— Будешь орать, я кого-нибудь из вас пристрелю. Тихо веди себя, дура.
   — Бездарный графоман, — сказала я тихо, — супермена-то хоть не разыгрывай. Вы всегда в охранке ногами бьете? Знала бы, с кем пью, тараканьего мора бы тебе в бокал подсыпала да еще бы с радостью смотрела, как ты подыхаешь, убийца, тварь, садист, ублюдок фашистский.
   Я старалась говорить дольше, потому что за спиной Леснина Шиншилла поднимался, натренирован своим балетом он был прекрасно. Он встал все-таки, и когда Леснин рывком обернулся к нему, Шиншилла съездил ему по уху. От неожиданности Леснин опешил, последовала пауза, в которой Шиншилла бросил мне пакет. Я открыла дверь, влетела в квартиру, заперлась. Прижавшись к двери, я слушала, что там происходит.
   — Человек последовательный, — сказал Леснин раздельно, — прострелил бы тебе колено, твое счастье, что я человек непоследовательный. Я тебя просто сгною в тюрьме, пидор проклятый, да прослежу, чтобы ты попал в камеру к уголовным гомосекам и ишачил там, сука, падла, всеобщей женой.
   — А это, беллетрист хренов, сюжет из дешевой мелодрамы дурного вкуса, — хрипло ответил Шиншилла. — Стреляй быстрей и вали отсюда.
   Из-за поворота арки зазвучал сценический глас материализовавшейся в глубине двора дворничихи:
   — Пьяницы, хулиганы, сейчас засвищу, вызову участкового, постового, прекратите нарушать, пошли вон.
   Леснин выматерился. Я слышала его удаляющиеся шаги, растворившиеся в шумах Фонтанки. Через минуту Шиншилла поскребся в дверь, я ему открыла. Бровь у него была рассечена, вид сползшей кожи и крови испугал меня, я заплакала и кинулась к аптечке искать йод, перекись, пластырь и стрептоцид.
   Морщась, Шиншилла сказал:
   — Молодца, фершалица, да ты вроде не на медицинском факультете.
   — Я из медицинской семьи, — отвечала я. — Но теперь тебе надо пойти к травматологу.
   — Что я там скажу? За углом на чей-то кулак наткнулся?
   — Это ведь не милиция. Скажи — бытовая травма.
   Он засмеялся.
   — Да, приду и скажу: выпал из ванны, разбил лбом унитаз, бытовая травма, романтика буден.
   — Шиншилла, — сказала я, — ведь это я тебя втравила. Прости меня.
   — Что уж теперь, — сказал он. — Вот только спектакль через три дня, какой же я принц с фингалом и с порченой вывеской. Но, будь ты одна, он бы у тебя пакет отобрал. Не знаю, какие такие шпионские карты и шифрованные сведения у тебя в пакете…
   Я его перебила.
   — Какие карты? Какие сведения? Личные письма, личные дела, интимная жизнь, понял?
   — Хозяин вряд ли заслужил, чтобы кто ни попадя совал нос в его интимные дела, даже ты, правда? А тем более Леснин, а с ним целый коллектив профессиональных ищеек.
   — Он, наверно, про тюрьму всерьез говорил, Шиншилла, тебе надо скрыться.
   — Скрыться? — переспросил он.
   — Тебе надо уехать. Чем дальше, тем лучше. На Камчатку. На Дальний Восток.
   — А как же всесоюзный розыск?
   — Не будут по таким пустякам объявлять всесоюзный розыск.
   — А вдруг?
   — По дороге потеряешь паспорт. Купишь другой. С другой фамилией. Жуликов много. Продадут тебе документ. Я тебе браслетик с собой дам. Браслетик продашь, паспорт купишь.
   — Фантастика, — сказал Шиншилла. — Какая, однако, жизненный путь — узенькая тропка. Шаг влево, шаг вправо — и ты в уголовщине. Все приблатнены. Все просахалинено. Хорошие советы даешь, девушка из медицинской семьи, студентка художественного ВУЗа, комсомолка, активистка, парле франсе. Скажи, ты знала, кто такой Леснин?
