Он взобрался на крышу дома и заложил дерном дымоход. Потом он закрыл дверь и плотно замазал щели грязью, и заткнул тряпьем оба окна, так, чтобы воздух не мог ни выходить наружу, ни проникать внутрь.
   – Теперь, – сказал он, – нам следует спокойно подождать некоторое время.
   – Нелегкая меня побери, – сказал Старик, – если я понимаю, что это за дело тобой проделано, но удивительна и необычайна стала жизнь в наши времена, так что если самому тебе нравится то, что ты сделал, то я не против.
   По прошествии часа времени Мартин О`Банаса открыл дверь и мы все вошли внутрь, кроме моей матери: она, чувствуя большую слабость, оставалась лежать на мокром тростнике. Амброзий растянулся на полу возле очага и был мертв. От своей собственной вони он погиб, задохнувшись в собственных черных испарениях. Старик очень горевал, но сердечно поблагодарил Мартина и впервые за три месяца перестал курить трубку. Амброзия похоронили пристойно и с почетом, и все мы снова в свое удовольствие расселились по дому. Матушка моя быстро оправилась от своего недомогания и, как прежде, играючи ставила вариться большое ведро картошки для других свиней.
   Странной свиньей был Амброзий, и не думаю, что будет когда-нибудь свинья, подобная ему. Да будет он здоров, если только он продолжает жить теперь где-то в ином мире.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Я иду в школу. – Джамс О’Донелл. – Награда в два фунта. – Свиньи вновь у нас в доме. – Хитрость Старика. – Свинья сбежала. – Старый сказочник и граммофон.

   Я благополучно достиг восьмого года жизни, когда меня отправили в школу. Был я медлителен, тощ и невелик ростом, на мне были серые штаны из овечьей шерсти, но ни ниже, ни выше этих штанов на мне не было ни тряпицы. Множество других мальцов направлялось в тот день по дороге к школе вместе со мной, и у многих из них на штанах еще заметны были следы золы. Некоторые из них ползли по дороге на четвереньках, еще не умея ходить. Многие из них были из Дингла, часть из Ги Дорь; иные приплыли с запада, с Аранских островов. Все мы чувствовали себя бодро и радостно в свой первый школьный день. Все мы месили ногами торфянистую землю. И были мы бодрыми и радостными.
   Учителя звали Аморген О’Лунаса. Это был человек черноволосый, высокий и мрачный; выражение лица у него было кислое и едкое; кости под болезненно-желтой кожей так и выпирали; вид у него был нездоровый; злоба гостила у него на лице так же постоянно, как и лезшие в глаза волосы; почтения он ни к кому не испытывал. Все мы набились в школу, – маленькое неказистое помещение, где вода ручьями стекала по стенам, и все было насквозь сырым и промокшим. Все мы уселись на лавки, не издавая ни слова и ни звука из страха перед учителем. Он переводил свой ядовитый взгляд с одного на другого, пока наконец взгляд этот не дошел до меня и не остановился на мне. Ей-богу, не нравилось мне то, что он на меня смотрел: глаза его так и сверлили меня. Помолчав, он уставил на меня длинный желтый палец и спросил:
   –  Ф-ф-ват из йер нам?
   Речи этой я не понял, как не понимал и вообще ни одного иностранного языка, и не было у меня никакого орудия речи, равно как и никакой другой защиты от невзгод жизни, кроме ирландского языка. Я мог только пялиться на него, онемев от робости. Тут я увидел, что надвигается страшный приступ гнева, он собирался и рос в точности как грозовая туча. Я в панике посмотрел на окружавших меня мальчиков и услышал шепот сзади:
   – Он спрашивает твое имя.
   Сердце мое подскочило от радости и облегчения, и я был очень благодарен тому, кто подсказал мне. Я честно и открыто взглянул в глаза учителю и ответил:
   – Бонапарт, сын Микеланджело, сына Педара, сына Эогана, сына Сорхи, дочери Томаса, сына Мойры, дочери Шона, сына Шемаса, сына Диармайда...
   Не успел я произнести и половины своего имени, учитель что-то раздраженно пролаял и поманил меня к себе пальцем. Когда я подошел к нему поближе, оказалось, что он сжимает в руке весло. Прилив гнева теперь уже походил на весеннее половодье, он перехватил весло поудобнее и держал обеими руками. Он размахнулся с плеча и со свистом, подобным свисту ветра, огрел меня сверху вниз, так что злосчастный удар пришелся мне прямо по голове. От этого удара я потерял сознание, но, прежде чем лишиться чувств, я еще услышал его пронзительный вопль:
   –  Йер нам, – сказал он, – из Джамс О’Донелл.
