Страница:
— Ну, почему же? Я люблю биться об заклад, то есть спорить на то или другое; люблю бегать на лыжах, кто быстрее. Чем не проявление азарта?
— В вас ничего нет от игрока, видимо.
— Надо думать, — сказала, по возможности, беззаботно, — игрок — дяденька, а я полу женскаго.
Я начинала усваивать их манеру выражаться.
— Как интересно! И в самом деле. Игрок. Игрунья.
— Игрушка. А есть и игрец.
— А что вы читаете?
— Сама не знаю, — сказала я, — что-то достала без опознавательных знаков и зачиталась. Про путешествия.
— Позволите взглянуть?
— После меня, хорошо? Я ежели в книжку вцепилась, мне из рук не выпустить. Я возьму ее почитать, а вы потом. Договорились?
— Да вы хоть вслух отрывок зачитайте — в каком это роде?
И я опять открыла наугад и прочла:
"Был он дервиш из дервишей, питался сушеными скорпионами, называл Венеру разными именами — в зависимости от времени суток, — Арсо, Азизо, целый сераль в лице одной звезды любви; но что ему была любовь и все девы мира, юродивому в рваном халате, путнику с посохом, претерпевающему всё и вся, в том числе и китайцев, даже голубоглазых".
- %-3> Блистательно! — вскричал Камедиаров. — Я за вами! А ять в тексте есть?
— Нету, — сказала я, слезая с лестницы, — современная.
— Интересно, что означает пассаж с голубоглазыми китайцами?
— Стилистика, — загадочно отвечала я, выходя из библиотеки.
Компьютер в голове у меня лихорадочно работал; знает ли сам Хозяин о тайнике? Если да, то скрывает, никогда не упоминал. Откуда знает о нем Сандро? Вряд ли маска и флакончик — простое совпадение. Надо ли мне задавать вопросы Хозяину? Я остановилась. Ибо мелькнуло: не тайник ли искали, когда обыскивали квартиру?
— Что с тобой, медхен Ленхен? — спросил Хозяин.
— Можно, я возьму книжку почитать?
— Да ради бога. А какую?
— Про китайцев.
— "Крещеный китаец", что ли? — спросил Николай Николаевич.
— Вы доиграли? — сказала я. — Сандро, сегодня вторая белая ночь. Я жду продолжения.
— Мы все ждем, — откликнулся Шиншилла, устраиваясь поудобнее на диване.
— Ладно, — сказал Сандро, — где наша не пропадала. Слушайте дальше.
— И вы помните, на чем остановились? — спросил Леснин.
— Я и начать-то не успел. Итак, Ганс оказался в пустыне — все из-за купленного Анхен ковра — неподалеку от оазиса, скрывавшего развалины некоего строения, скорее всего, некогда служившего постоялым двором.
— Про развалины речи не было, — сказал Николай Николаевич.
— Он их издали и не видел, а как до оазиса дошел, обнаружились и развалины. На камнях грелись ящерицы. По песку бегали скорпионы. Зато в тени деревьев можно было укрыться от зноя, подкрепиться смоквою, финиками и тутовыми ягодами и запить их глотком ключевой воды.
— Ледяной, — сказала я.
— И ты туда же, Ленхен, а раньше ты другим перебивать не велела. Ганс нашел в развалинах укромный уголок с остатками крыши и старого топчана и решил переночевать в предоставленном ему судьбой убежище. Знаете ли вы, какие ночи на Востоке? Какие громадные, удивительно ясные косматые звезды висят над головою? Вот семизвездие Плеяд, а вот Весы. В то же небо глядел превратившийся в аиста калиф, и аравийские пророки, и храбрые воины, и тысячу лет назад везшие со своим караваном смирну и ладан бесстрашные купцы. Сквозь дыры в кровле Ганс в полудремоте видел светила; стоило вглядеться в них попристальней, они начинали качаться, впадали в легкое движение маятника, останавливаясь, лишь если отведешь от них взор. Внезапно светила исчезли, их перекрыл появившийся над Гансом на крыше силуэт. Ганс вскрикнул. Пришелец бесшумно вскочил в его ночное обиталище и присел на корточки.
— Ты человек или призрак? — спросил он Ганса.
— На каком языке? — спросил Камедиаров.
— Да все на глухонемецком, — отозвался Хозяин.
— Фарси! — откликнулся Шиншилла.
— По-латыни, — высказал предположение Леснин.
— На эблаите, — вступил всезнающий Николай Николаевич.
— Во-первых, — сказал Сандро, — это сказка. К черту подробности. А во-вторых, Гансу, может быть, происходящее мерещится. Таким образом, персонажи, как два привидения, поскольку оба вымысел, да еще и двойной, говорят на наречии привидений, нам неведомом и являющимся мечтой эсперантиста. Итак, Ганс ответил, что он человек.
— Что занесло тебя в сие проклятое Аллахом место? — спросил спрашивающий.
Ганс объяснил: занес его прорастающий ковер. Собеседник, назвавшийся Абу-Гасаном, понимающе кивал, только спросил, какого цвета был ковер.
— Многоцветный, как райский сад. Но основной цвет — цвет граната.
— О! От цвета граната расширяется зрачок, нет лучше цвета на земле, он самый любимый, цвет радости, цвет женщин и детей; ему соответствует вторая струна лютни, масна, струна страстных и нетерпеливых. Такие ковры ткут под Хаджарейном. Говори тише, чужеземец, мы в развалинах, неподалеку от колодца; опасайся разбудить джинна или ифрита. Не кидал ли ты наземь финиковые косточки?
— Кидал, — отвечал Ганс.
— О ужас! — прошептал Абу-Гасан. — Наверно, ты его уже разбудил.
— А ты-то что тут делаешь?
— Я тут живу.
— Но ты сам говорил — это место проклятое.
— Как всякие развалины, сина. Видишь ли, я обречен скрываться. Я женился на женщине-джинне; и, хотя она приняла ислам, а я поначалу не знал, кто она на самом деле, джинн опасен для человека. Она одарила меня свойством, не доведшим меня до добра. По воле манийи, судьбы, и по прихоти оборотня я перестал быть прежним Абу-Гасаном. Я стал подобен аль-кимийе. Я — человек-зеркало.
— По тебе незаметно, — сказал Ганс.