   — Да.
   — Давно знала?
   — Недавно выяснила. Суток пять тому.
   — Тебе в театральной студии место. Или в разведшколе. Ты не тогда выяснила, когда в библиотеке в обморок шваркнулась?
   — Тогда, — сказала я. — Но я не шваркалась.
   — Кийяфа тебя, стало быть, посетила. Ну, со мной все ясно, с Лесниным тоже, сам прокололся; а с остальными как дело обстоит?
   — Не ахти, — сказала я.
   — Со всеми?
   — Кроме Хозяина. И Сандро еще туда-сюда.
   ee, — сказал Шиншилла. — Чем нас сегодня попотчует Сандро? Пещерой Бархута? Вход в ад на повестке дня. Очень кстати.
   — Неужели ты придешь?
   — Будь уверена. Даже если травматолог швы наложит. — Весь израненный, он жалобно стонал. — Артист я или не артист? Вот уж сегодня-то приду обязательно.
   — А коли среди ночи к квартире «воронок» подгонят один на всех?
   — Стало быть, такая судьба, медхен Ленхен. Манийя, извини. Светловато, однако, для «воронка». Он ночная птица. Требует антуража тьмы. Что же это наш оборотень, Леснин-то, совушка полицейская, чувство стиля потерял да днем-то и высунулся? Интересная, видать, у нашего Хозяина интимная жизнь. Так, Ленхен?
   — Очень интересная, — сказала я. — Сплошь волшебство. Чары одне. Граф Монте-Кристо двести лет спустя.
   — Как ты думаешь, Леснин-то появится?
   — Не один ты артист, — сказала я. — Вестимо, припрется. И сядете вы, игроки, играть в макао.
   — Он не артист, — поправил меня Шиншилла, — а актер, разница большая. А в макао, дорогая, мы не играем.
   — Во что же вы, черт побери, режетесь? Выучу ли я хоть одно название ваших идиотских игр?
   — В буру, в шестьдесят шесть, в скат, в покер, в три листика; да ты запиши.
   — Давай так договоримся, — сказала я, — сегодня вы доиграете, а завтра ты рвешь когти.
   — Хорошо излагаешь, — сказал он.
   — Мне бы не хотелось, чтобы по моей милости ты в тюрьме на собственной шкуре изучал материалы по развитию гомосексуализма в России.
   — Ты манией величия, Лена, не страдай, — ответил Шиншилла. — При чем тут твоя милость? Свою легенду я выдумал сам. Леснина ты на работу не принимала. Время и место действия тоже устанавливаешь не ты. Меня, правда, с детства учили: нельзя читать чужие письма; а тебя?
   — Меня тоже учили. Сначала я не знала, что это его письма. Потом мне показалось, что он писал их мне.
   — Ну, извини, — сказал Шиншилла. — Нет слов. Пойду-ка я, правда что, к доктору. А то, неровен час, останусь без брови. Кому я нужен с накладной? Некосметично. И грозит профнепригодностью. Ты идешь, чи то остаешься?
   — Поеду на работу к Хозяину и отвезу ему ключ.
   — Ни к чему, — сказал Шиншилла, — оставь, где лежал. Все равно у них есть свой ключ от этой двери. И сто отмычек. Нечего себя тешить. Ключ она отвезет. Иди, поучись немного. Займись делом. Я тебя провожу до Невского.
   Прохожие поглядывали на заклеенную бровь Шиншиллы. Синяк уже окружал ссадину, и легкий отек оттенял верхнее веко. Шиншилла взял меня под руку.
   — Хорошо смотримся, — сказал он. — Барышня и хулиган.
   На Невском он церемонно поцеловал мне руку.
   — До вечера, барышня.
   — Ты до вечера в тюрьму не загреми, хулиган. Домой не ходи. Гуляй по бульварам. Если сережка с собой, не забудь к вечеру в ухо вдеть.
   — Я и губы накрашу. Перед тем, как войти. Чао.
