Я вернулся с полпути. Подожду, пока он попросит у меня отчета. Буду рад, если он осмелится сделать это. Уж я ему покажу отчет!
   Она улыбалась, глядя на него в упор, и он добавил, несколько раз коснувшись усов:
   – Если я и был там, то лишь для того, чтобы доставить тебе удовольствие.
   Донья Барбара перестала улыбаться, но по-прежнему загадочно молчала.
   Бальбино внимательно взглянул на нее и подумал: «Это мне уже не нравится».
   В умении доньи Барбары молчать и не выдавать своих чувств, казалось, больше, чем в любом другом душевном качестве, крылась причина ее превосходства, власти над людьми и страха, который она внушала окружающим. Любая попытка выудить у нее секрет оказывалась тщетной. Никому еще не удавалось предугадать ее намерения или же проникнуть в ее мысли. Любовь доньи Барбары давала все, включая и постоянную неуверенность в том, что действительно владеешь ею. Любовник никогда не знал, чем она ответит на его ласки. Жизнь того, кто любил ее, как случилось с Лоренсо Баркеро, превращалась в настоящую пытку.
   Чувствам Бальбино было далеко до страсти Баркеро; однако близость с доньей Барбарой была приятна и приносила материальную выгоду. Легенда о ее сверхъестественном умении заколдовывать украденный у нее скот и не выпускать его за пределы своих владений была хитрым маневром, возможно придуманным ее управляющими-любовниками, богатевшими за ее счет. Чрезвычайно суеверная и потому легко верившая в свою чудодейственную силу, донья Барбара тем не менее позволяла обкрадывать себя.
   Желая разгадать мысли этой загадочной женщины, Бальбино решил сообщить ей о Мондрагонах:
   – Здесь Мондрагоны, явились из Маканильяля.
   – Зачем?
   – Хотят видеть вас. – Бальбино счел благоразумным говорить почтительно. – Судя по всему, они не очень-то расположены рушить дело своих рук.
   Донья Барбара резко обернулась и спросила властно:
   – Не расположены? А кого это интересует? Позови их сюда.
   – Они не отказываются исполнить ваш приказ, но их всего трое, они не смогут за одну ночь перенести и дом и столбы.
   – Пусть возьмут людей, сколько надо. Завтра на рассвете все должно стоять на старом месте.
   – Так и передам, – ответил Бальбино, пожав плечами.
   – С этого и надо было начинать. Тебе хорошо известно, что я не люблю, когда обсуждают мои распоряжения.
   Бальбино вышел в патио, отозвал в сторону Мондрагонов и сказал им:
   – Вы ошиблись. Не страх перед соседом, как вы вообразили, заставляет сеньору отступить. Просто мы хотим этой уступкой подзадорить его. Осмелеет и бросится в драку, а нам только этого и надо. Так что возвращайтесь домой и приступайте к делу. Можете взять людей, но завтра дом должен стоять на прежнем месте, а столбы там, где указал поставить суд.
   – Это другая песня, – проговорил Барс. – Если так, то мы мигом передвинемся вместе со столбами и всем прочим.
   И братья отправились в Маканильяль, прихватив с собой пеонов, чтобы побыстрее выполнить поручение.
   Бальбино вернулся к донье Барбаре и после нескольких Араз, оставшихся без ответа, решил испробовать последнее средство, чтобы выяснить ее отношение к Лусардо:
   – Мелькиадеса-то словно подменили. Ехать вместе с доктором Лусардо – и ничего не предпринять! На стоянках кругом лес, Араука кишит кайманами – и следов бы не осталось. Теперь это сложнее сделать. Власти вынуждены будут заняться расследованием, хотя бы для видимости.
   Не шелохнувшись и не глядя на Бальбино, донья Барбара ответила на этот зловещий намек медленно и грозно:
   – Плохо придется тому, кто посмеет поднять руку на Сантоса Лусардо. Этот человек принадлежит мне.

X. Призрак из Ла Баркереньи

   Светлая пальмовая роща, расположенная в просторной ложбине, называлась по имени маленькой голубой цапли чусмиты: согласно старинной легенде, когда-то она была единственной обитательницей этого пустынного уголка. Роща недаром считалась заколдованной: жуткая тишина, обугленные молниями пальмы и трясина, засасывавшая всякого, кто отваживался вступить в нее.
   Если верить легенде, чусмита была грешной душой индейской девушки, дочери касика общины яруро, населявшей долину Арауки еще в те времена, когда Эваристо Лусардо пришел сюда со своими стадами. Человек насилия, кунавичанин решил согнать индейцев с их исконных мест, а так как они сопротивлялись, он истребил их огнем и мечом. Видя, что от селения остались лишь груды обломков, касик проклял рощу, моля небо обрушить на захватчика и его потомков смертоносные молнии, беды и разорение и предсказав, что яруро вернутся сюда, как только кто-нибудь из их племени найдет в земле «чертов палец».
