– Прямо не верится. Ведь ты так хороша!
   – Потом все расскажу.
   Арфист настраивает свой инструмент, а косой Амбросио уже два или три раза встряхнул мараками.
   – Ну, друг! – восклицает Пахароте. – Такого маракеро еще свет не видывал.
   – А что ты скажешь о моей арфе? Послушай, как поют струны.
   Рамон Ноласко делает знак маракеро. Тот кашляет, прочищая глотку, сплевывает сквозь зубы и объявляет:
   – «Чипола»!
   Мужчины торопятся пригласить себе пару, и Амбросио запевает:
 
Чиполита, дай прижмусь к твоей груди,
Стану крепко тебя в щечки целовать,
Чтоб никто другой не смел тебя любить,
Чтоб никто другой не смел тебя обнять.
 
   Начинается хоропо [77]. Первая фигура танца в быстром темпе; кружатся пары, и широкие юбки порхают в воздухе.
   Все танцуют, кроме Мариселы. Она сидит на скамье. Сантос, единственный, кто мог бы пригласить ее, – пеоны не решались на это, – даже не подошел к ней. Он тоже не танцует.
   Пение квинт сливается с глухим рокотом басов, и смуглые руки арфиста, мелькающие над струнами, похожи на двух черных пауков, ткущих наперегонки паутину. Мало-помалу быстрый ритм переходит в меланхолическую, полную неги каденцию. Теперь танцоры почти стоят на месте и лишь покачивают бедрами в такт музыке. Ритмичное потрескивание волшебных марак прерывается томительно-сладкими паузами, и певец настойчиво повторяет:
 
Если бы знали святые отцы,
Как славно плясать чиполиту.
Давно б сутану никто не носил
И церкви бы были закрыты.
 
   Слово «плясать» послужило сигналом танцорам и арфисту. Гибкие пальцы пробежали по струнам от басов до квинт и обратно, танцующие весело вскрикнули, и хорошо вернулось к первой фигуре. Земля гудит от неистового шарканья, и разъединившиеся было партнеры спешат друг к другу. Вот они опять закружились, и в заключительных на еще выше взлетают в воздух юбки.
   Женщины идут к скамьям, мужчины – к столу с водкой. После выпивки веселье разгорается с новой силой, и Пахароте просит:
   – Теперь «Самуро», Рамон Ноласко! Сейчас вы увидите кое-что интересное, доктор. Сеньора Касильда! Где сеньора Касильда? Идите сюда. Падайте замертво, пусть честной народ посмотрит, как самуро будет клевать ваши останки.
   «Самуро» – танец-пантомима, один из многих в льяносах, названный по имени животного. Обычно его исполняют, когда среди собравшихся оказывается какой-нибудь весельчак, искусный к тому же в лицедействе. Танец идет под музыку, и в нем воспроизводятся смешные движения коршуна, который, наткнувшись в поле на издохшую корову, готовится приступить к пышной трапезе. Пахароте пользовался в округе славой лучшего исполнителя роли самуро, – голенастый, оборванный, он и в самом деле очень походил на згу птицу. Что касается Касильды, изображавшей в пантомиме мертвую корову, то только она одна и могла согласиться на эту роль. Она всегда была готова поддержать любое шутовство Пахароте, и всякий раз, когда оба присутствовали на празднике, они исполняли этот номер.
   В канее мигом освободили место, и арфист ударил но струнам:
 
Ястреб-стервятник
В дубраве живет.
Ждет дьявола много
Забот и хлопот.
 
 
Ястреб-стервятник
В дубраве живет.
А наш Флорентнно
Вам песню споет.
 