   В институте ждали меня консультации по истории КПСС, практика по рисунку в железнодорожном депо и К.; последний с предложением покататься на "речном трамвае". После депо и перед пещерой трамвай речной был в самый раз.
   Он плыл, белый пароходик, по темно-синей невской волне мимо казематов Петропавловской крепости, и вздрагивали гулкие равелины от громогласной музыки из серебряного радиорупора, под которым мы сидели, пили лимонад, заедая его "Мишкой на Севере", эклерами и бутербродами с завалящей колбасой.
   Певица с певцом, сменяя друг друга на посту, под шум патефонной затупившейся иглы о заезженную пластинку блажили про любовь. Кто пел и что, я не помню; «Ландыши»? «Тишину»? «Мишку»? Или сии шедевры возникли позже?
   В общем, утомленное солнце нежно с морем прощалось. Море было не так и далеко, о нем напоминали и пароходик, и свежесть речная, и портальные краны в некотором отдалении; солнце же вполне могло утомиться, светя всегда, светя везде, до дней последних донца. Приближался вечер, хотя я его не ждала, спадала жара, нагревшиеся гранитные парапеты начинала омывать прохлада. Глядя на ангела с петропавловского шпиля, я вспоминала Эммери. На корме, на ветру, мы целовались с К. Радиорупор наяривал "Брызги шампанского". Северная Пальмира была ужасающе прекрасна, наставало время призраков, развалин, джиннов, мытарей, луней, нетопырей и прочих ночных видений, в белую ночь становящихся прозрачными.
   На лодочной станции К. взял лодку напрокат. Мы поплыли к Чернышову мосту. У одного из спусков набережной за мостом я выскочила из лодки и помахала отчаливающему К. рукой; он помахал мне в ответ. Поднимался ветер, неся пыль, гоня плавкий воздух, облака приближались, легкая мгла подернула сверкающие оконные стекла, придав им ртутный блеск.
   Стуча каблуками, обметая стены маленьким кринолином широкой ситцевой юбки с подкрахмаленной нижней юбкою, я взлетела по узкой лестнице в комнату, где уже зажгли свечи и сдали карты. Леснин обернулся и сказал мне:
   — Не сломайте каблук, Лена.
   Явился, не запылился. Рука перевязана. Визави сидел Шиншилла в атласном тюрбане с перышком (в костюмерной, видать, свистнул), надвинутом до переносицы и скрывающем повязку на лбу. Фингал подгримирован. Глупости, подумала я, тем заметнее. Разглядев, что он и впрямь намазал губы мерзкой оранжевой жирной помадой, я не выдержала и улыбнулась. Шиншилла подмигнул мне, благо правый глаз у него был здоровый.
   — Надеюсь, Ленхен, — сказал Хозяин, — что ты не упала в душевой, не прищемила руку дверью и не вывихнула лодыжку из-за своих несусветных каблуков.
   — Обошлось, — сказала я, — правда, я прищемила голову, прикусила язык и обожгла ухо. Однако терплю, в терпении красота, чтобы не сказать красотища, ас-сабр джамиль, чужеземец.
   — А ухо-то чем обожгли? — спросил Николай Николаевич.
   — Замочной скважиной, — предположил Камедиаров.
   — Соляной кислотой, — отвечала я.
   — Пробу ставили? — спросил Камедиаров.
   — С духами "Огни Москвы" спутала, — отвечала я. — Кто же в наше время пробу ставит? Одна печаль. На себя первым делом и нарвешься.
   — Да неужто вы такая низкопробная? — спросил Леснин.
   — Я вообще чурка, — сказала я.
   — Чур меня, чур, — сказал Хозяин.
   — Хотите, я угадаю, во что вы играете?
   — И не пытайся, — сказал Хозяин.
   — Просим, просим, — сказал Николай Николаевич.
   — В три листика, — сказала я.
   — Самое смешное, что ты права, медхен Ленхен.
   Неделю назад я ответила бы, что всегда права.
   — Лена, сыграйте что-нибудь на фисгармонии, — сказал Сандро.
   — Что-нибудь восточное?
   — Не обязательно.