    Джамс О’Донелл?Два эти слова лихорадочно бились у меня в мозгу, когда я вновь пришел в себя. Я лежал ничком в сторонке на полу, мои штаны, волосы и я сам, – все пропиталось кровью, которая потоками хлестала из моей разбитой головы. Когда ко мне вновь вернулось нормальное зрение, учитель уже поднял на ноги другого мальчика и спрашивал у него имя. Ясно было, что малышу не хватило ума извлечь должный урок из тех побоев, что выпали на мою долю, поскольку он отвечал учителю, называя свое имя в миру в точности так же, как это делал я. Учитель вновь схватился за палку и не успокоился до тех пор, пока кровь мальчика не брызнула фонтаном, а сам мальчик не лишился начисто чувств, простертый в луже крови на полу. И нанося удар, учитель вновь сопроводил его воплем:
   –  Йер нам, – сказал он, – из Джамс О’Донелл!
   Вот так каждый бедняга в школе был бит и наречен именем Джамс О’Донелл. Не было ни одной детской головки во всей округе, которая не была бы разбита в этот день. Понятно, многие не могли стоять на ногах в этот вечер, и мальчики, приходившиеся им родней, отнесли их по домам. Жалко было смотреть на тех ребят, кому надо было добираться вплавь домой на Араны, притом что у них с утра и маковой росинки во рту не было.
   Когда я добрался до дома, матушка как раз варила картошку для свиней, и я попросил у нее пару картошин на обед. Картошку я получил и съел безо всякой приправы, кроме нескольких крупиц соли. Школьные беды все это время не давали покоя моему уму, и я постановил спросить про это у матери.
   – О женщина, – сказал я, – я слыхал, что всех до единого в этих местах зовут Джамс О’Донелл. Если это впрямь так, то поистине удивительна нынешняя жизнь, и страшно подумать, до чего крепкий и здоровый человек этот О’Донелл, если у него столько детей!
   – Ты верно судишь, – сказала она.
   – Если и так, – отвечал я, – я ничего не понимаю в собственном верном суждении.
   – Что ж, – сказала она. – Или неизвестно тебе, что в этих краях живут одни ирландцы и не под силу им избежать своей судьбы? Сколько уж раз говорилось и писалось о том, что ирландского малыша в первый день в школе непременно бьют оттого, что он не понимает по-английски собственного имени, и что все топчут его ногами за то только, что он ирландец? В первый школьный день никогда ничего другого не бывало, кроме избиения и глупостей вроде этого Джамса О’Донелла. И, признаться, я не думаю, что когда-нибудь наступит облегчение для ирландцев и что мы увидим что-нибудь кроме трудностей в этой жизни! Увы, и Седого Старика в свое время так же избили, и его назвали Джамсом О’Донеллом.
   – О женщина, – сказал я. – Удивительно мне все то, что говоришь ты, и никогда больше не вернусь я в школу, а закончу на этом свое учение.
   – Ты мудр, – сказала мать, – несмотря на свои юные годы.
   Ничего общего с учебой я с того дня не имел, и потому мою ирландскую голову больше не разбивали. Однако семь лет спустя (когда я был на семь лет старше) в нашей местности произошли удивительные события, связанные с учебой, и потому не вредно мне будет коротко их здесь описать.
   Как-то Седой Старик покупал в Дингле табак и услышал новость, ходившую по всему городу, которая изумила его. Новости этой он, однако, не поверил, поскольку не было у него доверия к жителям этого города. Но на другой день он побывал в Росанн, и там он услышал от людей все ту же историю; тогда он поверил ей вполовину, но полностью все же не поверил. На третий день он был в городе Голуэе, и новость уже проникла туда раньше него. Наконец он поверил ей окончательно, и когда он вернулся в ту ночь домой под проливным дождем (ибо буря по-прежнему каждую ночь исправно обрушивалась на нас), он довел эту новость до сведения моей матери (и до моего, постольку поскольку я подслушивал в задней части дома).