   Это куплеты о легендарном состязании между дьяволом и прославленным певцом Арауки.
   Касильда лежала посередине канея, вытянувшись и закрыв глаза, и вторила ритму музыки лишь движениями плеч, а Пахароте кружил около нее, смешно вскидывая руками и высоко подскакивая, что должно было означать взмахи крыльев и прыжки стервятника, приближающегося к падали.
   Зрители покатывались со смеху, но Сантос не смеялся и вскоре сказал:
   – Будет, друг! Ты достаточно посмешил нас.
   Арфист сменил мелодию, и возобновились танцы. Марисела опять осталась сидеть на скамейке. Сантос стоял рядом и слушал, как Антонио рассказывал ей смешную историю о Пахароте. В эту минуту Пахароте как раз подошел к ним, и Марисела, прервав рассказ, вдруг предложила:
   – Хотите станцевать со мной, Пахароте?
   – Усопший, хочешь, чтоб за тебя помолились? – воскликнул пеон вместо ответа, но, поймав взгляд Антонио, добавил: – По заслугам ли мне это, нинья Марисела?
   – А почему бы нет? – сказал Сантос. – Потанцуй с ней. Марисела закусила губу, а Пахароте, почти неся ее на руках, крикнул, поравнявшись с арфистом:
   – Играй звонче, Рамон Ноласко! И вы, Амбросио, хорошенько встряхивайте мараки, которым сегодня полагается быть из чистого золота. Пред вами – цветок Альтамиры и Пахароте, не заслуживший такой высокой чести. Шире круг, ребята! Шире круг!