   — Да на ней, что ни играй, все выйдет Бах, — сказал Николай Николаевич. — Баха играют — Бах, Гедике — Бах, этюды Шитте — Бах, "Амурские волны" — тоже Бах.
   Я послушно пошла к фисгармонии и сыграла сначала "Отзвуки театра", а потом "Болезнь куклы".
   — Как хорошо ты играешь сегодня, — сказал Хозяин.
   — И вы все играете замечательно, — сказала я. — К сожалению, я не знаю правил, поэтому не могу оценить игру по достоинству; предусматривается ли в конце выигравший или одни проигравшие?
   Эммери неотрывно смотрел на меня поверх карточного веера.
   — Я вам сейчас все объясню, — сказал Сандро, — подразумевается и выигравший, и проигравшие. Сумма кона в нашей компании ограничена, потому, достигнув предела, игроки должны будут открыть карты. По ходу игры можно вскрыться, посмотреться, вступить в свару, можно темнить, можно перетемнить. А кто наберет больше очков, тот и выиграл. Поняли?
   — Конечно, поняла, — отвечала я. — Вступили в свару, темнили, перетемнили, достигли предела, открыли карты, а у кого больше розовых очков, тот и выиграл.
   — Надежды подает, — сказал Шиншилла. — Еще немного, и на пароль «сдавай» она выучится отвечать отзывом «сними».
   — Да, глядишь, и в мушку, и в баккара будет резаться, — сказал Камедиаров.
   — Мой вам совет, Лена, — сказал Николай Николаевич, — чтобы освоиться, начинайте с детских игр, например с «пьяницы», с «осла», со «свиньи», с "бонжур, мадам, — пардон, месье".
   Помнится, выиграл Сандро, сказавший, по обыкновению: "Зато мне в любви не везет".
   — Группа белых валунов — в тени одного из них сидел Ганс, — начал свой рассказ выигравший, — только оттеняла и делала еще темнее вход в пещеру. "Колодец Бархут" притягивал Ганса, как притягивает пловца водоворот, однако он медлил подчиниться зову и погрузиться в вечную тьму подземелий. Услышав вначале звук шагов, вскоре увидел он выходящего из-за одного из валунов бедно одетого человека с мешком и бурдюком. Не обращая внимания на Ганса, человек остановился, положил в тень соседнего валуна бурдюк, развязал мешок и, к удивлению Ганса, достал оттуда великое множество плоских черных камней. Глянув на солнце и на собственную тень, человек принялся с величайшим тщанием выкладывать на песке темный каменный прямоугольник; посреди одной из сторон прямоугольника сделал он небольшую выемку.
   — Что ты делаешь, путник? — спросил, недоумевая, Ганс. — Что означает твой темный прямоугольник из камней? И зачем ты таскаешь с собой по пустыне подобную тяжесть? Уж не зороастрийский ли ты маг, и не заклятие ли ты собираешься произнести?
   — Я правоверный, сина, — отвечал человек с камнями, — и ношу с собой свою пустынную мечеть. Я только что выложил выемку посреди обращенной к Мекке стены мечети. Сейчас я войду в мечеть и буду молиться. Не мешай мне.
   Ганс отошел к своему белому валуну, а молящийся вошел в каменный прямоугольник, опустился на колени, дотронулся лбом до песка возле выемки, обращенной к Мекке, и стал молиться. Молился он долго, а потом встал, собрал свою пустынную мечеть в мешок и взялся за бурдюк.
   — Не хочешь ли воды? — спросил он Ганса.
   — Выпил бы глоток, — отвечал тот.
   Молящийся угостил его водою, объяснив, что бурдюк он тащит с собой, дабы подкрепить тело, а мешок с камнями — чтобы поддержать душу, и, слава Аллаху, странствие его проходит спокойно.
   — Ты пришел посмотреть колодец Бархут? — спросил Ганс.
   — О нет! — отвечал молящийся. — Я пришел поклониться могиле пророка Худа, она тут неподалеку.
   — Не удивительно ли, — сказал Ганс, — что врата в ад расположены рядом с могилой святого?