— Незаметно, потому что меня прежнего ты не знал и потому что мы здесь вдвоем, сина. Хоть и говорит Симург — или сам Фарид Ад-Дин Аттар, что душа мира — зеркало, я-то не душа мира, а обыкновенный смертный, горе мне; с месяца харфа, с момента цветения дерева ильб, перестал я быть собою. Теперь я таков, как говорящий со мной; я отражаю полностью других, а себя потерял. С вором я вор, с пьющими ветер я чистокровный бедуин, с людьми высохшей глины — житель глинобитной хижины, с разбойниками — разбойник, со лжецом — лжец, с суфием — суфий; я даже не знаю: сколько теперь у меня лиц? Столько, сколько людей попадется на пути. Я устал, сина, и избегаю человеческого общества, обхожу стороной равно и Халеб, и гору Думейр, и Эль-Аггад, и Шибам, и Тарим и по ночам выхожу на джоль в поисках таких вот развалин, где встречаюсь только с джиннами, ифритами, маридами и гули; но и от них я бегу, чтобы не уподобиться им. И ничто не помогает мне избавиться от заклятья: ни волчий клык, ни письменный талисман, ни замбака, ни серебряные лягушки; я окуривал себя вонючей камедью, осыпал себя солью, читал изречения из Корана, носил на поясе ножницы, все напрасно. Мне надоело быть всеми и никем, и теперь я держу путь к хадрамаутской пещере, что неподалеку от гробницы пророка Худа. Эту пещеру именуют "колодец Бархут". Через колодец Бархут души грешников спускаются в ад. Мне там самое место.
— Как ты прав, говоря это, ублюдок шайтана! — громоподобным голосом произнесло возникшее в проеме входа долговязое существо с космами до плеч. — Пожалуй, нечего тебе тратить время на переходы и стоянки до колодца грешников; я покончу с тобой немедленно, и тебе останется только сорваться с волосяного моста в адскую бездну!
— Ифрит проснулся! — воскликнул Абу-Гасан. — Беги, чужеземец, беги!
Осенив себя крестом, Ганс запел молитву и вскочил с топчана; показалось ему, что снова, как на Охте, ноги его утопают в ворсе любимого ковра, и ворс этот снова отрастает на глазах, подобно ковылю; тотчас исчезли и человек-зеркало, и ифрит, и развалины, и очутился Ганс посреди пустыни под палящим солнцем с двумя спутниками в разноцветных длинных мужских юбках: первый, в голубой юбке, брел впереди Ганса, второй, в оранжевой, шагал за ним. Налейте мне чаю, да покрепче. Продолжение в следующем номере.
— Номере чего? — спросил Шиншилла.
— Гостиницы «Астория», — отвечал Сандро.
— Программы, — подал голос Камедиаров.
Я взяла с собой книжку без начала и конца и, неотвязно размышляя, когда мне лучше всего заглянуть в тайник еще раз, листала и читала непонятные бессвязные отрывки текста:
"О Восток! — читала я. — Симург, чья тайна непроницаема! Царь, состоящий из подданных! Аль-кимийа, чернильное зеркало, бред восторженного простака! Я никогда не пойму твою психоделическую душу".
"Какая дикая идея — путешествовать по Востоку! Переливание крови, замена ее на чужую, подобную ртути или, напротив, веселящему газу; маскарад изнутри, оборотничество, трата драгоценного времени на чужие пространства, позолоченные песком песочных часов пустынь".
"Как была она хороша в душистом ожерелье из застывшей амбры!"
"Они не становятся черными, — читала я, — как выгоревшие эфиопки; лица их, укрытые от солнца покрывалом или маскою, остаются бледно-золотыми, в чем может убедиться их властелин при свете луны или коптящей плошки".
Или маскою!
Что я читала? Путевые заметки? Я никак не могла датировать путешествие; смешение времен царило на каждой открывающейся странице. Мало того, я не могла найти, возвращаясь от середины книги к началу, заинтересовавшие меня прежде отрывки; словно они исчезали бесследно или заменялись другими, стоило перевернуть лист.
"— Мир тебе, сина.
— И тебе мир, — отвечал я.
— Ты хотел что-то спросить?
— Я хотел узнать, есть ли теперь гаремы.
— Есть.
— Евнухи ли охраняют жен или молодчики с автоматами Калашникова?
Он улыбнулся.
— И это все твои вопросы?
— Еще я хотел узнать, только ли евнухами служили в гаремах кастраты? Не было ли среди них любимых жен?
— Уходи, — сказал он".
"Мы упрямо лезем на Восток, но и Восток лезет к нам в виде наркотиков, серебряных украшений, донжуановой — времен арабистской Испании — тяги к сералю, купальных халатов и тапочек без задников, бальзамированных мумий, нажевавшихся бетеля и ката римлян периода упадка, доводящей до исступления музыки четырех телесных струн зурны, технологии похоти, орнаментированного бесстрастия доисламского шаира".
Ганс мог бы вести подобный дневник, прошляйся он в ковре века два.
"Теперь Восток в отместку колонизует Запад, но попусту тратит время: сия эскапада обречена, как и предыдущая".
"Первым делом, — читала я, — я запретил бы путешествия, и преследовал путешественников, и заключал бы их в тюрьму. Не дать мирам перемешаться! Ибо что одному яд, то другому бифштекс, как говорят англичане; не дать мирам отведать яда друг друга!"
"Нельзя перебивать пророка и заглушать голос его".
Устав от чтения, я надумала попросить у Хозяина разрешения позаниматься в библиотеке с утра, в его отсутствие; например, написать реферат. Реферат действительно надо было писать, кстати; а полуправда, я уже понимала, звучит куда правдивее лжи, да и самой правды тоже. Мне не терпелось сунуть нос в старинные письма, разглядеть флакончик и примерить темно-алую маску. Причем, крадучись, скрываясь, воровски.
Я уснула и оказалась перед желто-кремовой галереей, образующей арку в конце узкой улочки и связующей два парных золотистых особняка на четной и нечетной сторонах. Окна галереи, как и сама улочка, выходили на Фонтанку. Пространство сна было зеркально; на самом деле имелся некий переулок, но выходивший не на Фонтанку, а на канал Грибоедова, чья галерея-арка хорошо просматривалась с Садовой, от угла дома с врезанной в него головой (и плечами с шеею) дамы, весьма длинноволосой и романтичной ундины времен русского модерна, нелепой фигурой с фасада неуютного дома. Я шла к галерее, неся открытую играющую музыкальную шкатулку (точь-в-точь такая стояла у Хозяина на фисгармонии в углу). Я знала слова старомодной механической песенки из шкатулки, но, проснувшись, помнила только начало: "Итак, забудем все, дитя".
Некоторые сны производят впечатление страшных, формально не являясь таковыми; например, жутким казался мне пересказанный намного позже моей подругою сон ее сына-подростка, мальчика с весьма сложной психической организацией, не вылезавшего от психиатра, однако отменно учившегося в английской школе, отчасти благодаря шизотимной памяти. В переходном возрасте видел он один и тот же сон неоднократно. Он идет по лугу, на котором стоит спиной к нему обнаженная девочка с распущенными волосами; он доходит до заколдованной невидимой стены в воздухе, не может сделать шага, а девочка стоит не оборачиваясь, хотя он и окликает ее, и он просыпается в слезах, потому что не может увидеть ее лица и в судороге ужаса увидеть. Она так и не обернулась никогда, а мальчик вырос, и сон оставил его.