X. Страсть без имени

   – Хеновева, дорогая! Что я сделала!
   – Что, господь с тобой!
   – Иди, расскажу. Сюда, к изгороди, тут нас никто не услышит. Возьми меня за руку, послушай, как бьется сердце.
   – Понимаю! Он наконец сказал тебе?
   – Нет. Ни одного слова. Клянусь! Это я ему сказала.
   – Ты? Собака забежала вперед стада?
   – Получилось нечаянно. Слушай. Я была очень сердита, ведь он ни разу не пригласил меня танцевать.
   – И чтобы отомстить ему, ты пошла с Пахароте? Мы все видел гг. А потом доктор отстранил Пахароте и сам танцевал с тобой.
   – Погоди, я все расскажу. Говорю, я была очень зла. Так зла, что чуть не разревелась, но он вдруг взглянул на меня, и я, чтобы скрыть чувства, не показать ему, как он меня обидел, улыбнулась. Но не так, как хотела, понимаешь?
   – Ясно, где уж тут улыбаться!
   – Ну так вот. И знаешь, как я решила поправить дело? Пропади все пропадом, думаю. Уставилась па него и говорю: «Противный!» – Марисела заливается краской и добавляет: – Ну что? Видела ты в жизни такую наглую женщину, как я?
   В этой фразе – вся ее наивность, но Хеновева думает иначе: «А вдруг это то, о чем говорит дедушка: яблочко от яблоньки недалеко падает?»
   – Ты что, Хеновева? Я плохо поступила, да?
   – Нет, Марисела. Просто я хочу знать, что было дальше.
   – Дальше? По-твоему, этого мало? Ведь я в одном слове сказала ему все!
   – И он понял?
   – Во всяком случае, он сбился с такта. А у него такой тонкий слух! Он не сказал ни слова и больше ни разу не посмотрел на меня… Вернее, не знаю, я сама после этого глаз не смела поднять.
   Хеновева снова задумывается. Молчит и Марисела, и ее взгляд тонет в светлой дали саванны, спящей в лунном сиянии. Внезапно она принимается хлопать в ладоши:
   – Я сказала! Я все сказала ему! Теперь, если он останется прежним, то уж не по моей вине.
   – Ну, хорошо, Марисела. Что же теперь будет?
   – А что должно быть? – допытывается девушка, видимо
   не понимая вопроса. Но тут же принимается убеждать подругу и самое себя: – Но, послушай, что же мне было делать? Пойми: весь день я мечтала об этих танцах. Думала: ну, сегодня-то он мне скажет! А потом, я ж говорю тебе, у меня вырвалось нечаянно. Ты сама виновата. Всякий раз, как мы с тобой встречаемся, ты твердишь: «Все еще не объяснился?» А теперь вот ревнуешь.
   – Да не ревную я, просто думаю о тебе.
   – С таким озабоченным лицом, когда я так довольна?
   Пахароте, разыскивая Хеновеву, обещавшую ему танец, который уже начали играть, подошел к ним, и разговор прервался.
   Марисела осталась у изгороди, ожидая, когда пригласят и ее. Но никто не подходил, и она мысленно продолжала говорить с Хеновевой.
   «Ну, хорошо, Марисела. Что же теперь будет? Думаешь, все может пойти по-старому после того, что случилось? Воображаешь, что, решившись произнести то, что не осмеливались сказать тебе, ты всего добилась? Неужели не понимаешь – ведь ты лишь усложнила дело! С каким лицом ты предстанешь перед Сантосом завтра, если он сегодня не подойдет и не скажет, что любит тебя?… А он не идет. И не придет всю ночь. В какую лужу ты села! И все потому, что не умеешь скрывать свои чувства. Ты только представь, что он сейчас думает о тебе. Он, такой… противный!
   – Я знаю, что я противный. Ты мне это уже сказала.
   – Ах! Вы здесь?
   – Да. Ты разве не видишь?
   – Нехорошо ходить на цыпочках и подслушивать, что думают другие.
   – Я шел не на цыпочках и не обладаю даром читать чужие мысли. Но когда думают вслух, рискуют быть услышанными.
   – Я ничего не говорила.
   – Тогда я ничего не слышал.
   Пауза. Долго он будет молчать? Робким его не назовешь. Может, помочь ему, чтобы язык развязался?
   – Так вот…
   – Что?
   – Ничего.
   – Ну, ничего так ничего, – смеется он.
   – Над чем вы смеетесь?
   – Ни над чем. – Он продолжает смеяться.
   – Ха! Может, свихнулись?
   – Говорят, в льяносах рассудок у людей мутится от лунного света.
   – Не знаю, как ваш, а мой в полном порядке.
   – Тем не менее влюбиться в Пахароте, так сразу, не подумав, это безумие. Пахароте хорош на своем месте, но не как жених…
   – Ха! А почему бы и нет? Разве я не была бездомной скотиной, когда вы подобрали меня? У кого такая мать, тому и такой отец хорош.
   – Я предвидел, что услышу сегодня и эти «ха» и вульгарные поговорки. Но сейчас ты делаешь все это мне назло. Так что, если тебе угодно обманывать меня, придумай что-нибудь поумнее.
   – А что же вы-то не придумали ничего умнее, как сказать, что я влюблена в Пахароте? Теперь я могу посмеяться. Учитель острамился перед своей ученицей!
   – Так не говорят: «острамился».
   – Ну, попал впросак… Или опять плохо сказано?
   – Нет, – говорит он и надолго задерживает на ней взгляд. Затем спрашивает: – Вдоволь посмеялась?
   – Вполне. Придумайте что-нибудь, может, еще посмеюсь. Скажите, например, что вы пришли сюда, к изгороди, помечтать об одной из своих каракасских «приятельниц». Уж я-то знаю, что она вовсе не приятельница, а невеста ваша.
   – Ну, если ты начнешь смеяться над моей…
   – Ясно, хоть и не договариваете. Я уже смеюсь. Слышите?
   – Продолжай, продолжай. Мне приятен твой смех.
   – Тогда я снова стану серьезной. Я не желаю быть забавой для кого бы то ни было.
   – А я придвинусь поближе и спрошу: «Ты любишь меня, Марисела?»
   – Я обожаю тебя, противный!»
   Но весь этот разговор происходил только в воображении Мариселы. Может быть, подойди Сантос к изгороди, такой разговор и состоялся бы; но этого не случилось.
   «Да нужны ли мне его объяснения? Разве без них я не могу любить его, как раньше? И разве моя нежность к нему – это любовь? Нежность? Нет, Марисела. Нежность можно питать ко многим сразу. Обожание?… Ах, зачем все эти слова!»
   На этом Марисела с ее сложной и одновременно наивно л душой сочла решенной трудную проблему отношений с Сантосом Лусардо.
   Любовь ее не была еще земной, жаждущей телесных наслаждений, хотя и не походила на платоническое обожание. Жизнь, склоняя это чувство то в одну, то в другую сторону, должна была определить его будущую форму; но сейчас, находясь на точке равновесия между мечтой и действительностью, оно оставалось пока страстью без имени.