   – Нелегкая меня побери, – сказал он. – Слышал я, будто английское правительство собирается проделать большую работу на благо бедняков из этой местности, да будут вовеки живы и здоровы все живущие в этом доме. Они думают платить по два фунта в год беднягам вроде нас за каждого из наших детей, который бы говорил на британском английском взамен пакостного ирландского. Пытаются отучить нас от ирландского-то, похвала им вечная. Хоть и не думаю я, что будет когда-нибудь ирландцам облегчение, покуда им суждено жить в домишках в уголке долины, валяться в грязной золе, вечно выходить на рыбную ловлю в вечный шторм, вечно рассказывать истории о вечно-тяжелой жизни сладостными ирландскими словами...
   – Горе мне, – громко сказала мать, – ведь у меня только и есть сыновей, что вон тот пропащий, который сидит сейчас на своей заднице на полу в задней части дома.
   – Коли и так, – отозвался Старик, – то или их у тебя вскоре прибавится, или же ты вовсе лишена смекалки.
   До конца той недели Старик был глубоко мрачен, – знак того, что голова его была полна трудных и запутанных мыслей, ибо он пытался разрешить вопрос нехватки детей.
   Побывав в Кахарсивин, он услышал, что новая кампания идет на всех парусах и что множество семей в тех местах успело уже получить хорошие английские деньги; что инспектор движется по стране, ведя подсчет детей и проверяя, насколько они знают английский. Еще он услыхал, что инспектор этот – человек в возрасте, туговат на ухо и даже что работу свою он выполняет без запала. Старик обмозговал все, что услышал, и, вернувшись поздно вечером домой, мокрый до нитки, заявил нам, что не бывает коровы, которая бы не доилась, не бывает собаки вовсе беспородной и нет таких денег, которые не стоило бы украсть.
   – Нелегкая меня побери, – сказал он, – если у тебя еще до утра не будет полон дом детей и если мы не заработаем по два фунта на каждом из них!
   – Удивительна жизнь в наши времена, – сказала моя мать, – но я ведь ни одного не жду и никогда не слыхала, чтобы такое их прибавление могло случиться в одну ночь.
   – Не забывай, – сказал Старик, – что существует Сорха.
   – Помилуй Бог, Сорха! – сказала моя мать в большом удивлении. Я и сам немало поразился тому, что он вспомнил вдруг свинью.
   – Да-да, именно эта дама, – сказал он. – У нее дети имеются, и в большом изобилии, и голоса у них звонкие, хоть нам и трудно разобрать их речь. Откуда нам знать, не по-английски ли они беседуют между собой? И уж конечно, юные свиньи и молодые люди ведут себя похожим образом, да и сходство в цвете кожи у них немалое.
   – Воистину ты мудр, – сказала мать, – но надо соорудить им приличную одежку, раз уж инспектор придет на них посмотреть.
   – Вот это действительно не мешает, – сказал Старик.
   – Удивительна жизнь в наши времена, – сказал я со своей постели в задней части дома.
   – Удивительна, нелегкая меня побери, – отвечал Старик. – Но хотя эти английские деньги и пойдут на пользу беднягам вроде нас, все же я не думаю, что наступит когда-нибудь облегчение для ирландцев.
   На другое утро дом у нас был битком набит народом, и на каждом были серые штаны из овечьей шерсти, и все они рылись, повизгивали, похрюкивали и пофыркивали на настиле из тростника в задней части дома. Даже слепой распознал бы, что они там, по вони. Дом провонял ими мгновенно. Уж какое там облегчение могло выпасть на долю ирландцам, я не знаю, но мы-то точно далеки были от всякого облегчения с этим народом, в тесном общении с которым находились постоянно. Мы долго караулили снаружи, поджидая инспектора. Долго нам пришлось высматривать его, прежде чем он появился, но, как сказал Седой Старик, если что должно прийти, то оно придет. Инспектор постучал к нам в дождливый день, когда свет был очень слабым, и у нас в задней части дома, где свиньи, была настоящая свалка и дым стоял коромыслом. Правы были те, кто говорил, что инспектор уже в преклонном возрасте и на ладан дышит. Здоровья у этого англичанина не было ни на грош. Был он тощий, сутулый, с кислым выражением на лице. Любви к ирландцам он не испытывал, что не удивительно, и у него отродясь не было ни малейшего желания входить в лачуги, где таковые жили. Зайдя к нам, он остановился на пороге и близоруко всмотрелся в обстановку внутри дома. Он так и подскочил, почувствовав запах, который стоял у нас в доме, однако не ушел, поскольку у него был большой опыт и привычка к жилищам истинных ирландцев. Седой Старик с достоинством, внушающим к себе уважение, стоял возле дверей, прямо перед благородным господином, я рядом с ним, а мать моя была позади, в задней части дома, возясь с поросятами и лаская их. Время от времени какой-нибудь из поросят выскакивал вдруг на середину дома и снова без промедления возвращался в компанию. Из-за штанов, надетых на них, казалось, что это бодрые малыши, которые лазают на четвереньках по всему дому. Со стороны свиней и матушки все время доносился неясный гул разговоров, но из-за шума ветра и дождя снаружи трудно было уловить в них какой-то смысл. Благородный господин внимательно осмотрелся вокруг, и вонь его отнюдь не обрадовала. Наконец он проговорил:
   –  Хау мэни?