Вот и в моей улочке с кремовым освещением было нечто страшное, избыток подробностей либо излишняя ясность деталей, подробный прозрачный разреженный горный воздух, неуместный в урбанистическом пейзаже.
Кто-то смотрит на меня из окна галереи, елизаветинский вельможа в парике, костюмированная кукла со знакомым лицом. Видимо, его оттаскивают от окна, я слышу крики, выстрелы, роняю музыкальную шкатулку, музыка превращается в скрежет, я просыпаюсь и слышу, как в маминой комнате поет по радио баритон: "Итак, забудем все, дитя…"
В институте был нудный день, производственная практика, потом история КПСС, одна радость — укороченное расписание, подразумевалась в дальнейшем самостоятельная работа в библиотеке. По истечении укороченного дня, после болтов, на которых нарезала я резьбу на маленьком, стоящем у окна, токарном станочке, после мутных текстов, задиктовываемых историчкой, наши ночные сборища в доме Хозяина представлялись еще желаннее и притягательнее. В сущности, с дневной жизнью они не вязались вовсе; видимо, объединяла всех присутствующих своеобразная эмиграция в ночь, в реалии иного времени, о коем напоминала вся обстановка квартиры Хозяина, в бытие, не имевшее иного места, кроме полуночного неурочного часа. Окружающая жизнь, хоть и являлась жизнью, а не рекламным роликом, несла в себе черты киножурнала "Новости дня", обязательного пролога любого киносеанса, отдавала новоделом, простецкими чувствами, незамысловатостью; а нашу компанию окружал воздух музея. Кунсткамера, вмещавшая на равных модного советского беллетриста Леснина, обаяшку-шахматиста Сандро (Хозяин называл его "Шура-Просто Так"), изобретателя из засекреченного КБ Камедиарова, солиста балета с подчеркнуто дамскими манерами по кличке Шиншилла, передового ученого, бонвивана и вивера Николая Николаевича, молчаливого Эммери (кажется, работавшего лаборантом) и Хозяина, музыканта, подрабатывавшего на Леннаучфильме. И меня, студенточку эры нижних крахмальных юбок.
Конечно, библиотека оказалась в моем распоряжении, Хозяин оставил меня в квартире одну, а я закрыла входную дверь на крючок, чтобы он не застукал меня у тайника. Я так волновалась, входя в роль злоумышленницы, что чуть не сломала каблук, поднимаясь по лестнице. Потайной ящик легко отщелкнулся и вылетел вперед, и я взяла в руки флакончик с притертой пробкою. Я открыла пробку; совсем немного, чуть покрыто дно, темно-лиловой, почти черной, маслянистой, с керосиновым отливом, жидкости. Я понюхала флакон, и голова у меня пошла кругом от странного запаха, моментально забравшегося в ноздри, ударившего в виски, окутавшего облаком. Закрыв пробку, я поставила флакон обратно. И надела маску, и вправду закрывавшую все лицо. Она была мне совершенно впору. Но и маску пропитывали экзотические ароматы, все ароматы Аравии овевали лицо мое. Мне захотелось посмотреться в зеркало. Внезапно обратила я внимание на то, что окружение через прорези маски кажется мне не таким, каким видела я его прежде. Корешки одних книг полуистлели, другие выглядели обгоревшими, третьи книги на глазах рассыпались в прах, четвертые были яркие и даже светились. Выйдя из библиотеки, я оглядела комнату. Дряхлые кресла и прадедушкин диван стояли как новенькие, тусклый посекшийся темно-зеленый шелк ширмы стал изумрудным, а грязно-желтые птицы на шелке — золотыми. На столе вместо обычных карт валялись карты размером вчетверо больше, и с незнакомыми мне фигурами: жрица, маг, шут, император, пустынник, всадник; да и в качестве мастей изображения жезлов, чаш, мечей и монет помечали карты. На небольшой деревянной колонне с бронзовой капителью, служившей Хозяину подставкой для кашпо без цветка, теперь красовался пудреный парик. Я двинулась к зеркалу, также видоизменившемуся, горизонтальному, в лилово-прозрачной раме из стеклянных перевитых листьев и стеблей. Я глянула в лиловый стекольный омут. Обнаженная смуглая девушка в вишневой бархатной маске. Вздрогнув, я провела рукой по плечу и почувствовала одежду. Отражение тоже провело по плечу рукою, я увидела на левом плече отражения родинку; моя натуральная родинка обреталась на правом плече и укрыта была кофточкой. Я ретировалась в библиотеку, сняла маску и зажмурилась. Открыв глаза, я обнаружила библиотеку во вполне тривиальном виде, так же как и комнату, куда я тут же выглянула, распахнув занавески. Тихо, тихо всё. Ни парика. Ни лилового зеркала. Обычное в деревянном багете. Потертые стулья. Старая ширма. Карты как карты. Надеть маску вторично я не решилась.
Пачка писем. Пожелтевшая бумага. Верхнее письмо по-французски. "Дорогой Ла Гир!" В дверь позвонили. Я водворила тайник на место, разложила тетради и книги на бюро, — не любя и не умея врать, я проявляла черты опытной лгуньи и лицемерки. "Кто там?" — спросила я. «Водопроводчик». — "Хозяина нет дома, я вам не открою". — "А вы-то кто?" — «Домработница», — ответила я не сморгнув.
Вскоре пришел и Хозяин.
— Что это ты, медхен Ленхен, лисичка ты этакая, меня, старого зайца, в лубяную мою избушку не пускаешь?
— Моя-то ледяная растаяла. А лубяные избушки разве не на Лубянке? На Фонтанке, чай, другая застройка. А почему "старого зайца"? Не старого волка?
— По сказке, детка, все по сказке.
— Между прочим, водопроводчик заходил.
— Трешку просил или воду отключал?
— Я ему не открыла.
— Сурова ты сегодня, медхен Ленхен. А почему не открыла?
— Откуда я знаю, что он водопроводчик? Может, это были ваши воры.
— Резонно, — сказал Хозяин. — Теперь я навеки скомпрометирован перед жилконторою — если то был водопроводчик — твоим женским голоском из холостяцкой квартиры.
— Я сказала, что я домработница.
— Тембр у тебя на домработницу не тянет. Ты флейта, а домработница валторна.
— Неправда ваша, — сказала я, — она литавра. Но водопроводчику не до таких тонкостев, если ему трешка улыбнулась. А если воры, в следующий раз остерегутся лезть в ваше отсутствие.
— Остерегутся? Тебя побоятся?
— Не меня, а мокрого дела.
— Говорил я тебе, Ленхен, неоднократно, — сказал Хозяин, поджаривая покупные котлеты, — прекрати читать детективы.
— Не могу прекратить. Я их люблю.
— Что там любить-то?
— Ну, как же, — сказала я, собирая маскировочные черновики реферата, — кто убил, выясняется, преступник наказан, значит, добро торжествует.