XI. Благие намерения

   Как ни странно, но Сантос тоже стал задумываться о своих отношениях с Мариселой и искать решения этого вопроса.
   С беспристрастным видом, чтобы лучше разобраться в своих чувствах, он уселся за письменный стол, очистил его от вороха бумаг и книг, которые незадолго до этого перелистывал, и уложил их в две аккуратные стопки, словно речь шла о том, чтобы просмотреть именно эти юридические книги и счета по хозяйству; затем, положив на каждую стопку руку, словно желая превратить в осязаемые вещи те чувства, над которыми ему предстояло размышлять, он проговорил, глядя на бумаги под левой ладонью:
   – Марисела влюбилась в меня, это очевидно, – да простится мне моя самонадеянность. Этого следовало ожидать: годы, стечение обстоятельств… Она красива, – настоящая креольская красавица, – мила, интересна по складу души, общительна и могла бы стать хорошей подругой для человека, неизвестно еще сколько времени вынужденного вести эту скучную, полную неудобств жизнь среди пеонов и скота. Трудолюбива, решительна и не отступит перед трудностями. Но… из этого ничего не выйдет!
   И он махнул рукой над бумагами, как бы перечеркивая то, что в них написано. Затем, устроив поудобнее правую руку на стопке книг, продолжал размышлять:
   – Здесь нет никаких чувств, кроме вполне естественной симпатии и бескорыстного желания спасти бедную девушку, приговоренную к такой печальной судьбе. Возможно – и это самое большее – чисто духовная потребность женского общества. Но если со временем это угрожает сентиментальными осложнениями, то самое разумное принять меры немедленно.
   Он снял руки с книг и бумаг, откинулся в кресле и продолжал свой мысленный монолог:
   «Марисела не должна оставаться здесь. Конечно, о возвращении в ранчо не может быть и речи, это значило бы отдать ее мистеру Дэнджеру. Если бы тетки из Сан-Фернандо согласите взять ее к себе! Марисела была бы полезна им, и они, в свою очередь, оказали бы ей большую услугу. Они дали бы ей возможность учиться и завершили начатое мною дело. Только женские руки способны отшлифовать женскую душу, сделать ее нежной и доброй, – а Мариселе этого очень недостает! – выявить то лучшее, что скрывается в самой глубине души и до чего я не смог добраться. Конечно, просить теток, чтобы они взяли Лоренсо, я не могу. Он останется со мной. Раз уж я взвалил на себя эту ношу, то должен нести ее до конца. Кстати, конец, наверное, уже недалеко, и это тоже обязывает меня подумать об устройстве Мариселы. Пока Лоренсо жив, хоть он сидит все время в своей комнате и не показывается даже к столу, пребывание Мариселы в моем доме не вызывает нареканий; но стоит ее отцу умереть, все сразу примет другой оборот. Да и Марисела станет для меня обузой, и я не смогу свободно располагать собой. Допустим, я решу вернуться в Каракас или уехать в Европу, как хотел раньше, что тогда делать с Мариселой? Бросить ее на произвол судьбы – жестоко. Взявшись за ее воспитание, я принял на себя моральное обязательство направить человеческую душу по новому пути. За ней охотился мистер Дэнджер, и она могла пойти по стопам матери. Так неужели я скажу ей: «Вернись, иди прежней дорогой»?
   Он зажег сигару. Приятно размышлять, глядя, как дым рассеивается в воздухе. Особенно когда мысли тоже рассеиваются, едва успев возникнуть.
   «Да! Один выход – отправить ее к теткам. Но прежде надо самому подготовить почву, потому что писать им – напрасный труд. Представляю, как они испугаются, прочитав письмо. «Дочь ведьмы в нашем доме!» Надо поехать и объяснить им положение вещей, убедить их, что они могут принять Мариселу без опасений злых чар и угрызений совести».
   Сигара вдруг показалась ему горькой, он бросил ее и, машинально поправляя стопку бумаг, стал, сам того не замечая, размышлять вслух.
   – Выехать в Сан-Фернандо я смогу не раньше конца вакерии. Сейчас нельзя. А пока, может быть, стоит отремонтировать домик в Эль Брускале? Лоренсо с дочерью могли бы жить там.
   – Антонио! – позвал он.
   – Его здесь нет, – послышался голос Мариселы.
   Странно! Стоило ему услышать этот голос, как проблема, связанная с Мариселой, отступила куда-то на задний план или, по крайней мере, отодвинулась необходимость решить ее немедленно.