   –  Тволф, сёр, – учтиво отвечал Старик.
   –  Тволф?– благородный господин попытался еще раз всмотреться в происходящее в задней части дома и поразмыслил, силясь сделать какие-то выводы из разговоров, которые были оттуда слышны.
   –  Олл спик инглиш?
   –  Олл спик, сёр, – сказал Старик.
   Тут благородный господин заметил меня, стоящего позади Старика, и свирепо обратился ко мне:
   –  Ф-ф-ват из йер нам?– спросил он.
   Я был хорошо подготовлен к этому дню и без малейшей робости отвечал:
   –  Джамс О’Донелл, сёр.
   Было ясно, что сам я и люди вроде меня благородному господину не нравятся; но ответ мой его обрадовал, поскольку теперь он мог сказать, что говорил с молодым поколением и что ему отвечали на прекрасном английском; его работа была закончена, и теперь он имел полное право уйти отсюда, подальше от вони. И он вновь скрылся среди дождевых струй, не сказав нам ни слова на прощанье. Седой Старик был до крайности доволен проделанной работой, и я получил от него в награду вдосталь картошки на обед. Свиней выгнали вон, и все мы спокойно и счастливо провели остаток дня. Через несколько дней Старик получил письмо в желтом конверте, и внутри была большая денежная банкнота, но это совсем другая история, и она будет рассказана в этой книге в свое время.
   Когда достопочтенный инспектор ушел и мы повычистили дом и попроветрили его от вони, нам показалось было, что дело завершено и вот он – победный конец. Но увы – человек предполагает, а Господь располагает, – вот оно как в этой жизни, и когда бросаешь камень, невозможно предсказать, в каком месте он упадет. Когда на другой день мы пересчитывали свиней, снимая с них штаны, стало ясно, что одной у нас не хватает. Великий плач поднял Седой Старик, увидев, что свинья и предмет одежды тайно похищены у него под покровом ночи. Правда, сам он часто крадывал свиней у соседей и говаривал не раз, что в жизни не зарежет ни одну из своих свиней, а всех продаст, а между тем, в доме у нас прекрасная свиная грудинка всегда водилась в изобилии. Воровством занимались день и ночь все до единого в нашем приходе, – люди бедные обчищали друг друга до нитки, – однако никто никогда не крал свиней у Старика. Уж конечно, не радость поселилась в его сердце, когда он понял, что другой музыкант перенял его собственный мотив.
   – Нелегкая меня побери, – сказал он мне. – Не верю я, что они здесь все кругом честные и беспорочные. Бог уж с ней, со свиньей, но ведь штаны – это был порядочный кусок ткани!
   – Тебе виднее, уважаемый, – сказал я в ответ. – Но думается мне, что вряд ли свинья эта украдена, да и штаны тоже.
   – Так ты думаешь, – сказал он, – что страх передо мной не позволяет им у меня воровать?
   – О нет, – сказал я. – Думаю, что вонь.
   – Не знаю, – сказал он, – не прав ли ты воистину, сынок. Не знаю, не заблудилась ли и впрямь наша свинья.
   – Страшной вонью отмечен ее путь, если верно то, что ты говоришь, – отозвался я.
   В эту ночь Старик украл свинью у Мартина О’Банаса и честно и скромно зарезал ее в задней части дома. Видно, наша беседа напомнила ему о том, что у нас начали подходить к концу запасы грудинки. И в тот раз больше не было разговоров о нашей собственной потерявшейся свинье.