   Согласно легенде, проклятие касика сбылось. Мало того что от частых гроз, бушевавших над пальмовой рощей, лусардовский скот погибал иногда целыми стадами, само это место стало причиной раздора, погубившего семью Лусардо. Что же касается предсказания касика, то еще при отце Сантоса люди говорили,
   что поело каждой грозы в рощу приходит незнакомый индеец и копается в земле, разыскивая «чертов палец».
   С тех пор прошло много лет. Таинственные яруро перестали появляться в роще, – возможно, прижившись на новых землях, они просто забыли заветы своих предков. В Альтамире никто особенно не верил этой легенде, и все же, если случалось проезжать мимо проклятой рощи, старались обогнуть ее стороной.
   Сантос направил коня по самому краю трясины, и хотя копыта лошади с чавканьем погружались в черную липкую грязь, под ней чувствовалась твердая почва, и ехать было безопасно. Берега губительного болота поросли нежной травой, но свежая, ласкающая взгляд зелень еще больше подчеркивала мрачность этих мест. Одинокая серая цапля, вместо легендарной чусмиты опустившаяся на островок посреди трясины, усиливала ощущение могильного покоя.
   Сантос предавался размышлениям о цели своей поездки, как вдруг в стороне что-то мелькнуло. Он быстро повернул голову. Из-за пальмы выглядывала растрепанная, одетая в грязные лохмотья девушка с вязанкой хвороста на голове.
   – Где здесь дом Лоренсо Баркеро? – окликнул ее Сантос, придержав лошадь.
   – Не знаете, что ли? – буркнула она.
   – Не знаю. Потому и спрашиваю.
   – А вон та крыша, это что, по-вашему?
   – Так бы сразу и сказала, – заметил Сантос и поехал дальше.
   Полуразрушенная хибара: четыре неоштукатуренные глинобитные стены с почерневшей, провалившейся крышей из пальмовых ветвей и с зияющим дверным проемом, примыкающий к ней навес, – несколько столбов, поддерживающих продолжение кровли, да прикрепленный к двум из этих столбов засаленный гамак – так выглядел дом «призрака из Ла Баркереньи», как называли здесь Лоренсо Баркеро.
   Сантос видел Лоренсо Баркеро всего один раз, в детстве, и сохранил о нем смутные воспоминания. Но если бы даже эти воспоминания были более ясными, вряд ли он смог бы узнать его сейчас в человеке, который, заслышав шаги, приподнялся в своем гамаке.
   Необыкновенно худой я изможденный – настоящая развалина, – он был совсем седой и выглядел дряхлым стариком, хотя ему едва перевалило за сорок.
   Его длинные высохшие руки все время тряслись, а в глубине темных зеленоватых зрачков горел лихорадочный огонь:
   голова наклонилась вперед, словно под тяжестью ярма; в лице и движениях чувствовалось полное безволие, а рот кривила улыбка, характерная для беспробудных пьяниц. С трудом выговаривая слова, он глухо спросил:
   – С кем имею честь?…
   Сантос спрыгнул с лошади, привязал ее к столбу и, подходя к гамаку, ответил:
   – Я – Сантос Лусардо и приехал предложить тебе свою дружбу.
   Но в человеческой развалине все еще пылала неугасимая ненависть:
   – Лусардо – в доме Баркеро?!
   Он задрожал всем телом и стал шарить по сторонам, очевидно в поисках оружия. Сантос протянул ему руку:
   – Будем благоразумны, Лоренсо. Нелепо продолжать старую кровную вражду. Мне она не нужна, а ты…
   – А я уже не человек? Ты это имел в виду? – спросил Лоренсо, запинаясь.
   – Что ты, Лоренсо. Мне и в голову не приходило такое, – ответил Лусардо. И если до этой минуты им руководило лишь желание положить конец семейной распре, то теперь он почувствовал сострадание к несчастному.
   Но Лоренсо повторил упрямо:
   – Да! Да! Ты это хотел сказать.
   Голос его звучал хрипло, в тоне и жестах чувствовалась откровенная злоба. Но он тут же сник, словно внезапная вспышка поглотила остаток его жизненных сил, и продолжал уже приглушенно, скорбно и еще более запинаясь:
   – Ты прав, Сантос Лусардо. Я уже не человек, только видимость человека. Делай со мной, что хочешь.
   – Я же сказал: я приехал предложить тебе дружбу и помочь, чем смогу. Я возвратился в Альтамиру и…
   Лоренсо не дал ему договорить. Положив на плечи гостя свои костлявые руки, он воскликнул:
   – И ты тоже! Ты тоже слышишь зов, Сантос Лусардо? Никто из нас не свободен от этого!
   – Не понимаю, какой зов?
   Но Лоренсо молчал, вцепившись в его плечи и не сводя с него безумного взгляда. Не в силах больше терпеть отвратительный запах винного перегара, Сантос поспешил добавить:
   – Ты даже не предложил мне сесть.
   – Верно. Погоди. Сейчас я принесу стул.
   – Я сам схожу. Не беспокойся, – сказал Сантос, видя, что Лоренсо с трудом держится на ногах.
   – Нет, нет, подожди. Незачем тебе туда ходить. Я не хочу. Это не жилище, а берлога.