   В самом деле, разве с прошлой ночи, когда он пошел с Мариселой танцевать, изменилось что-нибудь? Не преувеличивал ли он ее наивное, детское признание, которое почудилось ему за словом «противный!»?
   А может быть, ее чистый голосок заставил его невольно подумать о будущих днях одиночества в пустом и безмолвном доме? Как бы то ни было, но Сантос под конец решил:
   – Зачем спешить? Я, кажется, скоро начну бояться собственной тени, как мои тетушки. Почему бы Мариселе не жить под одной крышей со мной, быть мне близкой и в то же время далекой? Это даже немного разнообразит ее жизнь: она испытывает любовь, которая ничего не требует, любовь постоянную и ничего не меняющую в жизни. Чувство, существующее само по себе и не нуждающееся в словах и поступках. Нечто подобное золотой монете скупца – возможно, самого большого идеалиста на свете. Богатство в мечтах и уверенность, что это богатство никогда не будет потрачено на то, чтобы купить разочарование.
* * *
   Но когда душа у человека прямая и бесхитростная, как у Мариселы, или слишком сложная, как у Сантоса Лусардо, решения должны быть определенными и твердыми, иначе человек теряет контроль над своими чувствами и попадает во власть противоречивых порывов. Так произошло и с Сантосом Лусардо.
   Марисела – одновременно близкая и далекая? Нет! С каждым днем все более близкая, и настолько, что постоянно чувствуешь в доме ее присутствие. Она в кухне, готовит твои любимые кушанья, но оттуда доносится ее голос, смех или песня. Дома все тихо, ты оглядываешься и почти всегда обнаруживаешь цветы, поставленные ею. Ты собрался сесть, – и должен снять со стула ее книгу или вязанье. Ищешь что-нибудь, но стоит тебе протянуть руку, как ты тут же находишь нужную вещь, потому что все всегда лежит на своих местах. Входишь и знаешь, что в дверях столкнешься с ней, потому что она как раз спешит из дому. Выходишь на улицу и сторонишься, чтобы пропустить ее, иди она идет вслед за тобой, направляясь куда-то по своим делам. Хочешь отдохнуть после обеда? Отдыхай спокойно – ни одна муха тебя не потревожит: Марисела объявила им такую войну, что они не решаются залетать в дом; а она сама, пока ты спишь, будет ходить на цыпочках, прикусив язык, чтобы нечаянно не запеть. Но едва ты проснулся, как она тут же заводит песню и поет, как степная параулата, у которой горло не иначе как из чистого серебра. Обо всем, что делает, она говорит вслух, и тебе не обязательно видеть ее, чтобы знать, чем она занята.
   – За штопку, Марисела, за штопку… Теперь прибрать в столовой, полить цветы, а там учить уроки…
   Да, но именно поэтому и необходимо было отдалить ее от себя. И вот однажды, за столом, Сантос, забыв недавнее намерение отвезти Мариселу к теткам, начал такой разговор:
   – Вот что, Лоренсо. Марисела уже достаточно подготовлена, чтобы подумать о ее дальнейшем образовании. Хорошо бы поместить ее в колледж. В Каракасе есть хорошие колледжи для девушек, и, я думаю, мы должны послать ее туда.
   – А чем я буду платить? – спросил Лоренсо.
   – Это я беру на себя. От тебя мне нужно только согласие, чтобы приняться за хлопоты.
   – Делай, что считаешь нужным.
   Марисела сердито закусила губы и намеревалась уже выйти из-за стола, как вдруг ей в голову пришла спасительная мысль. Девушка продолжала есть как ни в чем не бывало. Сантос решил, что ей понравилось его предложение.
   Но, придя вечером домой, он увидел на двери лист бумаги, на которой рукой Мариселы было написано: «Колледж для сеньорит. Лучший в республике».
   Оценив ее остроумие, он снял с двери бумагу и больше не возвращался к разговору о колледже.
* * *
   Они одни за столом. Ничего не скажешь, в таком виде, без Лоренсо Баркеро, стол выглядит куда привлекательней. Марисела подает ему блюда и, чтобы возбудить у него аппетит, приговаривает:
   – Ой, как вкусно!
   Она предупредительно подливает ему в стакан воды и болтает, болтает без умолку.
   Как приятен ее голос, как восхитителен смех, как метки замечания, изящны мимика и жесты! А ее веселый искрометный взгляд!
   – Девочка, ты совсем заговорила меня!
   – Так говорите вы!
   – С тобой одновременно? Только это и остается.