   — Ничего удивительного я в том не вижу, чужеземец, ибо сказано: "Нет места темнее, чем под светильником".
   — Не тяжело ли тебе таскать твой мешок?
   — Своя ноша не тянет, — отвечал паломник.
   Попрощавшись с Гансом, он закинул за спину мешок с камнями и бурдюк с водой и, обогнув скалу, скрылся из виду.
   Ганс продолжал, как завороженный, сидеть у входа в пещеру, именуемую "колодец Бархут", и глядеть в ее темные врата. Дыхание хриплого, холодного и сухого ветра постепенно овладевало округой, взвивая песок, будя в невидимых пещерных глубинах эхо, принося тьму, предупреждающую тьму ночи. Невесть откуда взявшаяся туча зависла над скалою, над валуном, над головой Ганса; молния невиданной яркости залила мертвенным, пронзительным, щедрым на подробности светом померкший пейзаж. Одновременно с молнией раздался чудовищный раскат грома; в глубине пещеры полыхнул огненный шар; Гансу показалось, что молния ударила именно туда. Пещера издала львиный рык, отвечая громовому раскату всеми пустотами разом; запахло серой. Град обрушился на голову Ганса, и, не успев поразмыслить, ринулся он в пещеру, спасаясь от ледяных градин.
   Из узкого темного грота, на стене которого виднелся свежий след молнии, словно высекшей в известняке искру спекшегося и оплавленного стекловидного зеленого вещества, Ганс попал в огромный зал, сверкающий полупрозрачными колоннами свисающих с потолка сталактитов и десятилетиями поднимающихся с пола им навстречу сталагмитов. Стены и пол представляли собою букеты белоснежных каменных ромашек и лилий, словно прощающихся с земными живыми цветами. Среди неувядающих тысячелетиями лепестков из кальцита и гипса нашел Ганс старую лампу, зажег ее и пошел в кромешную вечную тьму.
   В третьем зале встретил его немолчный крик летучих мышей. Маленькие существа с перепончатыми крыльями, мягкой, густой и короткой шерсткой и застывшими в гримасе личиками, невзирая на непогоду, покидали пещеру, подчиняясь ведомому одним им порядку; сначала над головой Ганса пролетало по одному нетопырю в минуту, затем интервалы между вылетами укорачивались, а группы летуний увеличивались, потом все повторилось в обратной последовательности, и после вылета последней запоздавшей летучей мышки в гулком зале настала тишина, прерываемая мерным звуком капель с потолка.
   Перетекающее из помещения в помещение пространство манило Ганса, не отпускало, поражало разнообразием, словно чуждаясь повторений, только изредка раздваиваясь, ветвясь, играя в лабиринт. Попадались ему обезличенные камеры, которые старался он пробегать побыстрее, потому что клочьями тумана скапливался в них на полу ядовитый газ, вызывающий удушье, дурноту и легкий кашель; встречались коридоры из глины, в которых так дорого давался каждый шаг, ибо липкая засасывающая грязь пуще магнита притягивала подошвы; потоки ледяных рек и ручьев приходилось ему пересекать вброд или переходить по камням; на дне ручьев в прозрачной воде видел он, поднося к водной поверхности лампу, речной жемчуг; в боковом ответвлении с громадной анфиладой наполненных водой помещений, куда не рискнул он двинуться, услышал он грохот обвала и звонкие россыпи камнепада. Видел он и водопады, оглушительными потоками низвергающиеся в бездонные провалы, играющие паводками на нижних этажах, подпольных террасах, иных горизонтах, чье эхо переливалось под полом, у него под ногами.
   После волны холода стал он чувствовать, по мере продвижения вниз и дальше по наклонным штольням, веяние тепла с легким запахом дыма, пороха, серы.
   Подземные толчки сотрясали стены и каменный пол. Под ногами перекатывались шарики шлака. Какой-то непонятный звук начинал возникать вдали, нарастая.
   Вскоре шаги стали бесшумны, потому что двигался он по теплому пеплу. Серые, темно-синие, коричнево-черные клубы дыма тихо плыли навстречу.