   На землю пришел новый месяц под названием март, продержался до конца месяца и вновь ушел. К концу этого времени однажды ночью снаружи, под проливным дождем, послышалось пофыркиванье. Старик решил, что кто-то безжалостно забирает у него еще одну свинью, и спрыгнул с охапки тростника, чтобы устремиться наружу. Когда он вновь вошел, с ним был не кто иной, как та самая свинья, что мы потеряли, промокшая насквозь, и прекрасные некогда штаны висели на ней клочьями. По виду бедняжки похоже было, что она проделала неблизкий путь в эту ночь. Мать охотно встала с постели, когда Старик сказал, что не мешает наварить большую кастрюлю картошки на обед тому, кто наконец вновь вернулся домой после всех скитаний. Возбуждение, охватившее весь дом, плохо сказалось на Чарли, так как полежав немножко без сна с мрачным и раздраженным видом среди общего шума и гама, он вдруг взбрыкнул и выскочил вон под дождь. Он никогда не любил общества, особенно во время сна.
   Удивительно было возвращение нашей свиньи среди темной ночи, но куда удивительнее оказалась другая новость, которая обнаружилась, когда свинья доела картошку и Старик стащил с нее штаны. В одном кармане Старик нашел новую трубку и большую плитку табаку, а в другом обнаружил шиллинг и бутылочку спиртного.
   – Нелегкая меня побери, – сказал Старик. – Хотя вечные лишения и тяжелая жизнь и суждены ирландцам, но к этому созданию это не относится. Эй, – сказал он, обращаясь к свинье, – откуда все это у вас, уважаемая?
   Свинья пристально посмотрела на Старика, но не ответила.
   – Оставь на ней штаны, – сказала мать. – Кто знает, вдруг она будет приходить к нам каждую неделю и приносить в карманах всякие ценные вещи – бриллианты, ожерелья, а может, и денежные купюры, – да мало ли что попадется ей в Ирландии. Разве не диковинная жизнь настала в наши времена?
   – Как знать, – отвечал Старик. – Вдруг она вообще больше не вернется, а будет жить себе поживать, раздобыв все эти славные вещи, и прекрасная одежда, бывшая на ней, уплывет из наших рук навеки?
   – Поистине, твоя правда, – отвечала моя матушка.
   Так что свинья была раздета догола и отправлена к свиньям.
   Прошел еще целый месяц, прежде чем мы получили объяснение удивительному происшествию этой ночи. Старик услышал шепоток в Голуэе, перехватил полсловечка в Ги Дорь, слушок в Дингле. Все это он сложил вместе, и однажды вечером, когда день угасал и ночная буря с силой обрушивалась на нас, он рассказал нам следующую занимательную историю.
   В то время по нашим местам ездил один благородный господин из Дублина, который рьяно интересовался местным диалектом ирландского. Этот благородный человек понимал, что в Корка Дорха живут многие, подобных которым не найти на целом свете и каких не будет уж больше никогда. У него была машинка, называемая граммофон, и ежели кто рассказывал сказку или легенду в присутствии этой машинки, машинка запоминала все, что слышала, наизусть и в состоянии была в точности теми же словами повторить все это в любое время, когда захочешь. Удивительная была машинка. На многих местных она навела страх, а многие и вовсе после встречи с ней онемели, и я сомневаюсь, что будут когда-нибудь еще люди, подобные им. И поскольку люди думали, что с машинкой связано какое-то проклятие и она несет беду, то у благородного господина чертовски туго шли дела с собиранием устных преданий.
   По этой причине он иначе и не пытался собирать сказаний наших дедов и прадедов, кроме как в темноте, укрывшись вместе с машинкой в засаде в задней части дома, где оба они сидели, навострив уши. Был он, видно, человеком богатым, поскольку каждую ночь он тратил невероятное количество денег и спиртного, чтобы перебороть робость и развязать языки наших стариков. Слава о нем шла по всем окрестностям, и стоило разнестись вести, что он гостит сегодня в доме у Шемаса или, скажем, у Шона, как в этот дом тут же стягивались старики со всей округи в радиусе двадцати миль в поисках лекарственного напитка, который помогает развязать язык; нечего и говорить о том, что с ними заодно приходило множество людей молодых.