   – Неправда! Сегодня утром, за завтраком, говорили вы один.
   – Ну, если так, я вынужден открыть тайну. Все эти дни ты была очень задумчива за столом и молчала. Я поставил бы тебя в неловкое положение, если бы поинтересовался, о чем я тогда говорил.
   – Как благородно! А вы можете повторить, что я только что сказала?
   – Нет. Но не потому, что не слушал тебя, просто за ходом твоих мыслей невозможно уследить. Ты бросаешься от одной темы к другой с головокружительной быстротой.
   – Значит, человеку можно только произносить речи?
   – Ну нет, такой человек был бы несносен. Например, как я сегодня утром.
   – Я не о том! Я хотела сказать, что у каждого своя манера думать: как человек думает, так он и говорит. Вы можете говорить два -часа подряд, и это похоже на обложной дождь.
   – Спасибо за сравнение. Хоть не прямо назвала меня несносным.
   – Не то, сеньор! Я хотела сказать: хоть вы говорите и не об одном и том же, но не видно, чтоб вы сменили тему. У меня другая манера…
   – Да. Твой разговор можно сравнить с короткими ливнями, один за другим. Но ливни с солнышком – так мое сравнение будет выглядеть погалантнее.
   – Что это? Дьявол ссорится со своей женой?… Aй, что я сказала!
   Она краснеет и разражается смехом.
   – Ну конечно же, – говорит Сантос и с улыбкой смотрит на нее. – Я как будто не похож на дьявола, а ты…
   Но она не дает ему кончить:
   – Знаете?…
   – Что?
   – Ах! Забыла, что хотела сказать.
   Но Сантос продолжает смотреть на нее, и она восклицает:
   – Ах да! – и делает жест, означающий, что она снова забыла, и это – чистая уловка, средство отвлечь его внимание.
   Он поддразнивает:
   – Ах нет!
   Как она хороша! И с каждым днем становится все лучше. Но ему не следует думать об этом, говорит он себе и внезапно пускается в намеренно скучные пли очень серьезные рассуждения с целью надоесть ей или отвлечь и ее и себя от назойливых мыслей. Героическое усилие, противопоставленное любви!
   Однако Мариселу невозможно утомить или заинтересовать таким образом. Пока он говорил, она не спускала с него глаз, но думала совсем о другом.
   – А косуля, которую вы подарили мне, – неожиданно прерывает она его, – не такая уж скромница. У нее скоро будут детки.
   Сантос, продолжая жевать, произносит что-то неопределенное и вдруг начинает смеяться. Она не понимает причины этого внезапного смеха и смотрит на него с удивлением. Наконец догадывается, щеки ее заливает румянец, и, чтобы скрыть неловкость, она старается перевести разговор на другую тему, по тоже начинает смеяться, и теперь Сантос не может остановить ее: стоит ему произнести слово, как она разражается хохотом, и он сам хохочет вместе с ней.
   Лукавый смех Мариселы был таким же чистым, как и ее простодушная фраза, таким же далеким от мысли о грехе, как и «поведение» подаренной Сантосом косули.
   Марисела – как сама природа, она далека от понимания добра и зла, но Сантос не может отдать свою любовь такой девушке.
   Этому препятствуют соображения, которые пришли бы на ум всякому здравомыслящему человеку. Марисела, плод случайной связи, возможно, наследовала дурные черты отца и матери. Есть и другое обстоятельство, очень важное с точки зрения такого человека, как Сантос Лусардо: простая, и в то же время непонятная, как сама природа, Марисела, казалось, наглухо погребла в своем сердце всякую нежность. Жизнерадостная, веселая и общительная, она тем не менее никогда и ничем не проявляла любви к отцу. Она равнодушно относилась к его страданиям или, в лучшем случае, проходя мимо Лоренсо, шутливо бросала в его сторону какую-нибудь фразу. Но в ее словах не было и намека на настоящую доброту.
   «У этой девушки нет сердца, – часто говорил себе Сантос. – Пока еще в ней не проявилась мрачная жестокость матери, но шаловливое бессердечие щенка уже есть, а при известных обстоятельствах от одного до другого не больше шага. Может быть, это от недостатка воспитания, от того, что душа ее, не знающая женской ласки, еще спит?»
   Сантос Лусардо должен был признаться себе, что такие безрадостные мысли сильно огорчали его, а когда они исчезали и время от времени на него находило поэтическое настроение, он с удовольствием вспоминал притчу о золотой монете скупца.