   Внезапно коридор был прерван огромным залом; впрочем, от противоположной стены зала он продолжался, превратившись в светящийся туннель. Зал тоже тихо светился собственным светом. Стены его изборождали оранжевые раскаленные трещины. На потолке увидел Ганс сверкающие золотом капли. Одна из капель упала ему на рукав, оставив коричневое обугленное пятно.
   Посреди зала росло огромное коренастое дерево с раскидистой ветвистой кроной, опушенными по краям резными листьями и странной формы плодами, которые, как показалось Гансу, издавали звуки, скрежетали, шептали, шуршали; впрочем, возможно, шуршали находящиеся в постоянном движении, хотя царило в подземелье безветрие, сине-зеленые листья. Ганс подошел поближе, желая разглядеть причудливый плод размером с арбуз, а может, и полакомиться им; шепот, лепет, причмокиванье усилились; Ганс поднял лампу и отшатнулся: плод оказался головой шайтана, вращающей глазами и шепчущей через силу: "Заккум! Заккум! Заккум!" Плод на соседней ветке, то бишь ближайшая шайтанова голова, скрежетал зубами, повторяя: "Джаханнам — о — джаханнам — о — джаханнам…" Ганс перекрестился, и, обойдя дерево, тянувшееся к нему листвою и простиравшее к нему ветви, двинулся по туннелю.
   Жар нарастал. Раскаленные ядра катались по полу туннеля, искры огненного града летели с потолка. Как ни странно, ожогов Ганс не чувствовал. Туннель проходил сквозь вязкое вещество цвета красной меди и оканчивался уже совсем в ином мире. Это было пространство без конца и края, заливаемое в гипотетическом низу волнами жидкого базальта, пронизываемое пароксизмами извержений, подернутое, насколько мог видеть глаз, клубами дыма, освещаемое снопами огня, в котором тысячи воплей слились в один вопль, усиленный эхом, отраженный гипотетическим каменным сводом наверху, окутанным испарениями, но нависающим неотвратимо твердью.
   С карниза, на котором стоял вышедший из туннеля Ганс, перекинуто было в окутанную дымом даль сияющее лезвие моста, на которое предстояло ступить теням, ибо то был мост в рай.
   Остолбенев, стоял Ганс с ненужной лампой в руках, совершенно не представляя, что ему делать дальше.
   Тут подлетел к нему маленький огненно-белый нетопырь и стал взмывать над его головою, касаясь крыльями щек, отлетая и возвращаясь, словно приглашая следовать за ним. Ганс пошел за сияющим мурином по карнизу вдоль бездны. Когда добрались они до белой скалы, белый нетопырь грянул оземь у ног Ганса, и камень разверзло, и поток воды хлынул, пенящийся поток, подхвативший Ганса и повлекший его по жерлу узкого канала в неизвестность. Ганс изо всех сил старался не захлебнуться, не пойти на дно и не удариться головой о низкий потолок каменной трубы; постепенно забрезжил свет, вода стала сперва темно-зеленой, потом светло-желтой, потом прозрачной, затем Ганса вышвырнуло с волною на яркий солнечный свет, и, ослепленный, обессилев, он впал в беспамятство.
   — Как, однако, внимательно слушали меня нынче. Никто не перебивал. До чего народ на будущем зациклился. Какой интерес к ожидающей нас геенне, а? И ни тени сомнения, что ожидает именно она!
   — Чует кошка, чье мясо съела, — сказал Шиншилла.
   — Помните анекдот, — сказал Николай Николаевич, — про еврея, спросившего раввина про рай и ад и получившего ответ: "В раю оно, конечно, климат, а в аду опять-таки общество"?
   — Я ожидал описаний пыток и адских мучений, — сказал Леснин.
   — У вас материалистическое представление о геенне, — сказал Сандро, — я бы сказал, вульгарно-материалистическое.
   — Неужели все присутствующие должны непременно попасть в геенну? — спросил Шиншилла. — Меня вообще смущает в постановке вопроса бинарность, либо-либо, или-или, либо тебе спутник ангел, либо твой собеседник черт; а ежели я всего-навсего человек, и во мне намешано и добро, и зло, и чаша весов колеблема ежедневно и еженощно?