— А кого убили, тот воскресает? Для полного торжества. Чтобы принять участие в торжестве.
— Иногда вы такой серьезный, что я вас подозреваю в полном и глубочайшем легкомыслии.
— Ай да Ленхен! Двадцать копеек! Вот она, женская мудрость-то. С молоком матери, можно сказать. А тут живешь, живешь, и все дурак дураком.
В дверь позвонили. Хозяин ушел и вернулся с Сандро, напевая: "Итак, забудем все, дитя!"
— Что это вы поете?
— Понятия не имею. Сандро, хотите котлетку? Знаете, медхен сегодня водопроводчика на порог не пустила, через дверь с ним изъяснялась, боялась — воры.
— Между прочим, — сказал Сандро, отвлекшись от котлеты, — меня ваши воры шантажировали. По телефону. И не только.
Хозяин сидел, откинувшись, смотрел внимательно, у него даже лицо изменилось. В дверь опять позвонили.
— Медхен Ленхен, пойди открой.
Я пошла и не слышала конца их разговора. Вошли Шиншилла и Николай Николаевич. Шиншилла с розами.
— Ленхен, хотите розочки? Мне мой покровитель подарил.
— Вам ведь подарил, — сказала я, несколько ошарашенная.
Сандро в этот вечер рвался продолжать свою третью из тысяча одной белой ночи; игру в карты отложили.
— Итак, Ганс шел по пустыне за проводником в бирюзовой юбке; за Гансом следовал прибившийся к ним на последней стоянке неизвестный с кривым кинжалом за поясом и с длинноствольным бедуинским мушкетом; имени своего он не назвал, и проводник стал величать хозяина оружия Бу Фатиля. Гансу объяснили: перед выстрелом следует запалить фитиль и пребывать некоторое время с зажженным фитилем в зубах. Гансу пространство пустыни представлялось абсолютно одинаковым, однообразным, лишенным примет и ориентиров, он не понимал, каким образом определяет проводник нужное направление, не обозначенную в простертом до горизонта песке тропу, ведущую к находящемуся за барханами на горизонте оазису, от которого такая же несуществующая тропа приведет их к Пальмире.
Он спросил, любопытствуя, у проводника:
— Как ты находишь дорогу?
— Я много лет хожу этой дорогой, чужеземец, — отвечал тот, — ты, видно, забыл, что я принадлежу к пьющим ветер, мы сильно отличаемся от оседлых существ из глинобитных хижин, от презренных людей высохшей глины; они комки глины на пути, а мы сами — путь, мы его часть. Мне, как и многим из племени бедуинов, ведомо искусство кийяфы.
— Что такое кийяфа? — спросил Ганс.
— Умение читать пустыню. И не только пустыню, может, и саму жизнь тоже, и ее письмена, сина. Я умею читать следы на песке; отличаю следы верховых верблюдов от следов вьючных и след верблюда от следа верблюдицы; я знаю, кто следовал в караване: воины врага или мирные купцы. Я могу отличить след мусульманина от следа неверного, след девственницы от следа женщины, след рыжего муравья от следа черного. Невидимая для тебя тропа светится передо мной даже в ночи. Мастер кийяфы — а я отношусь к таковым — умеет найти воду и распознать ценные минералы и самоцветы; я вижу сквозь землю, о чужеземец. Я читаю судьбы по человеческим лицам и могу определить характер по расположению родинок на теле.
Идущий позади хмыкнул.
— Ты зря смеешься, Бу Фатиля, — сказал проводник, — мастер кийяфы знает немало лишнего не только о прошлом, но и о будущем; однако я считаю недостойным уклоняться от судьбы; все в руках Аллаха, а Аллах велик.
— Если ты говоришь правду, — сказал Бу Фатиля, — найди нам в этих песках хоть один самоцвет.
— Изволь, — отвечал бедуин, — но нам придется отклониться в сторону и несколько задержаться в пути; однако, я полагаю, нам спешить некуда.
Гансу было не вполне ясно, от чего они уклоняются, потому что песок везде песок, и для него пустыня не была открытой книгою; через некоторое время проводник остановился, вынул из-за пояса короткую лопатку, бросил ее хозяину мушкета и, указуя перстом, промолвил:
— Копай тут.
Они с Гансом уселись поодаль и ждали. Долго копал Бу Фатиля, дважды останавливался, говоря, что проводник, должно быть, ошибся, но, наконец, лопата со скрежетом натолкнулась на некое препятствие, и, вскрикнув, он вытащил из выкопанной довольно-таки обширной и глубокой ямы кованый ларец. В ларце было полно золотых монет, смарагдов, жемчуга, лала, иранской зеленоватой с прожилками бирюзы, сапфиров и серебряных браслетов.
— Закопай яму, — сказал проводник, — не оставляй на теле пустыни отметин.
— Чье это? — спросил Ганс.
— Наше! — отвечал Бу Фатиля.
— Ты знал о кладе?
— Я увидел его сквозь песок. Полагаю, кто-то из эль-аггадских молодцов припрятал ларец давным-давно и не смог за ним вернуться.
— Как мы это разделим? — спросил Бу Фатиля. — Раз ты указал, твоя доля должна быть большей, как ты думаешь?
— Разделим поровну на троих, — сказал проводник.
— Нет! — вскричал Ганс. — Мне чужого богатства не надо! К тому же, может быть, припрятавший клад был вором или разбойником.
— В Эль-Аггаде все воры, кроме младенцев, — сказал проводник. — Возьми хоть один драгоценный камень на память, чужеземец.
Ганс выбрал нитку жемчуга для Анхен.
— Недаром росли у нее в палисаднике маргаритки, — сказал Леснин.
— При чем тут маргаритки? — спросила я.
— Маргаритас анте поркас, что означает "Метать бисер перед свиньями". В оригинале-то не бисер, а жемчуг, «маргаритас».
— После двух стоянок, — а на последней проводник пел Гансу бедуинские песни с одинаковым рефреном — плачем по покинутым стоянкам, по следу шатра и праху костра, — они дошли до Пальмиры, чьи золотистые стены и желтые капители колонн, подобные кронам пальм, поднимались из желтого песка.
— Вот цель твоего путешествия, сина, — сказал Гансу проводник. — Прощай.
— А разве вы не войдете в город?
— Нет, — отвечал проводник, — мы обойдем город стороной и пойдем дальше. Так, Бу Фатиля?
— Все так, — отвечал тот, ухмыляясь.
Через несколько дней в Пальмиру пришел караван, и один из купцов поведал Гансу, что какой-то человек зарезал в пустыне проводника, ограбил его и скрылся, даже не схоронив убитого, должно быть, спешил; а у убитого в ладони зажат был лал, так, верно, было что грабить. И на этом все, а про Пальмиру речь пойдет дальше.
— Ты, должно быть, и сам спешишь, тебе не терпится отыграться, — сказал Шиншилла, тасуя карты.