XII. Куплеты и побасенки

   Сантос так и не мог решить, что ему делать с Мариселой, и жизнь в собственном доме сделалась для него мучительной.
   К счастью, у него было много дел вне дома. После вакерии стали клеймить скот. С рассветом начиналась шумная возня – телят отделяли от коров и размещали в смежных корралях.
   Коровы ревели, а телята жалобно мычали, словно знали о предстоящей пытке. Железное клеймо, которым орудовал Пахароте, калили на огне. Об этом пелось в куплете. Затем пеоны валили телят и бычков наземь, вырезали на их ушах знак владельца и, прижав голову очередной жертвы к земле, ждали, пока Пахароте прикладывал раскаленное клеймо. И снова песня – о том, где бычок пасся, в каком стаде ходил, как его поймали. Историю жизни каждого животного льянеро знает как свою собственную.
   Поставив клеймо, Пахароте тут же острием ножа делал отметку па куске кожи, где вел счет скоту: в Альтамире до сих пор все работы велись по старинке, как во времена дона Эваристо-кунавичанина.
   Видя все это, Сантос Лусардо подумал, что пора наконец взяться за претворение в жизнь смелых проектов цивилизаторских реформ в льяносах, разработку которых он все откладывал.
   Клеймение длилось несколько дней подряд. А когда оно завершилось, Антонио, указывая на кожаный лоскут с отметками, сказал Сантосу:
   – Дела-то оказались лучше, чем мы ожидали. Три тысячи сосунков и более шестисот неклейменых переростков. Теперь можно приступить и к сыроварне.
   Устройство сыроварни свелось к тому, что на берегу Брамадора вбили несколько столбов, настелили крышу из степной травы, смастерили из коровьей шкуры большой мешок для створаживания молока, а из пальмовых листьев – плетенки, с помощью которых прессуют сыр; затем укрепили частоколы запущенных корралей, поместили туда несколько домашних и диких коров, пойманных во время родео в Темной Роще, и поручили все это хозяйство старику Ремихио, сыровару из Гуарико, как раз пришедшему с внуком Хесусито в Альтамиру в поисках работы.