   — Чем колеблема? — спросил Камедиаров.
   — Кто разберет-то, — сказал Николай Николаевич. — Кстати, насчет бинарности вы не вполне правы. Помните дантовский лимб? И у мусульман существует нечто подобное, о чем и в Коране имеется запись со слов Магомета, то есть Мухаммада; "люди преграды" — так именовал он тех смертных, которым после Страшного Суда суждено пребывать на возвышенности между адом и раем: не имея доступа в рай, адским мукам они не подвергаются.
   — За какие заслуги? — спросил Леснин.
   — За то, что они души хоть и не просвещенные верою, но невинные. Кстати, Сандро, над вашим Гансом ведь адское пламя не властно; помнится, вы говорили, что ожогов он не чувствовал.
   — Все-то вы, Николай Николаевич, знаете, — сказал Шиншилла.
   — Потому и пребываю во многих скорбях.
   — Это вы-то в скорбях? — спросила я. — При вашем аппетите, любви к фаршированным рябчикам и прочим радостям мирским?
   — Откуда у тебя, медхен Ленхен, такой прокурорский тон берется? — спросил Хозяин. — Если тема ада склоняет тебя неисповедимо к юриспруденции, вспомни хотя бы о презумпции невиновности: говорит, что пребывает, так, стало быть, и вправду в скорбях.
   — А если врет? — спросила я.
   — Бог — Тот, Кто знает всю правду, — сказал Эммери, — остальные видят только часть ее, поэтому врут все, Лена, исключений нет.
   — Вольно или невольно, — сказал Сандро.
   — Будучи девушкой кристально честной и глубоко искренней, — сказал Камедиаров, улыбаясь, — а также натурой глубоко чувствующей и весьма последовательной, Лена, видимо, сверхчувствительна ко лжи и называет этим словом всякую неточность выражений и словесных фигур. А заодно и то, чего просто не понимает.
   Продолжая улыбаться и глядя на меня, он налил себе коньяка и не спеша пригубил.
   Собирался ли он выполнить свою угрозу теперь, когда унесенные домой письма находились на прежнем месте, и, стало быть, никаких доказательств моих подвигов у него не было?
   — А вот я не понял, — быстро сказал Шиншилла, — страшен ли был Гансов ход в ад, или так, серединка на половинку, умеренные ужасы? Кто-нибудь почувствовал страх? Для вас самого, Сандро, было ли там что-нибудь пугающее?
   — У кого какое воображение, — отвечал Сандро, — меня лично пугает картина перевернувшегося мира: обычно наверху у нас небо, воздух, облака, звезда Зуххаль, а внизу твердь, паркет, булыжник; а там, напротив, под ногами провал с лавою, огнем и пропащими душами, а над головой каменные своды.
   — Подумаешь, каменные своды, — сказал Камедиаров, — и в каземате каменные своды, и в тюрьме, и в подземелье. Человек подымает глаза, отчаявшись, к небу, а видит свод из глыб гранитных, и то в лучшем случае.
   — Что же в худшем? — спросил Николай Николаевич.
   — В худшем — грязный отсыревший потолок, беленый, плоский. День. Неделю. Десять лет.
   Я зажмурилась, представив нары, Шиншиллу, уголовников, Хозяина в ватнике, промерзшие бараки, будь оно все проклято. Камедиаров вертел в длинных пальцах рюмку коньяку, Леснин развалился в уютном старом кресле, я не принимала его на работу, не устанавливала время и место действия, ярость затапливала меня, поднимаясь к вискам, закладывая уши, бессмысленная, бессильная ярость, срывающая тормоза, не дающая времени рассудить, досчитать до ста, сдержаться.
   — Будучи девушкой кристально честной и глубоко искренней, — сказала я, — не могу не отметить то наслаждение, с которым Камедиаров поминает тюрьму. Предвкушая отправить в таковую хотя бы двоих из присутствующих. Причем с помощью знаменитого нашего беллетриста Леснина.