— Сдавай, — сказал Эммери.
Они увлеклись игрой, а я ускользнула в библиотеку.
— В вас ничего нет от игрока, видимо.
— Надо думать, — сказала, по возможности, беззаботно, — игрок — дяденька, а я полу женскаго.
Я начинала усваивать их манеру выражаться.
— Как интересно! И в самом деле. Игрок. Игрунья.
— Игрушка. А есть и игрец.
— А что вы читаете?
— Сама не знаю, — сказала я, — что-то достала без опознавательных знаков и зачиталась. Про путешествия.
— Позволите взглянуть?
— После меня, хорошо? Я ежели в книжку вцепилась, мне из рук не выпустить. Я возьму ее почитать, а вы потом. Договорились?
— Да вы хоть вслух отрывок зачитайте — в каком это роде?
И я опять открыла наугад и прочла:
"Был он дервиш из дервишей, питался сушеными скорпионами, называл Венеру разными именами — в зависимости от времени суток, — Арсо, Азизо, целый сераль в лице одной звезды любви; но что ему была любовь и все девы мира, юродивому в рваном халате, путнику с посохом, претерпевающему всё и вся, в том числе и китайцев, даже голубоглазых".
- %-3> Блистательно! — вскричал Камедиаров. — Я за вами! А ять в тексте есть?
— Нету, — сказала я, слезая с лестницы, — современная.
— Интересно, что означает пассаж с голубоглазыми китайцами?
— Стилистика, — загадочно отвечала я, выходя из библиотеки.
Компьютер в голове у меня лихорадочно работал; знает ли сам Хозяин о тайнике? Если да, то скрывает, никогда не упоминал. Откуда знает о нем Сандро? Вряд ли маска и флакончик — простое совпадение. Надо ли мне задавать вопросы Хозяину? Я остановилась. Ибо мелькнуло: не тайник ли искали, когда обыскивали квартиру?
— Что с тобой, медхен Ленхен? — спросил Хозяин.
— Можно, я возьму книжку почитать?
— Да ради бога. А какую?
— Про китайцев.
— "Крещеный китаец", что ли? — спросил Николай Николаевич.
— Вы доиграли? — сказала я. — Сандро, сегодня вторая белая ночь. Я жду продолжения.
— Мы все ждем, — откликнулся Шиншилла, устраиваясь поудобнее на диване.
— Ладно, — сказал Сандро, — где наша не пропадала. Слушайте дальше.
— И вы помните, на чем остановились? — спросил Леснин.
— Я и начать-то не успел. Итак, Ганс оказался в пустыне — все из-за купленного Анхен ковра — неподалеку от оазиса, скрывавшего развалины некоего строения, скорее всего, некогда служившего постоялым двором.
— Про развалины речи не было, — сказал Николай Николаевич.
— Он их издали и не видел, а как до оазиса дошел, обнаружились и развалины. На камнях грелись ящерицы. По песку бегали скорпионы. Зато в тени деревьев можно было укрыться от зноя, подкрепиться смоквою, финиками и тутовыми ягодами и запить их глотком ключевой воды.
— Ледяной, — сказала я.
— И ты туда же, Ленхен, а раньше ты другим перебивать не велела. Ганс нашел в развалинах укромный уголок с остатками крыши и старого топчана и решил переночевать в предоставленном ему судьбой убежище. Знаете ли вы, какие ночи на Востоке? Какие громадные, удивительно ясные косматые звезды висят над головою? Вот семизвездие Плеяд, а вот Весы. В то же небо глядел превратившийся в аиста калиф, и аравийские пророки, и храбрые воины, и тысячу лет назад везшие со своим караваном смирну и ладан бесстрашные купцы. Сквозь дыры в кровле Ганс в полудремоте видел светила; стоило вглядеться в них попристальней, они начинали качаться, впадали в легкое движение маятника, останавливаясь, лишь если отведешь от них взор. Внезапно светила исчезли, их перекрыл появившийся над Гансом на крыше силуэт. Ганс вскрикнул. Пришелец бесшумно вскочил в его ночное обиталище и присел на корточки.
— Ты человек или призрак? — спросил он Ганса.
— На каком языке? — спросил Камедиаров.
— Да все на глухонемецком, — отозвался Хозяин.
— Фарси! — откликнулся Шиншилла.
— По-латыни, — высказал предположение Леснин.
— На эблаите, — вступил всезнающий Николай Николаевич.
— Во-первых, — сказал Сандро, — это сказка. К черту подробности. А во-вторых, Гансу, может быть, происходящее мерещится. Таким образом, персонажи, как два привидения, поскольку оба вымысел, да еще и двойной, говорят на наречии привидений, нам неведомом и являющимся мечтой эсперантиста. Итак, Ганс ответил, что он человек.
— Что занесло тебя в сие проклятое Аллахом место? — спросил спрашивающий.
Ганс объяснил: занес его прорастающий ковер. Собеседник, назвавшийся Абу-Гасаном, понимающе кивал, только спросил, какого цвета был ковер.
— Многоцветный, как райский сад. Но основной цвет — цвет граната.
— О! От цвета граната расширяется зрачок, нет лучше цвета на земле, он самый любимый, цвет радости, цвет женщин и детей; ему соответствует вторая струна лютни, масна, струна страстных и нетерпеливых. Такие ковры ткут под Хаджарейном. Говори тише, чужеземец, мы в развалинах, неподалеку от колодца; опасайся разбудить джинна или ифрита. Не кидал ли ты наземь финиковые косточки?
— Кидал, — отвечал Ганс.
— О ужас! — прошептал Абу-Гасан. — Наверно, ты его уже разбудил.
— А ты-то что тут делаешь?
— Я тут живу.
— Но ты сам говорил — это место проклятое.
— Как всякие развалины, сина. Видишь ли, я обречен скрываться. Я женился на женщине-джинне; и, хотя она приняла ислам, а я поначалу не знал, кто она на самом деле, джинн опасен для человека. Она одарила меня свойством, не доведшим меня до добра. По воле манийи, судьбы, и по прихоти оборотня я перестал быть прежним Абу-Гасаном. Я стал подобен аль-кимийе. Я — человек-зеркало.
— По тебе незаметно, — сказал Ганс.