   В ту ночь, о которой идет рассказ, благородный господин пребывал в доме Максимилиана О’Пинаса, тихо затаившись сзади в темноте, и подслушивающая машинка рядом с ним. По меньшей мере сотня стариков собралась вокруг, сидя безмолвно и невидимо в тени стен, и перед каждым из них благородный господин выставил по бутылочке спиртного. Изредка слышался всплеск слабого шепота, но в основном не было слышно ни звука, кроме шума воды, льющейся с неба снаружи, словно небожители опорожнили целое ведро этой мерзкой жидкости, выплеснув ее на мир. Если алкоголь и развязал людям языки, то не для бесед, а для того, чтобы смаковать по глоточку сверкающие струи спиртного и пробовать их на язык и так и сяк. Время шло, и делалась поздняя ночь. От стоящего в доме тяжкого молчания и шума дождя снаружи благородному господину понемногу делалось тяжко на сердце. В этот вечер он не записал ни одного сокровища мудрости наших предков, и пять фунтов на выпивку было потрачено зря.
   Вдруг он услышал какой-то грохот в дверях. И при слабом свете огня он увидел, что двери приотворились, – на засов они не запирались никогда, – и показался вымокший до нитки бедный старичок, пьяный в стельку, который вместо того, чтобы идти, полз на четвереньках в силу тяжкого опьянения. Существо это мгновенно затерялось в темноте дома, но где бы оно там ни лежало на полу, сердце благородного господина забилось от радости, когда он услышал, что оттуда доносится мощный поток речи. Это была поистине быстрая, путаная и хмурая речь, – похоже было, что старичок сыплет пьяными ругательствами, – но благородный господин и ждать не стал, пока в ней удастся разобрать какой-нибудь смысл. Он спешно подскочил и пристроил подслушивающую машинку рядышком с тем, кто извергал поток ирландской речи. Благородный господин решил, что этот ирландский необычайно сложен, и сильно обрадовался, что у него есть при себе упомянутая все впитывающая машинка. Он понимал, что по-настоящему хороший ирландский отличается большой сложностью, а самый лучший ирландский должен быть практически неразборчив. Около часа времени прошло, прежде чем поток речи иссяк. Благородный господин был доволен плодами этого вечера. В знак признательности он сунул новую трубку, плитку табаку и бутылочку выпивки в карман старику, которого сморил пьяный сон на том самом месте, где он упал. Потом благородный господин отправился под дождем домой, и с ним машинка; он вежливо попрощался со всеми, кто был в доме, но никакого ответа не получил, поскольку хмель вовсю бушевал в головах всех бывших там стариков.
   После этого по соседству рассказывали, что старичок этот удостоился высшей похвалы за те предания, что собрала за ним в тот вечер подслушивающая машинка. Предания эти отправились в город Берлин, в Германию, и то, что слышалось из прибора, представлено было на рассмотрение людям великой учености со всего Континента. Эти мудрейшие из мудрейших сказали, что они никогда не слышали столь сильного, поэтичного и малопонятного ирландского и что не следует беспокоиться за ирландский язык, покуда в пределах Ирландии слышна подобная речь. Они любовно наделили благородного господина высокой ученой степенью и, что самое интересное, создали небольшую комиссию из числа своих членов для тщательного изучения диалекта, записанного прибором, чтобы выяснить, не удастся ли извлечь из него некоторый смысл.
   Сам я не знаю, был ли это английский или ирландский или и вовсе какой-то заморский неслыханный язык, на котором произнесена была древняя речь, записанная благородным господином у нас в Корка Дорха, но совершенно ясно, что все, что могло быть сказано там в тот вечер, сказано было нашей потерявшейся свиньей.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Нашествие ирландскоговорящих. – Ирландский колледж. – Ирландский праздник в нашей местности. – Благородные господа из Дублина. – После танцев приходят беды.

   Однажды вечером я лежал растянувшись на тростнике в задней части дома и вспоминал о тех злосчастьях, которые постигли ирландцев (и которые суждены им и впредь), когда в дверь постучался Седой Старик. Вид у него был испуганный, крупная дрожь колотила все тело, язык во рту ослабел, пересох и утратил всю свою смелость. Неизвестно, сел он или упал, но он свалился на пол вблизи меня с ужасающим стуком, отчего зазвенел и затрясся весь дом. Потом он начал вытирать с лица крупные капли пота.
   – Добро пожаловать, уважаемый, – сказал я честно и скромно, – и еще тебе здоровья и долгой жизни. Я как раз вспоминал тут о том, что очень тяжело теперешнее положение ирландцев, но теперь ясно, что не у всех оно одинаково; думаю я, что у тебя дела гораздо хуже, чем были они у кого бы то ни было из ирландцев с начала всего ирландского на земле. Я смотрю, ты совсем без сил.