   И он вошел в хижину, низко пригнувшись в дверях, чтобы не удариться головой о притолоку.
   Прежде чем взять стул, он подошел к столу в глубине комнаты, где стоял графин с опрокинутым на горлышко стаканом.
   – Не пей, Лоренсо, прошу тебя, – проговорил Сантос, шагнув к двери.
   – Только один глоток. Один глоток… Сейчас он мне просто необходим. Тебе я не предлагаю, потому что это не водка, а отрава. Но если хочешь…
   – Спасибо. Я не пью.
   – Погоди, запьешь и ты!
   Зловещая усмешка исказила его лицо. Он дрожащими руками наклонил графин, и горлышко звякнуло о край стакана.
   Видя, что Лоренсо наполняет стакан доверху, Сантос хотел остановить его, но из хижины пахнуло таким зловонием, что он не смог перешагнуть порог. К тому же Лоренсо уже почти опорожнил стакан несколькими большими, поспешными глотками.
   Затем, словно дурно воспитанный ребенок, он рукавом утер губы, взял деревянное кресло, стул с засаленным кожаным сиденьем и вышел из комнаты.
   – Итак, Лусардо – в гостях у Баркеро! И оба – еще живы! Ведь только мы и остались!
   – Прошу тебя…
   – Не беспокойся. Я знаю… Лусардо приехал не убивать, и Баркеро предлагает ему лучшее место в доме. Вот стул. Садись. А Баркеро сядет в кресло.
   Кресло было таким низким, что Лоренсо пришлось сильно согнуть ноги и упереться локтями в колени, оставив на весу дрожащие кисти рук. В такой неудобной позе он казался особенно жалким и неприятным. Короткие засаленные штаны, прорезанные сбоку до колена, и нижняя рубашка, сквозь дыры которой виднелась волосатая грудь, еще более усиливали это впечатление.
   Глядя на этого опустившегося человека, Сантос испытал на мгновение ужас перед неумолимостью судьбы. Ведь им когда-то гордились, его любили, на него возлагали надежды!
   Сантос старался не смотреть на Лоренсо, и чтобы не обидеть его своим презрением, он достал сигарету и долго закуривал.
   – Второй раз мы видимся с тобой, Лоренсо, – сказал он.
   – Второй? – переспросил тот, напрягая память. – Ты хочешь сказать, что мы знали друг друга раньше?
   – Да. Много лет назад. Мне было тогда лет восемь, не больше.
   Лоренсо резко выпрямился:
   – Я приходил к вам? Это было до начала…
   – Да, до начала наших раздоров.
   – Значит, мой отец был еще жив?
   – Да. У нас в доме и у вас тогда только и говорили, что о тебе, о твоих необычайных способностях; ты считался гордостью всей семьи.
   – Мои способности? – удивился Лоренсо, словно речь шла о чем-то неправдоподобном. – Мои способности! – повторил он взволнованно, нервно проводя рукой по волосам, и наконец умоляюще взглянул на Сантоса:
   – Почему ты заговорил об этом?
   – Да так, вспомнилось, – ответил Сантос, не желая выдать своего намерения пробудить в душе этого опустившегося существа хоть какое-нибудь здоровое чувство. – Тебя все так хвалили, особенно моя мать, – у нее с языка не сходило: «Бери пример с Лоренсо», – что у меня, тогда еще ребенка, создалось о тебе самое лестное представление, насколько это возможно у восьмилетнего малыша. Я ни разу не видел тебя, но жил мыслями о «двоюродном брате, который учится в Каракасе на доктора». Едва я узнавал от взрослых, какие ты употребляешь слова, какие у тебя манеры и жесты, как тут же начинал подражать тебе.
   Помню, как я взволновался, когда мать сказала мне: «Иди, познакомься с твоим двоюродным братом Лоренсо». Как сейчас вижу эту сцену. Ты задал мне несколько вопросов, какие обычно задает взрослый при первом знакомстве с ребенком, а когда отец сказал, со свойственной льянеро гордостью, что я хорошо Держусь в седле, ты произнес длинную речь, которая показалась мне божественной музыкой. Почему? Во-первых, потому, что я в ней ничего не понял, а во-вторых, потому, что говорил ты. II все же одна фраза меня потрясла. Ты сказал: «Необходимо убить кентавра, который живет внутри нас, льянеро». Естественно, я не знал, кто такой кентавр, и тем более не мог понять, почему он живет внутри нас; но эта фраза мне так понравилась и запомнилась, что – скажу по секрету – все мои первые пробы красноречия – а ведь мы, льянеро, рождаемся Краснобаями – начинались неизменно словами: «Необходимо убить кентавра». Я репетировал наедине с самим собой, не понимая, что говорю, и все никак не мог сдвинуться с первой фразы. Ты догадываешься, конечно, почему я воспылал такой страстью к ораторскому искусству: я знал, что ты – блестящий оратор.
   Сантос помолчал, как бы для того, чтобы стряхнуть пепел, на самом же деле чтобы посмотреть, какое впечатление произвели на Лоренсо его слова.