— Незаметно, потому что меня прежнего ты не знал и потому что мы здесь вдвоем, сина. Хоть и говорит Симург — или сам Фарид Ад-Дин Аттар, что душа мира — зеркало, я-то не душа мира, а обыкновенный смертный, горе мне; с месяца харфа, с момента цветения дерева ильб, перестал я быть собою. Теперь я таков, как говорящий со мной; я отражаю полностью других, а себя потерял. С вором я вор, с пьющими ветер я чистокровный бедуин, с людьми высохшей глины — житель глинобитной хижины, с разбойниками — разбойник, со лжецом — лжец, с суфием — суфий; я даже не знаю: сколько теперь у меня лиц? Столько, сколько людей попадется на пути. Я устал, сина, и избегаю человеческого общества, обхожу стороной равно и Халеб, и гору Думейр, и Эль-Аггад, и Шибам, и Тарим и по ночам выхожу на джоль в поисках таких вот развалин, где встречаюсь только с джиннами, ифритами, маридами и гули; но и от них я бегу, чтобы не уподобиться им. И ничто не помогает мне избавиться от заклятья: ни волчий клык, ни письменный талисман, ни замбака, ни серебряные лягушки; я окуривал себя вонючей камедью, осыпал себя солью, читал изречения из Корана, носил на поясе ножницы, все напрасно. Мне надоело быть всеми и никем, и теперь я держу путь к хадрамаутской пещере, что неподалеку от гробницы пророка Худа. Эту пещеру именуют "колодец Бархут". Через колодец Бархут души грешников спускаются в ад. Мне там самое место.
— Как ты прав, говоря это, ублюдок шайтана! — громоподобным голосом произнесло возникшее в проеме входа долговязое существо с космами до плеч. — Пожалуй, нечего тебе тратить время на переходы и стоянки до колодца грешников; я покончу с тобой немедленно, и тебе останется только сорваться с волосяного моста в адскую бездну!
— Ифрит проснулся! — воскликнул Абу-Гасан. — Беги, чужеземец, беги!
Осенив себя крестом, Ганс запел молитву и вскочил с топчана; показалось ему, что снова, как на Охте, ноги его утопают в ворсе любимого ковра, и ворс этот снова отрастает на глазах, подобно ковылю; тотчас исчезли и человек-зеркало, и ифрит, и развалины, и очутился Ганс посреди пустыни под палящим солнцем с двумя спутниками в разноцветных длинных мужских юбках: первый, в голубой юбке, брел впереди Ганса, второй, в оранжевой, шагал за ним. Налейте мне чаю, да покрепче. Продолжение в следующем номере.
— Номере чего? — спросил Шиншилла.
— Гостиницы «Астория», — отвечал Сандро.
— Программы, — подал голос Камедиаров.
Я взяла с собой книжку без начала и конца и, неотвязно размышляя, когда мне лучше всего заглянуть в тайник еще раз, листала и читала непонятные бессвязные отрывки текста:
"О Восток! — читала я. — Симург, чья тайна непроницаема! Царь, состоящий из подданных! Аль-кимийа, чернильное зеркало, бред восторженного простака! Я никогда не пойму твою психоделическую душу".
"Какая дикая идея — путешествовать по Востоку! Переливание крови, замена ее на чужую, подобную ртути или, напротив, веселящему газу; маскарад изнутри, оборотничество, трата драгоценного времени на чужие пространства, позолоченные песком песочных часов пустынь".
"Как была она хороша в душистом ожерелье из застывшей амбры!"
"Они не становятся черными, — читала я, — как выгоревшие эфиопки; лица их, укрытые от солнца покрывалом или маскою, остаются бледно-золотыми, в чем может убедиться их властелин при свете луны или коптящей плошки".
Или маскою!
Что я читала? Путевые заметки? Я никак не могла датировать путешествие; смешение времен царило на каждой открывающейся странице. Мало того, я не могла найти, возвращаясь от середины книги к началу, заинтересовавшие меня прежде отрывки; словно они исчезали бесследно или заменялись другими, стоило перевернуть лист.
"— Мир тебе, сина.
— И тебе мир, — отвечал я.
— Ты хотел что-то спросить?
— Я хотел узнать, есть ли теперь гаремы.
— Есть.
— Евнухи ли охраняют жен или молодчики с автоматами Калашникова?
Он улыбнулся.
— И это все твои вопросы?
— Еще я хотел узнать, только ли евнухами служили в гаремах кастраты? Не было ли среди них любимых жен?
— Уходи, — сказал он".
"Мы упрямо лезем на Восток, но и Восток лезет к нам в виде наркотиков, серебряных украшений, донжуановой — времен арабистской Испании — тяги к сералю, купальных халатов и тапочек без задников, бальзамированных мумий, нажевавшихся бетеля и ката римлян периода упадка, доводящей до исступления музыки четырех телесных струн зурны, технологии похоти, орнаментированного бесстрастия доисламского шаира".
Ганс мог бы вести подобный дневник, прошляйся он в ковре века два.
"Теперь Восток в отместку колонизует Запад, но попусту тратит время: сия эскапада обречена, как и предыдущая".
"Первым делом, — читала я, — я запретил бы путешествия, и преследовал путешественников, и заключал бы их в тюрьму. Не дать мирам перемешаться! Ибо что одному яд, то другому бифштекс, как говорят англичане; не дать мирам отведать яда друг друга!"
"Нельзя перебивать пророка и заглушать голос его".
Устав от чтения, я надумала попросить у Хозяина разрешения позаниматься в библиотеке с утра, в его отсутствие; например, написать реферат. Реферат действительно надо было писать, кстати; а полуправда, я уже понимала, звучит куда правдивее лжи, да и самой правды тоже. Мне не терпелось сунуть нос в старинные письма, разглядеть флакончик и примерить темно-алую маску. Причем, крадучись, скрываясь, воровски.
Я уснула и оказалась перед желто-кремовой галереей, образующей арку в конце узкой улочки и связующей два парных золотистых особняка на четной и нечетной сторонах. Окна галереи, как и сама улочка, выходили на Фонтанку. Пространство сна было зеркально; на самом деле имелся некий переулок, но выходивший не на Фонтанку, а на канал Грибоедова, чья галерея-арка хорошо просматривалась с Садовой, от угла дома с врезанной в него головой (и плечами с шеею) дамы, весьма длинноволосой и романтичной ундины времен русского модерна, нелепой фигурой с фасада неуютного дома. Я шла к галерее, неся открытую играющую музыкальную шкатулку (точь-в-точь такая стояла у Хозяина на фисгармонии в углу). Я знала слова старомодной механической песенки из шкатулки, но, проснувшись, помнила только начало: "Итак, забудем все, дитя".
Некоторые сны производят впечатление страшных, формально не являясь таковыми; например, жутким казался мне пересказанный намного позже моей подругою сон ее сына-подростка, мальчика с весьма сложной психической организацией, не вылезавшего от психиатра, однако отменно учившегося в английской школе, отчасти благодаря шизотимной памяти. В переходном возрасте видел он один и тот же сон неоднократно. Он идет по лугу, на котором стоит спиной к нему обнаженная девочка с распущенными волосами; он доходит до заколдованной невидимой стены в воздухе, не может сделать шага, а девочка стоит не оборачиваясь, хотя он и окликает ее, и он просыпается в слезах, потому что не может увидеть ее лица и в судороге ужаса увидеть. Она так и не обернулась никогда, а мальчик вырос, и сон оставил его.
Вот и в моей улочке с кремовым освещением было нечто страшное, избыток подробностей либо излишняя ясность деталей, подробный прозрачный разреженный горный воздух, неуместный в урбанистическом пейзаже.
Кто-то смотрит на меня из окна галереи, елизаветинский вельможа в парике, костюмированная кукла со знакомым лицом. Видимо, его оттаскивают от окна, я слышу крики, выстрелы, роняю музыкальную шкатулку, музыка превращается в скрежет, я просыпаюсь и слышу, как в маминой комнате поет по радио баритон: "Итак, забудем все, дитя…"
В институте был нудный день, производственная практика, потом история КПСС, одна радость — укороченное расписание, подразумевалась в дальнейшем самостоятельная работа в библиотеке. По истечении укороченного дня, после болтов, на которых нарезала я резьбу на маленьком, стоящем у окна, токарном станочке, после мутных текстов, задиктовываемых историчкой, наши ночные сборища в доме Хозяина представлялись еще желаннее и притягательнее. В сущности, с дневной жизнью они не вязались вовсе; видимо, объединяла всех присутствующих своеобразная эмиграция в ночь, в реалии иного времени, о коем напоминала вся обстановка квартиры Хозяина, в бытие, не имевшее иного места, кроме полуночного неурочного часа. Окружающая жизнь, хоть и являлась жизнью, а не рекламным роликом, несла в себе черты киножурнала "Новости дня", обязательного пролога любого киносеанса, отдавала новоделом, простецкими чувствами, незамысловатостью; а нашу компанию окружал воздух музея. Кунсткамера, вмещавшая на равных модного советского беллетриста Леснина, обаяшку-шахматиста Сандро (Хозяин называл его "Шура-Просто Так"), изобретателя из засекреченного КБ Камедиарова, солиста балета с подчеркнуто дамскими манерами по кличке Шиншилла, передового ученого, бонвивана и вивера Николая Николаевича, молчаливого Эммери (кажется, работавшего лаборантом) и Хозяина, музыканта, подрабатывавшего на Леннаучфильме. И меня, студенточку эры нижних крахмальных юбок.
Конечно, библиотека оказалась в моем распоряжении, Хозяин оставил меня в квартире одну, а я закрыла входную дверь на крючок, чтобы он не застукал меня у тайника. Я так волновалась, входя в роль злоумышленницы, что чуть не сломала каблук, поднимаясь по лестнице. Потайной ящик легко отщелкнулся и вылетел вперед, и я взяла в руки флакончик с притертой пробкою. Я открыла пробку; совсем немного, чуть покрыто дно, темно-лиловой, почти черной, маслянистой, с керосиновым отливом, жидкости. Я понюхала флакон, и голова у меня пошла кругом от странного запаха, моментально забравшегося в ноздри, ударившего в виски, окутавшего облаком. Закрыв пробку, я поставила флакон обратно. И надела маску, и вправду закрывавшую все лицо. Она была мне совершенно впору. Но и маску пропитывали экзотические ароматы, все ароматы Аравии овевали лицо мое. Мне захотелось посмотреться в зеркало. Внезапно обратила я внимание на то, что окружение через прорези маски кажется мне не таким, каким видела я его прежде. Корешки одних книг полуистлели, другие выглядели обгоревшими, третьи книги на глазах рассыпались в прах, четвертые были яркие и даже светились. Выйдя из библиотеки, я оглядела комнату. Дряхлые кресла и прадедушкин диван стояли как новенькие, тусклый посекшийся темно-зеленый шелк ширмы стал изумрудным, а грязно-желтые птицы на шелке — золотыми. На столе вместо обычных карт валялись карты размером вчетверо больше, и с незнакомыми мне фигурами: жрица, маг, шут, император, пустынник, всадник; да и в качестве мастей изображения жезлов, чаш, мечей и монет помечали карты. На небольшой деревянной колонне с бронзовой капителью, служившей Хозяину подставкой для кашпо без цветка, теперь красовался пудреный парик. Я двинулась к зеркалу, также видоизменившемуся, горизонтальному, в лилово-прозрачной раме из стеклянных перевитых листьев и стеблей. Я глянула в лиловый стекольный омут. Обнаженная смуглая девушка в вишневой бархатной маске. Вздрогнув, я провела рукой по плечу и почувствовала одежду. Отражение тоже провело по плечу рукою, я увидела на левом плече отражения родинку; моя натуральная родинка обреталась на правом плече и укрыта была кофточкой. Я ретировалась в библиотеку, сняла маску и зажмурилась. Открыв глаза, я обнаружила библиотеку во вполне тривиальном виде, так же как и комнату, куда я тут же выглянула, распахнув занавески. Тихо, тихо всё. Ни парика. Ни лилового зеркала. Обычное в деревянном багете. Потертые стулья. Старая ширма. Карты как карты. Надеть маску вторично я не решилась.
Пачка писем. Пожелтевшая бумага. Верхнее письмо по-французски. "Дорогой Ла Гир!" В дверь позвонили. Я водворила тайник на место, разложила тетради и книги на бюро, — не любя и не умея врать, я проявляла черты опытной лгуньи и лицемерки. "Кто там?" — спросила я. «Водопроводчик». — "Хозяина нет дома, я вам не открою". — "А вы-то кто?" — «Домработница», — ответила я не сморгнув.
Вскоре пришел и Хозяин.
— Что это ты, медхен Ленхен, лисичка ты этакая, меня, старого зайца, в лубяную мою избушку не пускаешь?
— Моя-то ледяная растаяла. А лубяные избушки разве не на Лубянке? На Фонтанке, чай, другая застройка. А почему "старого зайца"? Не старого волка?
— По сказке, детка, все по сказке.
— Между прочим, водопроводчик заходил.
— Трешку просил или воду отключал?
— Я ему не открыла.
— Сурова ты сегодня, медхен Ленхен. А почему не открыла?
— Откуда я знаю, что он водопроводчик? Может, это были ваши воры.
— Резонно, — сказал Хозяин. — Теперь я навеки скомпрометирован перед жилконторою — если то был водопроводчик — твоим женским голоском из холостяцкой квартиры.
— Я сказала, что я домработница.
— Тембр у тебя на домработницу не тянет. Ты флейта, а домработница валторна.
— Неправда ваша, — сказала я, — она литавра. Но водопроводчику не до таких тонкостев, если ему трешка улыбнулась. А если воры, в следующий раз остерегутся лезть в ваше отсутствие.
— Остерегутся? Тебя побоятся?
— Не меня, а мокрого дела.
— Говорил я тебе, Ленхен, неоднократно, — сказал Хозяин, поджаривая покупные котлеты, — прекрати читать детективы.
— Не могу прекратить. Я их люблю.
— Что там любить-то?
— Ну, как же, — сказала я, собирая маскировочные черновики реферата, — кто убил, выясняется, преступник наказан, значит, добро торжествует.
— А кого убили, тот воскресает? Для полного торжества. Чтобы принять участие в торжестве.
— Иногда вы такой серьезный, что я вас подозреваю в полном и глубочайшем легкомыслии.
— Ай да Ленхен! Двадцать копеек! Вот она, женская мудрость-то. С молоком матери, можно сказать. А тут живешь, живешь, и все дурак дураком.
В дверь позвонили. Хозяин ушел и вернулся с Сандро, напевая: "Итак, забудем все, дитя!"
— Что это вы поете?
— Понятия не имею. Сандро, хотите котлетку? Знаете, медхен сегодня водопроводчика на порог не пустила, через дверь с ним изъяснялась, боялась — воры.
— Между прочим, — сказал Сандро, отвлекшись от котлеты, — меня ваши воры шантажировали. По телефону. И не только.
Хозяин сидел, откинувшись, смотрел внимательно, у него даже лицо изменилось. В дверь опять позвонили.
— Медхен Ленхен, пойди открой.
Я пошла и не слышала конца их разговора. Вошли Шиншилла и Николай Николаевич. Шиншилла с розами.
— Ленхен, хотите розочки? Мне мой покровитель подарил.
— Вам ведь подарил, — сказала я, несколько ошарашенная.
Сандро в этот вечер рвался продолжать свою третью из тысяча одной белой ночи; игру в карты отложили.
— Итак, Ганс шел по пустыне за проводником в бирюзовой юбке; за Гансом следовал прибившийся к ним на последней стоянке неизвестный с кривым кинжалом за поясом и с длинноствольным бедуинским мушкетом; имени своего он не назвал, и проводник стал величать хозяина оружия Бу Фатиля. Гансу объяснили: перед выстрелом следует запалить фитиль и пребывать некоторое время с зажженным фитилем в зубах. Гансу пространство пустыни представлялось абсолютно одинаковым, однообразным, лишенным примет и ориентиров, он не понимал, каким образом определяет проводник нужное направление, не обозначенную в простертом до горизонта песке тропу, ведущую к находящемуся за барханами на горизонте оазису, от которого такая же несуществующая тропа приведет их к Пальмире.
Он спросил, любопытствуя, у проводника:
— Как ты находишь дорогу?
— Я много лет хожу этой дорогой, чужеземец, — отвечал тот, — ты, видно, забыл, что я принадлежу к пьющим ветер, мы сильно отличаемся от оседлых существ из глинобитных хижин, от презренных людей высохшей глины; они комки глины на пути, а мы сами — путь, мы его часть. Мне, как и многим из племени бедуинов, ведомо искусство кийяфы.
— Что такое кийяфа? — спросил Ганс.
— Умение читать пустыню. И не только пустыню, может, и саму жизнь тоже, и ее письмена, сина. Я умею читать следы на песке; отличаю следы верховых верблюдов от следов вьючных и след верблюда от следа верблюдицы; я знаю, кто следовал в караване: воины врага или мирные купцы. Я могу отличить след мусульманина от следа неверного, след девственницы от следа женщины, след рыжего муравья от следа черного. Невидимая для тебя тропа светится передо мной даже в ночи. Мастер кийяфы — а я отношусь к таковым — умеет найти воду и распознать ценные минералы и самоцветы; я вижу сквозь землю, о чужеземец. Я читаю судьбы по человеческим лицам и могу определить характер по расположению родинок на теле.
Идущий позади хмыкнул.
— Ты зря смеешься, Бу Фатиля, — сказал проводник, — мастер кийяфы знает немало лишнего не только о прошлом, но и о будущем; однако я считаю недостойным уклоняться от судьбы; все в руках Аллаха, а Аллах велик.
— Если ты говоришь правду, — сказал Бу Фатиля, — найди нам в этих песках хоть один самоцвет.
— Изволь, — отвечал бедуин, — но нам придется отклониться в сторону и несколько задержаться в пути; однако, я полагаю, нам спешить некуда.
Гансу было не вполне ясно, от чего они уклоняются, потому что песок везде песок, и для него пустыня не была открытой книгою; через некоторое время проводник остановился, вынул из-за пояса короткую лопатку, бросил ее хозяину мушкета и, указуя перстом, промолвил:
— Копай тут.
Они с Гансом уселись поодаль и ждали. Долго копал Бу Фатиля, дважды останавливался, говоря, что проводник, должно быть, ошибся, но, наконец, лопата со скрежетом натолкнулась на некое препятствие, и, вскрикнув, он вытащил из выкопанной довольно-таки обширной и глубокой ямы кованый ларец. В ларце было полно золотых монет, смарагдов, жемчуга, лала, иранской зеленоватой с прожилками бирюзы, сапфиров и серебряных браслетов.
— Закопай яму, — сказал проводник, — не оставляй на теле пустыни отметин.
— Чье это? — спросил Ганс.
— Наше! — отвечал Бу Фатиля.
— Ты знал о кладе?
— Я увидел его сквозь песок. Полагаю, кто-то из эль-аггадских молодцов припрятал ларец давным-давно и не смог за ним вернуться.
— Как мы это разделим? — спросил Бу Фатиля. — Раз ты указал, твоя доля должна быть большей, как ты думаешь?
— Разделим поровну на троих, — сказал проводник.
— Нет! — вскричал Ганс. — Мне чужого богатства не надо! К тому же, может быть, припрятавший клад был вором или разбойником.
— В Эль-Аггаде все воры, кроме младенцев, — сказал проводник. — Возьми хоть один драгоценный камень на память, чужеземец.
Ганс выбрал нитку жемчуга для Анхен.
— Недаром росли у нее в палисаднике маргаритки, — сказал Леснин.
— При чем тут маргаритки? — спросила я.
— Маргаритас анте поркас, что означает "Метать бисер перед свиньями". В оригинале-то не бисер, а жемчуг, «маргаритас».
— После двух стоянок, — а на последней проводник пел Гансу бедуинские песни с одинаковым рефреном — плачем по покинутым стоянкам, по следу шатра и праху костра, — они дошли до Пальмиры, чьи золотистые стены и желтые капители колонн, подобные кронам пальм, поднимались из желтого песка.
— Вот цель твоего путешествия, сина, — сказал Гансу проводник. — Прощай.
— А разве вы не войдете в город?
— Нет, — отвечал проводник, — мы обойдем город стороной и пойдем дальше. Так, Бу Фатиля?
— Все так, — отвечал тот, ухмыляясь.
Через несколько дней в Пальмиру пришел караван, и один из купцов поведал Гансу, что какой-то человек зарезал в пустыне проводника, ограбил его и скрылся, даже не схоронив убитого, должно быть, спешил; а у убитого в ладони зажат был лал, так, верно, было что грабить. И на этом все, а про Пальмиру речь пойдет дальше.
— Ты, должно быть, и сам спешишь, тебе не терпится отыграться, — сказал Шиншилла, тасуя карты.
— Сдавай, — сказал Эммери.
Они увлеклись игрой, а я ускользнула в библиотеку.